Немец наконец обещал и пришёл домой в сильном раздумье. Он отворил, или, правильнее, вскрыл шкаф, вынул одну дверцу совсем и приставил её к стенке, потому что шкаф с давних пор не имел ни петель, ни замка, – достал оттуда старые сапоги, полголовы сахару, бутылку с нюхательным табаком, графин с водкой и корку чёрного хлеба, потом изломанную кофейную мельницу, далее бритвенницу с куском мыла и с щёточкой в помадной банке, старые подтяжки, оселок для перочинного ножа и ещё несколько подобной дряни. Наконец за этим показалась книга, другая, третья, четвёртая – так, пять счётом – все тут. Он похлопал их одну об другую: пыль поднялась облаком, как дым, и торжественно осенила голову педагога.
   Первая книга была: «Идиллии» Геснера[37], – «Gut!»[38] – сказал немец и с наслаждением прочёл идиллию о разбитом кувшине. Развернул вторую книгу: «Готский календарь 1804 года». Он перелистовал её: там династии европейских государей, картинки разных замков, водопадов, – «Sehr gut!»[39] – сказал немец. Третья – Библия: он отложил её в сторону, пробормотав набожно: «Nein!»[40] Четвёртая – «Юнговы ночи»: он покачал головой и пробормотал: «Nein!» Последняя – Вейссе![41] – и немец торжественно улыбнулся. «Da habe ich's»[42], – сказал он. Когда ему сказали, что есть ещё Шиллер, Гёте и другие, он покачал головой и упрямо затвердил: «Nein!»
   Юлия зевнула, только что немец перевёл ей первую страницу из Вейссе, и потом вовсе не слушала. Так от немца у ней в памяти и осталось только, что частица zu ставится иногда на концу и т.п.
   А русский? этот ещё добросовестнее немца делал своё дело. Он почти со слезами уверял Юлию, что существительное имя или глагол есть такая часть речи, а предлог вот такая-то, и наконец достиг, что она поверила ему и выучила наизусть определения всех частей речи. Она могла даже разом исчислить все предлоги, союзы, наречия, и когда учитель важно вопрошал: «А какие суть междометия страха или удивления?» – она вдруг, не переводя духу, проговаривала: «ах, ох, эх, увы, о, а, ну, эге!» И наставник был в восторге.
   Она узнала несколько истин и из синтаксиса, но не могла никогда приложить их к делу и осталась при грамматических ошибках на всю жизнь.
   Из истории она узнала, что был Александр Македонский, что он много воевал, был прехрабрый… и, конечно, прехорошенький… а что ещё он значил и что значил его век, об этом ни ей, ни учителю и в голову не приходило, да и Кайданов не распространяется очень об этом.
   Когда от учителя потребовали литературы, он притащил кучу старых, подержанных книг. Тут были и Кантемир, и Сумароков, потом Ломоносов, Державин, Озеров. Все удивились; осторожно развернули одну книгу, понюхали, потом бросили и потребовали чего-нибудь поновее. Учитель принёс Карамзина. Но после новой французской школы читать Карамзина! Юлия прочла «Бедную Лизу»[43], несколько страниц из «Путешествий»[44] и отдала назад.
   Антрактов у бедной ученицы между этими занятиями оставалось пропасть, и никакой благородной, здоровой пищи для мысли! Ум начинал засыпать, а сердце бить тревогу. Вот тут-то подвернулся услужливый кузен и кстати привёз ей несколько глав «Онегина», «Кавказского пленника» и проч. И дева познала сладость русского стиха. «Онегин» был выучен наизусть и не покидал изголовья Юлии. И кузен, как прочие наставники, не умел растолковать ей значения и достоинства этого произведения. Она взяла себе за образец Татьяну и мысленно повторяла своему идеалу пламенные строки Татьянина письма к Онегину, и сердце её ныло, билось. Воображение искало то Онегина, то какого-нибудь героя мастеров новой школы – бледного, грустного, разочарованного…
   Итальянец и другой француз довершили её воспитание, дав её голосу и движениям стройные размеры, то есть выучили танцевать, петь, играть или, лучше, поиграть до замужества на фортепиано, но музыке не выучили. И вот она осьмнадцати лет, но уже с постоянно задумчивым взором, с интересной бледностью, с воздушной талией, с маленькой ножкой, явилась в салонах напоказ свету.
   Её заметил Тафаев, человек со всеми атрибутами жениха, то есть с почтенным чином, с хорошим состоянием, с крестом на шее, словом, с карьерой и фортуной. Нельзя сказать про него, чтоб он был только простой и добрый человек. О нет! он в обиду себя не давал и судил весьма здраво о нынешнем состоянии России, о том, чего ей недостаёт в хозяйственном и промышленном состоянии, и в своей сфере считался деловым человеком.
   Бледная, задумчивая девушка, по какому-то странному противоречию с его плотной натурой, сделала на него сильное впечатление. Он на вечерах уходил из-за карт и погружался в непривычную думу, глядя на этот полувоздушный призрак, летавший перед ним. Когда на него падал её томный взор, разумеется, случайно, он, бойкий гладиатор в салонных разговорах, смущался перед робкой девочкой, хотел ей иногда сказать что-нибудь, но не мог. Это надоело ему, и он решился действовать положительнее, чрез разных тёток.
   Справки о приданом оказались удовлетворительны. «Что же: нас пара! – рассуждал он сам с собой. – Мне только сорок пять лет, ей осьмнадцать: с нашим состоянием и не двое прожили бы хорошо. Наружность? она ещё зауряд хорошенькая, а я, что называется, мужчина… видный. Образована она, говорят: что же? И я когда-то учился; помню, учили и по-латыни и римскую историю. Ещё и теперь помню: там консул этот – как его… ну, чёрт с ним! Помню, и о реформации читали… и эти стихи: Beatus ille…[45] как дальше? puer, pueri, puero…[46] нет, не то, чёрт знает – всё перезабыл. Да ведь, ей-богу, затем и учат, чтобы забыть. Ну, вот хоть зарежь меня, а я говорю, что вон и этот, и тот, все эти чиновные и умные люди, ни один не скажет, какой это консул там… или в котором году были олимпийские игры, стало быть, учат так… потому что порядок такой! чтоб по глазам только было видно, что учился. Да и как не забыть: ведь в свете об этом уж потом ничего никогда не говорят, а заговори-ка кто, так, я думаю, просто выведут! Нет, нас пара».
   И вот, когда Юлия вышла из детства, её на первом шагу встретила самая печальная действительность – обыкновенный муж. Как он далёк был от тех героев, которых создало ей воображение и поэты!
   Пять лет провела она в этом скучном сне, как она называла замужество без любви, и вдруг явились свобода и любовь. Она улыбнулась, простёрла к ним горячие объятия и предалась своей страсти, как человек предаётся быстрому бегу на коне. Он несётся с могучим животным, забывая пространство. Дух замирает, предметы бегут назад; в лицо веет свежесть; грудь едва выносит ощущение неги… или как человек, предающийся беспечно в челноке течению волн: солнце греет его, зелёные берега мелькают в глазах, игривая волна ласкает корму и так сладко шепчет, забегает вперёд и манит всё дальше, дальше, показывая путь бесконечной струёй… И он влечётся. Некогда смотреть и думать тогда, чем кончится путь: мчит ли конь в пропасть, влечёт ли волна на скалу?.. Мысли уносит ветер, глаза закрываются, обаяние непреодолимо… так и она не преодолевала его, а всё влеклась, влеклась… Для неё наконец настали поэтические мгновения жизни: она полюбила эту то сладостную, то мучительную тревожность души, искала сама волнений, выдумывала себе и муку и счастье. Она пристрастилась к своей любви, как пристращаются к опиуму, и жадно пила сердечную отраву.
   Юлия была уж взволнована ожиданием. Она стояла у окна, и нетерпение её возрастало с каждой минутой. Она ощипывала китайскую розу и с досадой бросала листья на пол, а сердце так и замирало: это был момент муки. Она мысленно играла в вопрос и ответ: придёт или не придёт? вся сила её соображения была устремлена на то, чтоб решить эту мудрёную задачу. Если соображения говорили утвердительно, она улыбалась, если нет – бледнела.
   Когда Александр подъехал, она, бледная, опустилась в кресла от изнеможения – так сильно работали в ней нервы. Когда он вошёл… невозможно описать этого взгляда, которым она встретила его, этой радости, которая мгновенно разлилась по всем её чертам, как будто они год не видались, а они виделись накануне. Она молча указала на стенные часы; но едва он заикнулся, чтоб оправдаться, она, не выслушав, поверила, простила, забыла всю боль нетерпения, подала ему руку, и оба сели на диван и долго говорили, долго молчали, долго смотрели друг на друга. Не напомни человек, они непременно забыли бы обедать.
   Сколько наслаждений! Никогда Александру и не мечталось о такой полноте искренних, сердечных излияний. Летом прогулки вдвоём за городом: если толпу привлекали куда-нибудь музыка, фейерверк, вдали между деревьями мелькали они, гуляя под руку. Зимой Александр приезжал к обеду, и после они сидели рядом у камина до ночи. Иногда велели закладывать санки и, промчавшись по тёмным улицам, спешили продолжать нескончаемую беседу за самоваром. Каждое явление кругом, каждое мимолётное движение мысли и чувства – всё замечалось и делилось вдвоём.
   Александр боялся встречи с дядей, как огня. Он иногда приходил к Лизавете Александровне, но она никогда не успевала расшевелить в нём откровенности. Он всегда был в беспокойстве, чтоб не застал дядя и не разыграл с ним опять какой-нибудь сцены, и оттого всегда сокращал свои визиты.
   Был ли он счастлив? Про других можно сказать в таком случае и да и нет, а про него нет; у него любовь начиналась страданием. Минутами, когда он успевал забыть прошлое, он верил в возможность счастья, в Юлию и в её любовь. В другое время он вдруг смущался в пылу самых искренних излияний, с боязнию слушал её страстный, восторженный бред. Ему казалось, что вот, того и гляди, она изменит или какой-нибудь другой неожиданный удар судьбы мигом разрушит великолепный мир блаженства. Вкушая минуту радости, он знал, что её надо выкупить страданием, и хандра опять находила на него.
   Однако ж прошла зима, настало лето, а любовь не кончалась. Юлия привязывалась к нему всё сильнее. Ни измены, ни удара судьбы не было: случилось совсем другое. Взор его просветлел. Он свыкся с мыслию о возможности постоянной привязанности. «Только эта любовь уж не так пылка… – думал он однажды, глядя на Юлию, – но зато прочна, может быть вечна! Да, нет сомнения. А! наконец я понимаю тебя, судьба! Ты хочешь вознаградить меня за прошлые мучения и ввести после долгого странствования в мирную пристань. Так вот где приют счастья… Юлия!» – воскликнул он вслух.
   Она вздрогнула.
   – Что вы? – спросила она.
   – Нет! так…
   – Нет! скажите: у вас была какая-то мысль?
   Александр упрямился. Она настаивала.
   – Я думал, что для полноты нашего счастья недостаёт…
   – Чего? – с беспокойством спросила она.
   – Так, ничего! мне пришла странная идея.
   Юлия смутилась.
   – Ах, не мучьте меня, говорите скорей! – сказала она.
   Александр задумался и говорил вполголоса, как будто с собой:
   – Приобрести право не покидать её ни на минуту, не уходить домой… быть всюду и всегда с ней. Быть в глазах света законным её обладателем… Она назовёт меня громко, не краснея и не бледнея, своим… и так на всю жизнь! и гордиться этим вечно…
   Говоря этим высоким слогом, слово за слово, он добрался, наконец, до слова: супружество. Юлия вздрогнула, потом заплакала. Она подала ему руку с чувством невыразимой нежности и признательности, и они оба оживились, оба вдруг заговорили. Положено было Александру поговорить с тёткой и просить её содействия в этом мудрёном деле.
   В радости они не знали, что делать. Вечер был прекрасный. Они отправились куда-то за город, в глушь, и, нарочно отыскав с большим трудом где-то холм, просидели целый вечер на нём, смотрели на заходящее солнце, мечтали о будущем образе жизни, предполагали ограничиться тесным кругом знакомых, не принимать и не делать пустых визитов.
   Потом воротились домой и начали толковать о будущем порядке в доме, о распределении комнат и прочее. Пришли к тому, как убрать комнаты. Александр предложил обратить её уборную в свой кабинет, так, чтоб это было подле спальни.
   – Какую же мебель хотите вы в кабинет? – спросила она.
   – Я бы желал орехового дерева с синей бархатной покрышкой.
   – Это очень мило и не марко: для мужского кабинета надобно выбирать непременно тёмные цвета: светлые скоро портятся от дыму. А вот здесь, в маленьком пассаже, который ведёт из будущего вашего кабинета в спальню, я устрою боскет – не правда ли, это будет прекрасно? Там поставлю одно кресло, так, чтобы я могла, сидя на нём, читать или работать и видеть вас в кабинете.
   – Недолго мне так прощаться с вами, – говорил, прощаясь, Александр.
   Она зажала ему рот рукой.
   На другой день Александр отправился к Лизавете Александровне открывать то, что ей давно было известно, и требовать её совета и помощи. Петра Иваныча не было дома.
   – Что ж, хорошо! – сказала она, выслушав его исповедь, – вы теперь не мальчик: можете судить о своих чувствах и располагать собой. Только не торопитесь: узнайте её хорошенько.
   – Ах, ma tante, если б вы её знали! Сколько достоинств!
   – Например?
   – Она так любит меня…
   – Это, конечно, важное достоинство, да не одно это нужно в супружестве.
   Тут она сказала несколько общих истин насчёт супружеского состояния, о том, какова должна быть жена, каков муж.
   – Только погодите. Теперь осень наступает, – прибавила она, – съедутся все в город. Тогда я сделаю визит вашей невесте; мы познакомимся, и я примусь за дело горячо. Вы не оставляйте её: я уверена, что вы будете счастливейший муж.
   Она обрадовалась.
   Женщины страх как любят женить мужчин; иногда они и видят, что брак как-то не клеится и не должен бы клеиться, но всячески помогают делу. Им лишь бы устроить свадьбу, а там новобрачные как себе хотят. Бог знает, из чего они хлопочут.
   Александр просил тётку до окончания дела ничего не говорить Петру Иванычу.
   Промелькнуло лето, протащилась и скучная осень. Наступила другая зима. Свидания Адуева с Юлией были так же часты.
   У ней как будто сделан был строгий расчёт дням, часам и минутам, которые можно было провести вместе. Она выискивала все случаи к тому.
   – Рано ли вы завтра отправитесь на службу? – спрашивала она иногда.
   – Часов в одиннадцать.
   – А в десять приезжайте ко мне, будем завтракать вместе. Да нельзя ли не ходить совсем? будто уж там без вас…
   – Как же? отечество… долг… – говорил Александр.
   – Вот прекрасно! А вы скажите, что вы любите и любимы. Неужели начальник ваш никогда не любил? Если у него есть сердце, он поймёт. Или принесите сюда свою работу: кто вам мешает заниматься здесь?
   В другой раз не пускала его в театр, а к знакомым решительно почти никогда. Когда Лизавета Александровна приехала к ней с визитом, Юлия долго не могла прийти в себя, увидев, как молода и хороша тётка Александра. Она воображала её так себе тёткой: пожилой, нехорошей, как большая часть тёток, а тут, прошу покорнейше, женщина лет двадцати шести, семи, и красавица! Она сделала Александру сцену и стала реже пускать его к дяде.
   Но что значили её ревность и деспотизм в сравнении с деспотизмом Александра? Он уж убедился в её привязанности, видел, что измена и охлаждение не в её натуре, и – ревновал: но как ревновал! Это не была ревность от избытка любви: плачущая, стонущая, вопиющая от мучительной боли в сердце, трепещущая от страха потерять счастье, – но равнодушная, холодная, злая. Он тиранил бедную женщину из любви, как другие не тиранят из ненависти. Ему покажется, например, что вечером, при гостях, она не довольно долго и нежно или часто глядит на него, и он осматривается, как зверь, кругом, – и горе, если в это время около Юлии есть молодой человек, и даже не молодой, а просто человек, часто женщина, иногда – вещь. Оскорбления, колкости, чёрные подозрения и упрёки сыпались градом. Она тут же должна была оправдываться и откупаться разными пожертвованиями, безусловною покорностью: не говорить с тем, не сидеть там, не подходить туда, переносить лукавые улыбки и шёпот хитрых наблюдателей, краснеть, бледнеть, компрометировать себя.
   Если она получала приглашение куда-нибудь, она, не отвечая, прежде всего обращала на него вопросительный взгляд, – и чуть он наморщит брови, она, бледная и трепещущая, в ту же минуту отказывалась. Иногда он даст позволение – она соберётся, оденется, готовится сесть в карету, – как вдруг он, по минутному капризу, произносит грозное veto![47] – и она раздевалась, карета откладывалась. После он, пожалуй, начнёт просить прощенья, предлагает ехать, но когда же опять делать туалет, закладывать карету? Так и остаётся. Он ревновал не к красавцам, не к достоинству ума или таланта, а даже к уродам, наконец к тем, чья физиономия просто не нравилась ему.
   Однажды приехал какой-то гость из её стороны, где жили её родные. Гость был пожилой, некрасивый человек, говорил всё об урожае да о своём сенатском деле, так что Александр, соскучившись слушать его, ушёл в соседнюю комнату. Ревновать было не к чему. Наконец гость стал прощаться.
   – Я слышал, – сказал он, – что вы по средам дома; не позволите ли мне присоединиться к обществу ваших знакомых?
   Юлия улыбнулась и готовилась сказать: «Прошу!» – как вдруг из другой комнаты раздался шёпот громче всякого крика: «Не хочу!»
   – Не хочу! – торопливо, вслух повторила Юлия гостю, вздрогнув.
   Но Юлия сносила всё. Она запиралась от гостей, никуда не выезжала и сидела с глазу на глаз с Александром.
   Они продолжали систематически упиваться блаженством. Истратив весь запас известных и готовых наслаждений, она начала придумывать новые, разнообразить этот и без того богатый удовольствиями мир. Какой дар изобретательности обнаружила Юлия! Но и этот дар истощился. Начались повторения. Желать и испытывать было нечего.
   Не было ни одного загородного места, которого бы они не посетили, ни одной пьесы, которой бы они не видали вместе, ни одной книги, которую бы не прочитали и не обсудили. Они изучили чувства, образ мыслей, достоинства и недостатки друг друга, и ничто уже не мешало им привести в исполнение задуманный план.
   Искренние излияния стали редки. Они иногда по целым часам сидели, не говоря ни слова. Но Юлия была счастлива и молча.
   Она изредка перекинется с Александром вопросом и получит: «да» или «нет» – и довольна; а не получит этого, так посмотрит на него пристально; он улыбнётся ей, и она опять счастлива. Не улыбнись он и не ответь ничего, она начнёт стеречь каждое движение, каждый взгляд и толковать по-своему, и тогда не оберёшься упрёков.
   О будущем они перестали говорить, потому что Александр при этом чувствовал какое-то смущение, неловкость, которой не мог объяснить себе, и старался замять разговор. Он стал размышлять, задумываться. Магический круг, в который заключена была его жизнь любовью, местами разорвался, и ему вдали показались то лица приятелей и ряд разгульных удовольствий, то блистательные балы с толпой красавиц, то вечно занятой и деловой дядя, то покинутые занятия…
   В таком расположении духа сидел он однажды вечером у Юлии. На дворе была метель. Снег бил в окна и клочьями прилипал к стёклам. Ветер врывался в камин и завывал унылую песню. В комнате слышалось однообразное качанье маятника столовых часов да изредка вздохи Юлии.
   Александр окинул взглядом, от нечего делать, комнату, потом посмотрел на часы – десять, а надо просидеть ещё часа два: он зевнул. Взгляд его остановился на Юлии.
   Она, прислонясь спиной к камину, стояла, склонив бледное лицо к плечу, и следила глазами за Александром, но не с выражением недоверчивости и допроса, а неги, любви и счастья. Она, по-видимому, боролась с тайным ощущением, с сладкой мечтой и казалась утомлённой.
   Нервы так сильно действовали, что и самый трепет неги повергал её в болезненное томление: мука и блаженство были у ней неразлучны.
   Александр отвечал ей сухим, беспокойным взором. Он подошёл к окну и начал слегка барабанить пальцами по стеклу, глядя на улицу.
   С улицы доносился до них смешанный шум голосов, езды экипажей. В окнах везде светились огни, мелькали тени. Ему казалось, что там, где больше освещено, собралась весёлая толпа; там, может быть, происходил живой размен мыслей, огненных, летучих ощущений: там живут шумно и радостно. А вон, в том слабо освещённом окне, вероятно, сидит над дельным трудом благородный труженик. И Александр подумал, что почти два года уже он влачит праздную, глупую жизнь, – и вот два года вон из итога годов жизни, – а всё любовь! Тут он напал на любовь.
   «И что это за любовь! – думал он, – какая-то сонная, без энергии. Эта женщина поддалась чувству без борьбы, без усилий, без препятствий, как жертва: слабая, бесхарактерная женщина! осчастливила своей любовью первого, кто попался; не будь меня, она полюбила бы точно так же Суркова, и уже начала любить: да! как она ни защищайся – я видел! приди кто-нибудь побойчее и поискуснее меня, она отдалась бы тому… это просто безнравственно! Это ли любовь! где же тут симпатия душ, о которой проповедуют чувствительные души? А уж тут ли не тянуло душ друг к другу: казалось, слиться бы им навек, а вот поди ж ты! Чёрт знает, что это такое, не разберёшь!» – шепнул он с досадой.
   – Что вы там делаете? О чём думаете? – спросила Юлия.
   – Так… – сказал он, зевая, и сел на диван подальше от неё, обхватив одной рукой угол шитой подушки.
   – Сядьте здесь, поближе.
   Он не сел и ничего не отвечал.
   – Что с вами? – продолжала она, подходя к нему, – вы несносны сегодня.
   – Я не знаю… – сказал он вяло, – мне что-то… как будто я…
   Он не знал, что отвечать ей и самому себе. Он ещё всё хорошенько не объяснил себе, что с ним делается.
   Она села подле него, начала говорить о будущем и мало-помалу оживилась. Она представляла счастливую картину семейной жизни, порой шутила и заключила очень нежно:
   – Вы – мой муж! смотрите, – сказала она, показывая вокруг, – скоро всё это будет ваше. Вы здесь будете владычествовать в доме, как у меня в сердце. Я теперь независима, могу делать, что хочу, поехать, куда глаза глядят, а тогда ничто здесь не тронется с места без вашего приказания; я сама буду связана вашей волей; но какая прекрасная цепь! Заковывайте же поскорей; когда же?.. Всю жизнь мечтала я о таком человеке, о такой любви… и вот мечта исполняется… и счастье близко… я едва верю… Знаете ли: это мне кажется сном. Не награда ли это за все мои прошедшие страдания?..
   Александру мучительно было слышать эти слова.
   – А если б я вас разлюбил? – вдруг спросил он, стараясь придать голосу шутливый тон.
   – Я бы вам уши выдрала! – отвечала она, взяв его за ухо, потом вздохнула и задумалась от одного шутливого намёка. Он молчал.
   – Да что с вами? – вдруг спросила она с живостию, – вы молчите, едва слушаете меня, смотрите в сторону…
   Тут она подвинулась к нему и, положив ему на плечо руку, стала говорить тихо, почти шёпотом, на ту же тему, но не так положительно. Она напомнила начало их сближения, начало любви, первые её признаки и первые радости. Она почти задыхалась от неги ощущений; на бледных её щеках зарделись два розовые пятнышка. Они постепенно разгорались, глаза блистали, потом сделались томны и полузакрылись; грудь дышала сильно. Она говорила едва внятно и одной рукой играла мягкими волосами Александра, потом заглянула ему в глаза. Он тихо освободил голову от её руки, вынул из кармана гребёнку и тщательно причесал приведённые ею в беспорядок волосы. Она встала и посмотрела на него пристально.
   – Что с вами, Александр? – спросила она с беспокойством.
   «Вот пристала! почём я знаю?» – думал он, но молчал.
   – Вам скучно? – вдруг сказала она, и в голосе её слышались и вопрос и сомнение.
   «Скучно! – подумал он, – слово найдено! Да! это мучительная, убийственная скука! вот уж с месяц этот червь вполз ко мне в сердце и точит его… О, боже мой, что мне делать? а она толкует о любви, о супружестве. Как её образумить?»
   Она села за фортепиано и сыграла несколько любимых его пьес. Он не слушал и всё думал свою думу.
   У Юлии опустились руки. Она вздохнула, завернулась в шаль и бросилась в другой угол дивана, откуда взорами с тоской наблюдала за Александром.
   Он взял шляпу.
   – Куда вы? – спросила она с удивлением.
   – Домой.
   – Ещё нет одиннадцати часов.
   – Мне надо писать к маменьке: я давно не писал к ней.
   – Как давно: вы третьего дня писали.
   Он молчал: сказать было нечего. Он точно писал и как-то вскользь сказал ей тогда об этом, но забыл; а любовь не забывает ни одной мелочи. В глазах её всё, что ни касается до любимого предмета, всё важный факт. В уме любящего человека плетётся многосложная ткань из наблюдений, тонких соображений, воспоминаний, догадок обо всём, что окружает любимого человека, что творится в его сфере, что имеет на него влияние. В любви довольно одного слова, намёка… чего намёка! взгляда, едва приметного движения губ, чтобы составить догадку, потом перейти от неё к соображению, от соображения к решительному заключению и потом мучиться или блаженствовать от собственной мысли. Логика влюблённых, иногда фальшивая, иногда изумительно верная, быстро возводит здание догадок, подозрений, но сила любви ещё быстрее разрушает его до основания: часто довольно для этого одной улыбки, слёзы, много, много двух, трёх слов – и прощай подозрения. Этого рода контроля ни усыпить, ни обмануть невозможно ничем. Влюблённый то вдруг заберёт в голову то, чего другому бы и во сне не приснилось, то не видит того, что делается у него под носом, то проницателен до ясновидения, то недальновиден до слепоты.