Клер снова рассмеялась, и смех прозвучал так, что Динни немедленно задала вопрос:
   – Ездила к Тони Круму?
   Клер откинула голову, обнажив белую шею:
   – Да, дорогая, я побывала у него вместе с нашим фордом. Мы подтвердили правоту закона, Динни. Тони больше не похож на обиженного сиротку.
   – О! – сказала Динни и снова повторила: – О!
   Голос у сестры был такой тёплый, томный, довольный, что щеки девушки вспыхнули и дыхание участилось.
   – Да, как любовник он лучше, чем как друг. До чего же всеведущ закон, – он знал, чем мы должны стать. А в коттедже у Тони после ремонта очень мило. Только надо переделать камин на втором этаже.
   – Значит, вы теперь поженитесь?
   – Как можно, дорогая! Нет, сперва поживём в грехе. Потом посмотрим, а пока что приятно проведём время и все хорошенько обдумаем. Тони будет приезжать в город в середине, а я к нему – в конце недели. Словом, все как по закону.
   Динни рассмеялась. Клер внезапно выпрямилась и обхватила руками колени:
   – Я давно уже не была так счастлива. Нехорошо мучить людей. Женщина должна быть любимой, – она в этом нуждается. Да и мужчина тоже.
   Динни высунулась в окно, и ночь постепенно охладила ей щеки. Прекрасная, глубокая, тёмная ночь! Она задумчиво простёрлась над землёй, смягчая все контуры. Из звенящей тишины донеслось далёкое жужжание, стало властным гулом бегущего мимо автомобиля. Дини увидела, как фары его на мгновение сверкнули за деревьями и снова исчезли во мраке. Жужжание начало замирать, и вскоре опять наступила тишина. Пролетел мотылёк; с кровли, кувыркаясь в неподвижном воздухе, плавно спустилось белое голубиное пёрышко. Клер обвила рукой талию сестры:
   – Спокойной ночи, старушка. Потрёмся носами.
   Оторвавшись от созерцания ночи, Динни обняла стройное тело в пижаме; щеки сестёр соприкоснулись и взволновали обеих теплотой своей кожи: для Клер она была благословением, для Динни – заразой, которая словно обожгла её томительным жаром бесчисленных поцелуев.
   Когда Клер ушла, девушка беспокойно заходила по неосвещённой комнате: "Нехорошо мучить людей!.. Женщина должна быть любимой… Мужчина тоже". Стиль как у малых пророков! Озарение низошло на Динни, как на Павла, когда тот шёл назначенным путём. Она ходила взад и вперёд, пока не устала; потом зажгла свет, сбросила платье, надела халат и села причесаться на ночь. Причёсываясь, взглянула на своё отражение в зеркале и долго не могла от него оторваться, словно давно не видела себя. Её щеки, глаза, волосы ещё дышали лихорадкой, передавшейся ей от Клер, и девушка казалась самой себе неестественно оживлённой. А может быть, в этом виновато солнце, которое влило зной в её жилы, пока она сидела с Дорнфордом в плоскодонке? Динни расчесала волосы, откинула их назад и легла. Окна она оставила распахнутыми, шторы не опустила, и звёздная ночь беспрепятственно заглядывала ей в лицо сквозь мрак тесной комнатки. Часы в холле негромко пробили двенадцать – часа через три уже начнёт светать. Девушка подумала о Клер: сестра спит за стеной и видит прекрасные сны. Она подумала о Тони Круме, пьяном от счастья в своём только что перестроенном коттедже, и память подсказала ей избитую фразу из "Оперы нищих": "Её поцелуи блаженство дарят, приносят покой и отраду". А она? Динни не спалось. Как когда-то в детстве, ей хотелось побродить, проникнуть в тайны мертвенно тихой ночи, посидеть на лестнице, обойти комнаты, свернуться клубочком в кресле. Она встала, надела пеньюар, туфли, выскользнула из комнаты и села на лестнице, обхватив руками колени и прислушиваясь. В старом тёмном доме ни звука, лишь где-то тихонько скребётся мышь. Динни встала, ощупью нашла перила и спустилась вниз. Навстречу ей из холла потянуло затхлостью, – его приходится оставлять на ночь открытым: там слишком много старого дерева и мебели. Динни, вытянув руки, добралась до дверей гостиной и вошла в неё. Воздух здесь был тоже тяжёлый: пахло цветами, табаком и ароматической смесью, купленной ещё в прошлом году. Девушка подошла к балконной двери, отдёрнула портьеры, открыла её и с минуту постояла, жадно вдыхая воздух. Было темно, тихо, тепло. При свете звёзд она видела, как поблёскивают листья магнолий. Она оставила дверь открытой, добралась до своего любимого кресла и прикорнула в нём, поджав под себя ноги. Потом обхватила плечи руками и опять попыталась вообразить себя маленькой девочкой. Ночной воздух вливался в дверь, часы тикали, и, следуя их ритму, остывал зной, разлитый по жилам девушки. Вскоре она закрыла глаза и, как всегда в этом старом кресле, почувствовала себя так уютно, словно была прикрыта и защищена со всех сторон; но заснуть ей всё-таки не удавалось. Ей чудилось, что за её спиной кто-то есть: это всходила луна и в гостиную через дверь проникал её неуловимый призрачный свет, сообщавший свою таинственность каждому знакомому предмету. Комната словно оживала, чтобы разделить с Динни её одиночество, и у девушки возникло не раз уже испытанное ощущение того, что старый дом живёт своей особой жизнью, что он чувствует, видит, что он то засыпает, то бодрствует. Вдруг с террасы донеслись шаги; Динни вздрогнула и села.
   Чей-то голос спросил:
   – Кто это? Есть тут кто-нибудь?
   В дверях выросла фигура; девушка по голосу узнала Дорнфорда и отозвалась:
   – Только я.
   – Только вы!
   Она увидела, как он вошёл и встал подле кресла, глядя на неё. Он всё ещё был в вечернем костюме и стоял спиной к свету, так что девушка лишь с трудом могла разглядеть его лицо.
   – Что-нибудь случилось, Динни?
   – Нет, просто не спится. А вы?
   – Сидел в библиотеке, кончал работу. Потом вышел на террасу подышать и смотрю – дверь открыта.
   – Кто же из нас скажет: "Как чудесно"?
   Однако никто ничего не сказал. Динни разжала руки и спустила ноги на пол. Вдруг Дорнфорд схватился за голову и отвернулся.
   – Простите, что я в таком виде, – растерялась девушка. – Я, право, не ожидала…
   Он опять обернулся к ней и упал на колени:
   – Динни, это конец, если…
   Она провела руками по его волосам и тихо ответила:
   – Нет, это начало.

XXXIX

   Эдриен сидел и писал жене:
   "Кондафорд, 10 августа.
   Родная моя,
   Посылаю, как обещал, точный и подробный отчёт об отъезде Динни. Посмотри «Лэнтерн» – там есть снимок, изображающий "жениха и невесту при выходе из церкви". К счастью, репортёр этой газеты снял их прежде, чем они двинулись: фотоаппараты, за исключением кинокамеры, не могут передавать движение, и на карточках всегда получается так, что одна нога задрана чуть ли не до глаз, закрывает колено другой ноги и обезображивает стрелку на брюках. Дорнфорд выглядел очень авантажно; Динни, да хранит её господь, не улыбалась "улыбкой новобрачной", и вид у неё был такой, словно все происходящее только шутка. С самой их помолвки я без устали раздумывал, какие же у неё на самом деле чувства к нему. Это, конечно, не такая любовь, какую она питала к Дезерту, но мне кажется, что физически Дорнфорд ей не противен. Вчера я спросил её: "От всего сердца?" и она ответила: "Во всяком случае не от половины". Мы-то с тобой знаем, на что она готова ради других. Но в брак она вступила и ради самой себя. Ей нужно жить, ей нужны дети и определённое положение. Это в порядке вещей, и, по-моему, она сама тоже так думает. Она, говоря языком нашей многообещающей молодёжи, не сходит с ума по Дорнфорду, но ценит его, восхищается им – вполне, впрочем, заслуженно. Кроме того, он знает от меня, а вероятно, и от неё самой, что она может ему дать, и не станет просить большего, пока не получит его без всяких просьб. Погода стояла прекрасная; церковь, где, кстати сказать, воспринял крещение ваш специальный корреспондент, выглядела на редкость празднично. Правда, собрались в ней преимущественно обломки старой Англии, но мне почему-то кажется, что таких людей в Уолуорте сколько угодно.
   На передних скамьях в наиблагочестивейших позах разместились члены нашего клана, а также все, кто представляет графство или претендует на это. Чем дольше я смотрел на последних, тем горячей благодарил бога, который, правда, обрёк Черрелов нашего поколения на жизнь в условиях современности, но всё-таки не превратил их в провинциалов. Даже в Коне и Лиз, живущих здесь безвыездно, очень мало провинциального. Конечно, в наши дни странно слышать такое слово, как "провинция", но оно, видимо, будет существовать до тех пор, пока люди будут стрелять и охотиться. Помню, что в детстве на этих охотах, если только мне удавалось выпросить лошадь в нашей или чьей-нибудь чужой конюшне, я всегда старался удрать подальше от охотников, чтобы уклониться от участия в разговорах, – так они были скучны. Быть просто человеком – гораздо лучше, чем представлять графство или претендовать на это. Должен сказать, что Клер, несмотря на недавние судебные мытарства, держалась изумительно, да и вообще, насколько я мог судить, никто не выказывал чувств, которые в этот час дня вряд ли мог испытывать. Позади, с несколько менее благочестивым видом, сидели обитатели деревни, – Динни их любимица, – настоящая выставка старожилов. Среди них было несколько интересных типов, например, старик Даунер в кресле на колёсиках – сплошные уайтчепелские бакенбарды и борода; лишь кое-где резко выделяющиеся пятна смуглой кожи. Он отлично помнит, как мы с Хилери грохнулись с воза сена, забираться на который нам отнюдь не полагалось. Затем миссис Тибуайт, этакая симпатичная старая колдунья, – она всегда разрешала мне забираться к ней в малинник. Для школьников тоже устроили праздник. Лиз говорит, что среди них не найдётся и одного на двадцать, кто бывал в Лондоне или уезжал дальше чем на десять миль от деревни. В наши-то дни! Зато парни и девушки – уже совсем другое дело. У девушек стройные ноги, шёлковые чулки, со вкусом сшитые платья; у парней хорошие фланелевые костюмы, воротнички, галстуки, – к этому их приучили мотоцикл и кино. В церкви было много цветов, колокольного звона и оглушительных звуков органа. Хилери совершил венчальный обряд со свойственной ему быстротой, и старый приходский священник, помогавший при церемонии, только сокрушённо вздыхал, видя, в каком темпе тот служит и сколько всего пропускает. Тебя, конечно, интересуют туалеты. Так вот, стоя у алтаря, невеста и подружки напоминали мне дельфиниумы. Динни даже в белом выглядела точь-в-точь как этот цветок, а подружки – уж не знаю, нарочно или нет – были ей под стать. Рядом с ней Моника, Джоан и две молоденькие племянницы Дорнфорда, все как на подбор высокие и стройные, – ни дать ни взять клумба голубых дельфиниумов; впереди неё – четверо девочек в голубом, очень миленьких, но, конечно, не таких хорошеньких, как Шейла. Честное слово, эта ветряная оспа пришлась крайне некстати: тебя и детей ужасно недоставало – Роналд в роли пажа был бы неподражаем. Домой из церкви я возвращался с Лоренсом и Эм, которая была необыкновенно величественна в своём серо-стальном платье, слегка перепачканном там, где "со слезами смешивалась пудра". Мне пришлось остановиться с ней под деревом, разбитым молнией, и хорошенько поработать одним из тех шёлковых носовых платков, которые ты мне дала в дорогу. Лоренс был в отличном настроении: он считает, что этот брак – наименее дутое из всех предприятий, виденных им за последнее время, и надеется, что падение фунта приостановится. Эм ездила осматривать дом на Кемпден-хилл; она предсказала, что не пройдёт и года, как Динни влюбится в Дорнфорда, и пролила по этому поводу ещё одну слезу, так что я был вынужден обратить её внимание на дерево, в которое действительно ударила молния, когда мы втроём – она, я и Хилери стояли под ним. "Да, – вспомнила Эм, но вы же были тогда совсем маленькие! Очень предусмотрительно! А дворецкий сделал из отбитого куска ручку для пера. Но перья в ней не держались, и я дала её Кону с собой в школу, а он потом проклинал меня. Лоренс, я совсем старуха". Тогда Лоренс взял её за руку, и так, рука об руку, они шли до самого дома.
   Приём гостей происходил на террасе и на лужайке; явились все, вплоть до школьников. Сутолока получилась отчаянная, но, по-моему, было весело. Я не знал, до чего люблю наш старый дом. Что там не толкуй о всеобщей нивелировке, в старых домах есть что-то неповторимое. Если дать им рухнуть, их уже не восстановишь; они – своеобразный фокус, в котором отражается вся округа. Бывают деревни и местности без сердцевины; они всегда почему-то пусты, плоски, нелепы. По-настоящему старый дом одухотворяет всё, что примыкает к нему. Если владельцы его – не эгоистичные свиньи, он постепенно становится чем-то важным и для тех, кто им не владеет. Кондафорд – нечто вроде якоря для всех окрестных фермеров. Не думаю, чтобы кто-нибудь из жителей деревни, даже самых бедных, был недоволен тем, что поместье существует, или радовался, если бы его снесли. Как видишь, любовь и забота в течение многих поколений, а также некоторые, хотя не бог весть какие затраты привели к вполне осязательным результатам. Конечно, всё меняется и должно меняться; именно поэтому спасение того старого, что заслуживает спасения, – ландшафтов, домов, обычаев, учреждений, людей определённого типа, – составляет одну из величайших проблем нашего времени, хотя мы меньше всего озабочены ею. Мы бережём произведения искусства, старую мебель, мы создали постоянный и очень ревностный культ старины, против которого не восстают даже люди с ультрасовременным образом мышления. Почему мы не делаем того же самого в нашей социальной жизни? Да, бесспорно, "отживает порядок ветхий", но мы должны сохранить то, что в нём было достойного и прекрасного, то чувство долга, те манеры с большой буквы, которые были ему присущи, – словом, всё, что приобретается медленно и будет быстро утрачено, если мы не сумеем как-нибудь уберечь его. Исходя из знания человеческой природы, как она есть, я считаю величайшей нелепостью стремление сперва уничтожить то, что создано, а потом начать всё сначала. Разумеется, ветхий порядок был далёк от совершенства, его отнюдь нельзя назвать идеальным, но сейчас, когда это здание уже готово к сносу, мы не должны забывать, что за один час можно разрушить плоды многовекового труда; что, пытаясь заменить несовершенное более совершенным и не зная точно, как это делается, легче отбросить человечество назад, чем двинуть его вперёд. Вся суть в том, как выбрать и сохранить то, что заслуживает сохранения, хотя я вовсе не утверждаю, что этого заслуживает многое.
   Ну, оставим высокие материи и вернёмся лучше к Динни. Они проведут медовый месяц в Шропшире, откуда Дорнфорд родом. Затем поживут в Кондафорде, а потом переберутся на Кемпден-хилл. Надеюсь, что погода, на их счастье, продержится: медовый месяц в дурную погоду – вещь утомительная, особенно когда один из молодожёнов любит другого гораздо сильней, чем тот его. Дорожный костюм Динни был, если тебя это интересует, синего цвета и не слишком ей шёл. Мне удалось улучить минутку и побыть с ней наедине. Я передал ей привет от тебя, она просила тебе кланяться и сказала: "Ну вот, я почти переплыла, милый дядя. Пожелайте мне счастья!" У меня защипало в глазах. Что она переплыла? Э, неважно. Если пожелания счастья могут его принести, то она уехала, нагруженная ими до отказа. Только вот прощальные поцелуи – нелёгкая церемония. Кон и Лиз поцеловали её уже после того, как она села в машину. Когда она уехала и я взглянул на их лица, я почувствовал себя бесчувственным чурбаном. Дорнфорд увёз её в своей машине, которую сам и вёл. После её отъезда я, скажу откровенно, захандрил. Всё идёт как надо, – я это знаю и тем не менее чувствую, что оно не так. Как ни легко теперь получить развод, в браке есть какая-то дьявольская бесповоротность; кроме того, Динни – не такая женщина, чтобы связать себя с любящим её человеком, а потом бросить его. Она – из тех, кто придерживается старомодного правила: "Все пополам – и радость и горе". Дай бог, чтобы радости было больше. Я забрался подальше в сад, а оттуда полем ушёл в лес. Надеюсь, у вас был такой же великолепный день, как здесь? Буковые леса на склонах куда красивей аккуратных посадок на Меловых холмах, хотя даже в тени последних чувствуешь себя как в храме, несмотря на то что они предназначены просто служить границей участка или давать приют овцам в жаркую погоду. Ручаюсь тебе, что этот лес в половине шестого вечера казался прямо заколдованным. Я взобрался на пригорок, сел и стал наслаждаться пейзажем. Мощные потоки косых лучей обрызгивали древесные стволы, а в зелёных промежутках меж ними царила такая прохлада, которую можно назвать лишь одним словом – "блаженная". У многих деревьев ветви начинают расти на большой высоте, и стволы кажутся чуть ли не белыми. Подлеска под ними почти нет, «фауны» – тоже: одни сойки да рыжие белки. Когда, сидя в таком лесу, подумаешь о налоге на наследство и вырубке деревьев, сердце переворачивается, как будто ты поужинал одним чесноком. Скажу откровенно: вероятно, для бога двести лет – один день, но для меня они – вечность. Эти леса давно уже перестали быть заповедными: каждый может гулять здесь сколько вздумается. Молодёжь, наверно, так и делает, – для любовных прогулок места лучше не найти! Я лёг на солнце и стал думать о тебе, а два маленьких серых голубя мирно болтали, пристроившись на ветке, всего ярдах в пятидесяти от меня, так что я видел их в мой полевой бинокль. На месте срубленных и выкорчеванных деревьев выросли кипрей и пижма, наперстянка же, видимо, не прижилась. На душе у меня было безмятежно спокойно, хотя и немного тоскливо от всей этой зелени и красоты. Как странно, что красота может вселять в нас тоску! То ли, видя её, мы ощущаем мрачную неотвратимость смерти, то ли сознаём, что любая вещь уходит от нас и что чем она прекраснее, тем тяжелее её терять. Творец, создавая нас, сделал ошибку в своём плане. Нам следовало бы чувствовать вот как: чем прекрасней земля, чем чудесней свет, ветер, листва, чем ласковей природа, тем глубже и полней будет покой, который мы обретём в её лоне. Непостижимая загадка! Я знаю, что мёртвый кролик в лесу волнует меня больше, чем в мясной. На обратном пути я наткнулся на одного – его загрызла ласка. Он лежал так покорно и беспомощно, словно извинялся: "Простите, что я умер!" Может быть, умереть и хорошо, но жить всё-таки лучше. Мёртвая форма, ещё не переставшая быть формой, – страшное зрелище. Ведь форма – это жизнь, и непонятно, зачем она сохраняется путь даже ненадолго, если жизнь уже ушла. Мне захотелось подождать восхода луны и посмотреть, как она медленно зальёт лес своим прозрачным сиянием; тогда я, наверно, почувствовал бы, что форма и после смерти продолжает жить в ином, разреженном виде, что все мы, сущие, – даже птицы, бабочки и мёртвые кролики, – тоже продолжаем двигаться и жить и что это моё чувство меня не обманывает. Но в восемь в Кондафорде обедают, так что мне пришлось уйти, пока свет был ещё зелен и золотист, – опять аллитерация! Они выскакивают у меня, как двухпенсовики. На террасе я увидел Фоша, спаниеля Динни. Мне показалось, что я встретился с бэнши: я ведь знаю его историю. Правда, голоса он не подал, но остро напомнил мне все, через что прошла Динни. Он сидел на задних лапах и смотрел в землю невидящим взглядом, как умеют смотреть собаки, особенно спаниели, когда не понимают, почему все на месте, а одного, единственного, неповторимого запаха уже нет. Они, конечно, заберут его с собой на Кемпден-хилл, когда вернутся. Я поднялся к себе, принял ванну, переоделся и встал у окна, прислушиваясь к гудению трактора
   (пшеница все ещё не сжата) и слегка пьянея от запаха цветущей жимолости, которая вьётся вокруг моего окна. Теперь я понял, что имела в виду Динни, сказав "переплыла". Она переплыла через реку, которую никак не могла преодолеть во сне. Что ж, в этом вся наша жизнь: мы переплываем реки или тонем. Надеюсь, нет, верю, что она уже выбралась на берег. Обед прошёл, как любой другой обед: никто не говорил ни о Динни, ни о своих чувствах к ней. Я проиграл Клер на бильярде. Она показалась мне мягче и привлекательней, чем обычно. Потом мы с Коном просидели за полночь, по-видимому, для того, чтобы помолчать вдвоём. Боюсь, что им будет недоставать Динни.
   Когда я наконец поднялся к себе в комнату, там было изумительно тихо и лунное сияние казалось почти жёлтым. Сейчас месяц уже прячется за вязы, и поверх сухой ветки мне видна вечерняя звезда. Высыпали и другие звезды, но их мало, и светят они тускло. Ночь сегодня – далёкая от нашего времени, далёкая от нашего мира. Не ухают даже совы, только жимолость все ещё пахнет. Вот и сказке конец, любимая. Спокойной ночи!
Всегда твой Эдриен".