– Да… ничего.
   – Мало. Ну, читаешь, по крайней мере?
   – Да…
   – Что же?
   – Басни Крылова.
   – Хорошая книга; да не одну же её?
   – Теперь одну. Боже мой! какие портреты людей, какая верность!
   – Ты что-то сердит на людей. Ужели любовь к этой… как её? сделала тебя таким?..
   – О! я и забыл об этой глупости. Недавно я проехал по тем местам, где был так счастлив и так страдал, думал, что воспоминаниями разорву сердце на части.
   – Что же, разорвал?
   – Видел и дачу, и сад, и решётку, а сердце и не стукнуло.
   – Ну, вот: я ведь говорил. Чем же тебе так противны люди?
   – Чем! своею низостью, мелкостью души… Боже мой! когда подумаешь, сколько подлостей вращается там, где природа бросила такие чудные семена…
   – Да тебе что за дело? Исправить, что ли, хочешь людей!
   – Что за дело? Разве до меня не долетают брызги этой грязи, в которой купаются люди? Вы знаете, что случилось со мною, – и после всего этого не ненавидеть, не презирать людей!
   – Что же случилось с тобой?
   – Измена в любви, какое-то грубое, холодное забвение в дружбе… Да и вообще противно, гадко смотреть на людей, жить с ними! Все их мысли, слова, дела – всё зиждется на песке. Сегодня бегут к одной цели, спешат, сбивают друг друга с ног, делают подлости, льстят, унижаются, строят козни, а завтра – и забыли о вчерашнем и бегут за другим. Сегодня восхищаются одним, завтра ругают; сегодня горячи, нежны, завтра холодны… нет! как посмотришь – страшна, противна жизнь! А люди!..
   Пётр Иваныч, сидя в креслах, задремал было опять.
   – Пётр Иваныч! – сказала Лизавета Александровна, толкнув его тихонько.
   – Хандришь, хандришь! Надо делом заниматься, – сказал Пётр Иваныч, протирая глаза, – тогда и людей бранить не станешь, не за что. Чем не хороши твои знакомые? всё люди порядочные.
   – Да! за кого ни хватишься, так какой-нибудь зверь из басен Крылова и есть, – сказал Александр.
   – Хозаровы, например?
   – Целая семья животных! – перебил Александр. – Один расточает вам в глаза лесть, ласкает вас, а за глаза… я слышал, что он говорит обо мне. Другой сегодня с вами рыдает о вашей обиде, а завтра зарыдает с вашим обидчиком; сегодня смеётся с вами над другим, а завтра с другим над вами… гадко!
   – Ну, Лунины?
   – Хороши и эти. Сам он точно тот осёл, от которого соловей улетел за тридевять земель. А она такой доброй лисицей смотрит…
   – Что скажешь о Сониных?
   – Да хорошего ничего не скажешь. Сонин всегда даст хороший совет, когда пройдёт беда, а попробуйте обратиться в нужде… так он и отпустит без ужина домой, как лисица волка. Помните, как он юлил перед вами, когда искал места чрез ваше посредство? А теперь послушайте, что говорит про вас…
   – И Волочков не нравится тебе?
   – Ничтожное и ещё вдобавок злое животное…
   Александр даже плюнул.
   – Ну, отделал же! – промолвил Пётр Иваныч.
   – Чего же мне ждать от людей? – продолжал Александр.
   – Всего: и дружбы, и любви, и штаб-офицерского чина, и денег… Ну, теперь заключи эту галерею портретов нашими: скажи, какие мы с женой звери?
   Александр ничего не отвечал, но на лице у него мелькнуло выражение тонкой, едва заметной иронии. Он улыбнулся. Ни это выражение, ни улыбка не ускользнули от Петра Иваныча. Он переглянулся с женой, та потупила глаза.
   – Ну, а ты сам что за зверь? – спросил Пётр Иваныч.
   – Я не сделал людям зла! – с достоинством произнёс Александр, – я исполнил в отношении к ним всё… У меня сердце любящее; я распахнул широкие объятия для людей, а они что сделали?
   – Что это, как он смешно говорит! – заметил Пётр Иваныч, обратясь к жене.
   – Тебе всё смешно! – отвечала она.
   – И сам я от людей не требовал, – продолжал Александр, – ни подвигов добра, ни великодушия, ни самоотвержения… требовал только должного, следующего мне по всем правам…
   – Так ты прав? Вышел совсем сух из воды. Постой же, я выведу тебя на свежую воду…
   Лизавета Александровна заметила, что супруг её заговорил строгим тоном, и встревожилась.
   – Пётр Иваныч! – шептала она, – перестань…
   – Нет, пусть выслушает правду. Я мигом кончу. Скажи, пожалуйста, Александр, когда ты клеймил сейчас своих знакомых то негодяями, то дураками, у тебя в сердце не зашевелилось что-нибудь похожее на угрызение совести?
   – Отчего же, дядюшка?
   – А оттого, что у этих зверей ты несколько лет сряду находил всегда радушный приём: положим, перед теми, от кого эти люди добивались чего-нибудь, они хитрили, строили им козни, как ты говоришь; а в тебе им нечего было искать: что же заставило их зазывать тебя к себе, ласкать?.. Нехорошо, Александр!.. – прибавил серьёзно Пётр Иваныч. – Другой за одно это, если б и знал за ними какие-нибудь грешки, так промолчал бы.
   Александр весь вспыхнул.
   – Я приписывал их внимательность к себе вашей рекомендации, – отвечал он, но уже без достоинства, а довольно смиренно. – Притом это светские отношения…
   – Ну, хорошо; возьмём несветские. Я уж доказывал тебе, не знаю только, доказал ли, что к своей этой… как её? Сашеньке, что ли? ты был несправедлив. Ты полтора года был у них в доме как свой: жил там с утра до вечера, да ещё был любим этой презренной девчонкой, как ты её называешь. Кажется, это не презрения заслуживает…
   – А зачем она изменила?
   – То есть полюбила другого? И это мы решили удовлетворительно. Да неужели ты думаешь, что если б она продолжала любить тебя, ты бы не разлюбил её?
   – Я? никогда.
   – Ну, так ты ничего не смыслишь. Пойдём дальше. Ты говоришь, что у тебя нет друзей, а я всё думал, что у тебя их трое.
   – Трое? – был когда-то один, да и тот…
   – Трое, – настойчиво повторил Пётр Иваныч. – Первый, начнём по старшинству, этот один. Не видавшись несколько лет, другой бы при встрече отвернулся от тебя, а он пригласил тебя к себе, и когда ты пришёл с кислой миной, он с участием расспрашивал, не нужно ли тебе чего, стал предлагать тебе услуги, помощь, и я уверен, что дал бы и денег – да! а в наш век об этот пробный камень споткнётся не одно чувство… нет, ты познакомь меня с ним: он, я вижу, человек порядочный… а по-твоему, коварный.
   Александр стоял, потупя голову.
   – Ну, как ты думаешь, кто твой второй друг? – спросил Пётр Иваныч.
   – Кто? – сказал с недоумением Александр, – да никто…
   – Бессовестный! – перебил Пётр Иваныч, – а? Лиза! и не краснеет! а я как довожусь тебе, позволь спросить?
   – Вы… родственник.
   – Важный титул! Нет, я думал – больше. Нехорошо, Александр: это такая черта, которая даже на школьных прописях названа гнусною и которой, кажется, у Крылова нет.
   – Но вы всегда отталкивали меня… – робко говорил Александр, не поднимая глаз.
   – Да, когда ты хотел обниматься.
   – Вы смеялись надо мной, над чувством…
   – А для чего, а зачем? – спросил Пётр Иваныч.
   – Вы следили за мной шаг за шагом.
   – А! договорился! следил! Найми-ка себе такого гувернёра! Из чего я хлопотал? Я мог бы ещё прибавить кое-что, но это походило бы на пошлый упрёк…
   – Дядюшка!.. – сказал Александр, подходя к нему и протягивая обе руки.
   – На своё место: я ещё не кончил! – холодно сказал Пётр Иваныч. – Третьего и лучшего друга, надеюсь, назовёшь сам…
   Александр опять смотрел на него и, кажется, спрашивал: «Да где же он?» Пётр Иваныч указал на жену.
   – Вот она.
   – Пётр Иваныч, – перебила Лизавета Александровна, – не умничай, ради бога, оставь…
   – Нет, не мешай.
   – Я умею ценить дружбу тётушки… – бормотал Александр невнятно.
   – Нет, не умеешь: если б умел, ты бы не искал глазами друга на потолке, а указал бы на неё. Если б чувствовал её дружбу, ты из уважения к её достоинствам не презирал бы людей. Она одна выкупила бы в глазах твоих недостатки других. Кто осушал твои слёзы да хныкал с тобой вместе? Кто во всяком твоём вздоре принимал участие, и какое участие! Разве только мать могла бы так горячо принимать к сердцу всё, что до тебя касается, и та не сумела бы. Если б ты чувствовал это, ты не улыбнулся бы давеча иронически, ты бы видел, что тут нет ни лисы, ни волка, а есть женщина, которая любит тебя, как родная сестра…
   – Ах, ma tante! – сказал Александр, растерянный и совсем уничтоженный этим упрёком, – неужели вы думаете, что я не ценю этого и не считаю вас блистательным исключением из толпы? Боже, боже! клянусь…
   – Верю, верю, Александр! – отвечала она, – вы не слушайте Петра Иваныча: он из мухи делает слона: рад случаю поумничать. Перестань, ради бога, Пётр Иваныч.
   – Сейчас, сейчас, кончу – ещё одно, последнее сказанье![23] Ты сказал, что исполняешь всё, чего требуют от тебя твои обязанности к другим?
   Александр уже ни слова не отвечал и не поднимал глаз.
   – Ну, скажи, любишь ли ты свою мать?
   Александр вдруг ожил.
   – Какой вопрос? – сказал он, – кого после этого любить мне? Я её обожаю, я отдал бы за неё жизнь…
   – Хорошо. Стало быть, тебе известно, что она живёт, дышит только тобою, что всякая твоя радость и горе – радость и горе для неё. Она теперь время считает не месяцами, не неделями, а вестями о тебе и от тебя… Скажи-ка, давно ли ты писал к ней?
   Александр встрепенулся.
   – Недели… три, – пробормотал он.
   – Нет: четыре месяца! Как прикажешь назвать такой поступок? Ну-ка, какой ты зверь? Может быть, оттого и не называешь, что у Крылова такого нет.
   – А что? – вдруг с испугом спросил Александр.
   – А то, что старуха больна с горя.
   – Ужели? Боже! боже!
   – Неправда! неправда! – сказала Лизавета Александровна и тотчас же побежала к бюро и достала оттуда письмо, которое подала Александру. – Она не больна, но очень тоскует.
   – Ты балуешь его, Лиза, – сказал Пётр Иваныч.
   – А ты уж не в меру строг. У Александра были такие обстоятельства, которые отвлекали его на время…
   – Для девчонки забыть мать – славные обстоятельства!
   – Да полно, ради бога! – сказала она убедительно и указала на племянника.
   Александр, прочитав письмо матери, закрыл им себе лицо.
   – Не мешайте дядюшке, ma tante: пусть он гремит упрёками; я заслужил хуже: я чудовище! – говорил он, делая отчаянные гримасы.
   – Ну, успокойся, Александр! – сказал Пётр Иваныч, – таких чудовищ много. Увлёкся глупостью и на время забыл о матери – это естественно; любовь к матери – чувство покойное. У ней на свете одно – ты: от того ей естественно огорчаться. Казнить тебя тут ещё не за что; скажу только словами любимого твоего автора:
 
Чем кумушек считать трудиться,
Не лучше ль на себя, кума, оборотиться?
 
   и быть снисходительным к слабостям других. Это такое правило, без которого ни себе, ни другим житья не будет. Вот и всё. Ну, я пойду уснуть.
   – Дядюшка! вы сердитесь? – сказал Александр голосом глубокого раскаяния.
   – С чего ты это взял? Из чего я стану себе портить кровь? и не думал сердиться. Я только хотел разыграть роль медведя в басне «Мартышка и зеркало»[24]. Что, ведь искусно разыграл? Лиза, а?
   Он мимоходом хотел её поцеловать, но она увернулась.
   – Кажется, я в точности исполнил твои приказания, – прибавил Пётр Иваныч, – что же ты?.. да: забыл одно… в каком положении твоё сердце, Александр? – спросил он.
   Александр молчал.
   – А денег не нужно? – спросил опять Пётр Иваныч.
   – Нет, дядюшка…
   – Никогда не попросит! – сказал Пётр Иваныч, затворяя за собою дверь.
   – Что будет думать обо мне дядюшка? – спросил Александр, помолчав.
   – То же, что и прежде, – отвечала Лизавета Александровна. – Вы думаете, что он говорил вам всё это с сердцем, от души?
   – А как же?
   – И! нет. Поверьте, что он поважничать хотел. Видите, как он всё это методически сделал? расположил доказательства против вас по порядку: прежде слабые, а потом посильнее; сначала выведал причину ваших дурных отзывов о людях… а потом уж… везде метода! Теперь и забыл, я думаю.
   – Сколько ума! какое знание жизни, людей, уменье владеть собой!
   – Да, много ума и слишком много уменья владеть собой, – задумчиво говорила Лизавета Александровна, – но…
   – А вы, ma tante, вы перестанете уважать меня? Но поверьте, только такие потрясения, какие были со мной, могли отвлечь меня… Боже! бедная маменька!
   Лизавета Александровна подала ему руку.
   – Я, Александр, не перестану уважать в вас сердце, – сказала она. – Чувство увлекает вас и в ошибки, оттого я всегда извиню их.
   – Ах, ma tante! вы идеал женщины!
   – Просто женщина.
   На Александра довольно сильно подействовал нагоняй дяди. Он тут же, сидя с тёткой, погрузился в мучительные думы. Казалось, спокойствие, которое она с таким трудом, так искусно водворила в его сердце, вдруг оставило его. Напрасно ждала она какой-нибудь злой выходки, сама называлась на колкость и преусердно подводила под эпиграмму Петра Иваныча: Александр был глух и нем. На него как будто вылили ушат холодной воды.
   – Что с вами? отчего вы такие? – спрашивала тётка.
   – Да так, ma tante: что-то невесело на сердце. Дядюшка дал мне понять меня самого: славно растолковал!
   – Вы не слушайте его: он иногда и неправду говорит.
   – Нет, не утешайте меня. Я теперь гадок самому себе. Презирал, ненавидел людей, а теперь и себя. От людей можно скрыться, а от себя куда уйдёшь? Так всё ничтожно: все эти блага, вся пустошь жизни, и люди, и сам…
   – Ах, этот Пётр Иваныч! – промолвила с глубоким вздохом Лизавета Александровна, – он хоть на кого нагонит тоску!
   – Одно только отрицательное утешение и осталось мне, что я не обманул никого, не изменил ни в любви, ни в дружбе…
   – Вас не умели ценить, – промолвила тётка, – но поверьте, найдётся сердце, которое вас оценит: я вам порука в том. Вы ещё так молоды, забудьте это всё, займитесь: у вас есть талант: пишите… Пишете ли вы что-нибудь теперь?
   – Нет.
   – Напишите.
   – Боюсь, ma tante…
   – Не слушайте Петра Иваныча: рассуждайте с ним о политике, об агрономии, о чём хотите, только не о поэзии. Он вам никогда об этом правды не скажет. Вас оценит публика – вы увидите… Так будете писать?
   – Хорошо.
   – Скоро начнёте?
   – Как только могу. Теперь на одно это и осталась надежда…
   Пётр Иваныч, выспавшись, пришёл к ним, одетый совсем и со шляпой в руках. Он тоже посоветовал Александру заняться делом по службе и по отделу сельского хозяйства для журнала.
   – Постараюсь, дядюшка, – отвечал Александр, – но вот я обещал тётушке…
   Лизавета Александровна сделала ему знак, чтоб он молчал, но Пётр Иваныч заметил.
   – Что, что обещал? – спросил он.
   – Привезти новые ноты, – отвечала она.
   – Нет, неправда; что такое, Александр?
   – Написать повесть или что-нибудь…
   – Ты ещё не отказался от изящной литературы? – говорил Пётр Иваныч, обирая пылинки с платья. – А ты, Лиза, сбиваешь его с толку – напрасно!
   – Я не вправе отказаться от этого, – заметил Александр.
   – Кто ж тебя неволит?
   – Зачем я самовольно и неблагодарно отвергну почётное назначение, к которому призван? Одна светлая надежда в жизни и осталась, а я уничтожу и её? Если я погублю, что свыше вложено в меня, то погублю и себя…
   – Да что вложено в тебя такое, растолкуй мне, пожалуйста?
   – Этого я, дядюшка, не могу растолковать вам. Надо понимать самому. Воздымались ли у вас на голове волосы от чего-нибудь, кроме гребёнки?
   – Нет! – сказал Пётр Иваныч.
   – Ну, вот видите. Бушевали ли в вас страсти, кипело ли воображение и создавало ли вам изящные призраки, которые просились воплотиться? билось ли сердце особенным биением?
   – Дико, дико! Ну, так что ж? – спросил Пётр Иваныч.
   – А то, что с кем этого не бывало, так тому и растолковать нельзя, почему хочется писать, когда какой-то беспокойный дух твердит и днём и ночью, и во сне и наяву: пиши, пиши…
   – Да ведь ты не умеешь писать?
   – Полно, Пётр Иваныч: сам не умеешь, так зачем же мешать другим? – сказала Лизавета Александровна.
   – Извините, дядюшка, если замечу, что вы не судья в этом деле.
   – Кто ж судья? она?
   Пётр Иваныч указал на жену.
   – Она – нарочно, а ты веришь, – прибавил он.
   – Да и сами вы в начале моего приезда сюда советовали писать, испытывать себя…
   – Ну, так что ж? попробовал – не выходит ничего: и бросить бы.
   – Неужели вы никогда не нашли у меня ни дельной мысли, ни удачного стиха?
   – Как не найти! есть. Ты не глуп: как же у неглупого человека в нескольких пудах сочинений не найти удачной мысли? Так ведь это не талант, а ум.
   – Ах! – сказала Лизавета Александровна, с досадой повернувшись на стуле.
   – А биение сердца, трепет, сладостная нега и прочее такое – с кем не бывает?
   – Да с тобой, я думаю, первым! – заметила жена.
   – Ну, вот! А помнишь, я, бывало, восхищался…
   – Чем это? не помню.
   – Все испытывают эти вещи, – продолжал Пётр Иваныч, обращаясь к племяннику, – кого не трогают тишина или там темнота ночи, что ли, шум дубравы, сад, пруды, море? Если б это чувствовали одни художники, так некому было бы понимать их. А отражать все эти ощущения в своих произведениях – это другое дело: для этого нужен талант, а его у тебя, кажется, нет. Его не скроешь: он блестит в каждой строке, в каждом ударе кисти…
   – Пётр Иваныч! тебе пора ехать, – сказала Лизавета Александровна.
   – Сейчас.
   – Отличиться хочется? – продолжал он, – тебе есть чем отличиться. Редактор хвалит тебя, говорит, что статьи твои о сельском хозяйстве обработаны прекрасно, в них есть мысль – всё показывает, говорит, учёного производителя, а не ремесленника. Я порадовался: «Ба! думаю, Адуевы все не без головы!» – видишь: и у меня есть самолюбие! Ты можешь отличиться и в службе и приобресть известность писателя…
   – Хороша известность: писатель о назёме.
   – Всякому своё: одному суждено витать в небесных пространствах, а другому рыться в назёме и оттуда добывать сокровища. Я не понимаю, отчего пренебрегать скромным назначением? и оно имеет свою поэзию. Вот ты бы выслужился, нажил бы трудами денег, выгодно женился бы, как большая часть… Не понимаю, чего ещё? Долг исполнен, жизнь пройдена с честью, трудолюбиво – вот в чём счастье! по-моему, так. Вот я статский советник по чину, заводчик по ремеслу; а предложи-ка мне взамен звание первого поэта, ей-богу не возьму!
   – Послушай, Пётр Иваныч: ты, право, опоздаешь! – перебила Лизавета Александровна, – скоро десять часов.
   – В самом деле, пора. Ну, до свидания. А то вообразят себя, бог знает с чего, необыкновенными людьми, – ворчал Пётр Иваныч, уходя вон, – да и того…

II

   Александр, возвратись домой от дяди, сел в кресло и задумался. Он припомнил весь разговор с дядей и тёткой и потребовал строгого отчёта от самого себя.
   Как, в свои лета, позволив себе ненавидеть и презирать людей, рассмотрев и обсудив их ничтожность, мелочность, слабости, перебрав всех и каждого из своих знакомых, он забыл разобрать себя! Какая слепота! И дядя дал ему урок, как школьнику, разобрал его по ниточке, да ещё при женщине; что бы ему самому оглянуться на себя! Как дядя должен выиграть в этот вечер в глазах жены! Это бы, пожалуй, ничего, оно так и должно быть; но ведь он выиграл на его счёт. Дядя имеет над ним неоспоримый верх, всюду и во всём.
   «Где же, – думал он, – после этого преимущество молодости, свежести, пылкости ума и чувств, когда человек, с некоторою только опытностью, но с чёрствым сердцем, без энергии, уничтожает его на каждом шагу, так, мимоходом, небрежно? Когда же спор будет равен и когда наконец перевес будет на его стороне? А на его стороне, кажется, и талант, и избыток душевных сил… а дядя является исполином в сравнении с ним. С какою уверенностью он спорит, как легко устраняет всякое противоречие и достигает цели, шутя, с зевотой, насмехаясь над чувством, над сердечными излияниями дружбы и любви, словом, над всем, в чём пожилые люди привыкли завидовать молодым».
   Перебирая всё это в уме, Александр покраснел от стыда. Он дал себе слово строго смотреть за собой и при первом случае уничтожить дядю: доказать ему, что никакая опытность не заменит того, что вложено свыше; что как он, Пётр Иваныч, там себе ни проповедуй, а с этой минуты не сбудется ни одно из его холодных, методических предсказаний. Александр сам найдёт свой путь и пойдёт по нём не робкими, а твёрдыми и ровными шагами. Он теперь не то, что был три года назад. Он проник взглядом в тайники сердца, рассмотрел игру страстей, добыл себе тайну жизни, конечно не без мучений, но зато закалил себя против них навсегда. Будущее ему ясно, он восстал, окрылился, – он не ребёнок, а муж, – смело вперёд! Дядя увидит и в свою очередь разыграет впоследствии перед ним, опытным мастером, роль жалкого ученика; он узнает, к удивлению своему, что есть иная жизнь, иные отличия, иное счастье, кроме жалкой карьеры, которую он себе избрал и которую навязывает и ему, может быть, из зависти. Ещё, ещё одно благородное усилие – и борьба кончена!
   Александр ожил. Он опять стал творить особый мир, несколько помудрее первого. Тётка поддерживала в нём это расположение, но тайком, когда Пётр Иваныч спал или уезжал на завод и в английский клуб.
   Она расспрашивала Александра о занятиях. А уж как это нравилось ему! Он рассказывал ей план своих сочинений и иногда, в виде совета, требовал одобрения.
   Она часто спорила с ним, но ещё чаще соглашалась.
   Александр привязался к труду, как привязываются к последней надежде. «За этим, – говорил он тётке, – ведь уж нет ничего: там голая степь, без воды, без зелени, мрак, пустыня, – что тогда будет жизнь? хоть в гроб ложись!» И он работал неутомимо.
   Иногда угасшая любовь придёт на память, он взволнуется – и за перо: и напишет трогательную элегию. В другой раз жёлчь хлынет к сердцу и поднимет со дна недавно бушевавшую там ненависть и презрение к людям, – смотришь – и родится несколько энергических стихов. В то же время он обдумывал и писал повесть. Он потратил на неё много размышления, чувства, материального труда и около полугода времени. Вот наконец повесть готова, пересмотрена и переписана набело. Тётка была в восхищении.
   В этой повести действие происходило уже не в Америке, а где-то в тамбовской деревне. Действующие лица были обыкновенные люди: клеветники, лжецы и всякого рода изверги – во фраках, изменницы в корсетах и в шляпках. Всё было прилично, на своих местах.
   – Я думаю, ma tante, это можно показать дядюшке?
   – Да, да, конечно, – отвечала она, – а впрочем… не лучше ли отдать напечатать так, без него? Он всегда против этого: скажет что-нибудь… Вы знаете, это кажется ему ребячеством.
   – Нет, лучше показать! – отвечал Александр. – Я после вашего суда и собственного сознания не боюсь никого, а между тем пусть он увидит…
   Показали. Пётр Иваныч, увидя тетрадь, немного нахмурился и покачал головой.
   – Что это, вы вдвоём сочинили? – спросил он, – что-то много. Да как мелко писано: охота же писать!
   – Ты погоди качать головой, – отвечала жена, – а прежде выслушай. Прочтите нам, Александр. Только ты выслушай внимательно, не дремли и скажи потом свой приговор. Недостатки везде можно найти, если захочешь искать их. А ты будь снисходителен.
   – Нет, зачем? будьте только справедливы, – прибавил Александр.
   – Нечего делать; я выслушаю, – сказал Пётр Иваныч со вздохом, – только с условием, во-первых, не после обеда вскоре читать, а то я за себя не ручаюсь, что не засну. Этого, Александр, на свой счёт не принимай; что бы ни читали после обеда, а меня всегда клонит сон; а во-вторых, если это что-нибудь дельное, то я скажу своё мнение, а нет – я буду только молчать, а вы там как себе хотите.
   Стали читать. Пётр Иваныч ни разу не вздремнул, слушал, не сводя глаз с Александра, даже редко мигал, а два раза так одобрительно кивнул головой.
   – Видишь! – сказала жена вполголоса. – Я тебе говорила.
   Он и ей кивнул.
   Читали два вечера сряду. В первый вечер, после чтения, Пётр Иваныч рассказал, к удивлению жены, всё, что будет дальше.
   – Ты почему знаешь? – спросила она.
   – Мудрёно! Идея уж не новая, – тысячу раз писали об этом. Дальше и читать бы не нужно, да посмотрим, как она развилась у него.
   Когда на другой вечер Александр дочитывал последнюю страницу, Пётр Иваныч позвонил. Вошёл человек.
   – Приготовь одеться, – сказал он. – Извини, Александр, что перервал: тороплюсь, – опоздаю в клуб к висту.
   Александр кончил. Пётр Иваныч проворно пошёл вон.
   – Ну, до свиданья! – сказал он жене и Александру. – Я уж не заеду сюда.
   – Постой! постой! – закричала жена, – что ж ты ничего не скажешь о повести?
   – По уговору не следует! – отвечал он и хотел идти.
   – Это упрямство! – сказала она. – О, он упрям – я его знаю! Вы не смотрите на это, Александр.
   «Это недоброжелательство! – подумал Александр. – Он меня хочет втоптать в грязь, стащить в свою сферу. Всё-таки он умный чиновник, заводчик – и больше ничего, а я поэт…»
   – Это из рук вон, Пётр Иваныч! – начала жена чуть не со слезами. – Ты хоть что-нибудь скажи. Я видала, что ты в знак одобрения качал головой, стало быть, тебе понравилось. Только по упрямству не хочешь сознаться. Как сознаться, что нам нравится повесть! мы слишком умны для этого. Признайся, что хорошо.
   – Я качал головой потому, что и из этой повести видно, что Александр умён, но он неумно сделал, что написал её.
   – Однако ж, дядюшка, суд такого рода…