- Воды-ы!
   Вода была далеко, под горой, в Волге. Ромась быстро сбил мужиков в кучу, хватая их за плечи, толкая, потом разделил на две группы и приказал ломать плетни и службы с обеих сторон пожарища. Его покорно слушались, и началась более разумная борьба с уверенным стремлением огня пожрать весь "порядок", всю улицу. Но работали все-таки боязливо и как-то безнадежно, точно делая чужое дело.
   Я был настроен радостно и чувствовал себя сильным, как никогда. В конце улицы я заметил кучку богатеев со старостой и Кузьминым во главе, - они стояли, ничего не делая, как зрители, кричали, размахивая руками и палками. С поля, верхами, скакали мужики, взмахивая локтями до ушей, вопили бабы навстречу им, бегали мальчишки.
   Загорались службы еще одного двора, нужно было как можно скорее разобрать стену хлева, она была сплетена из толстых сучьев и уже украшена алыми лентами пламени. Мужики начали подрубать колья плетня, на них посыпались искры, угли, и они отскочили прочь, затирая ладонями тлеющие рубахи.
   - Не трусь! - кричал Хохол.
   Это не помогло. Тогда он сорвал шапку с кого-то, нахлобучил ее на мою голову:
   - Рубите с того конца, а я - здесь!
   Я подрубил один-два кола, - стена закачалась, тогда я влез на нее, ухватился за верх, а Хохол протянул меня за ноги на себя и вся полоса плетня упала, покрыв меня почти до головы. Мужики дружно выволокли плетень на улицу.
   - Обожглись? - спросил Ромась.
   Его заботливость увеличивала мои силы и ловкость. Хотелось отличиться пред этим, дорогим для меня, человеком, я неистовствовал, лишь бы заслужить его похвалу. А в туче дыма все еще летали, точно голуби, страницы наших книг.
   С правой стороны удалось прервать распространение пожара, а влево он распространялся все шире, захватывая уже десятый двор. Оставив часть мужиков следить за хитростями красных змей, Ромась погнал большинство работников в левую; пробегая мимо богатеев, я услыхал чье-то злое восклицание:
   - Поджог!
   А лавочник сказал:
   - В бане у него поглядеть надо!
   Эти слова неприятно засели мне в память.
   Известно, что возбуждение, радостное особенно, увеличивает силы; я был возбужден радостно, работал самозабвенно и, наконец, "выбился из сил". Помню, что сидел на земле, прислоняясь спиною к чему-то горячему, Ромась поливал меня водою из ведра, а мужики, окружив нас, почтительно бормотали:
   - Силенка у робенка!
   - Этот - не выдаст...
   Я прижался головою к ноге Ромася и постыднейше заплакал, а он гладил меня по мокрой голове, говоря:
   - Отдохните! Довольно.
   Кукушкин и Баринов, оба закоптевшие как черти, повели меня в овраг, утешая:
   - Ничего, брат! Кончилось.
   - Испугался?
   Я не успел еще отлежаться и притти в себя, когда увидал, что в овраг, к нашей бане, спускается человек десять "богачей", впереди их - староста, а сзади его двое сотских ведут под руки Ромася. Он - без шапки, рукав мокрой рубахи оторван, в зубах стиснута трубка, лицо его сурово нахмурено и страшно. Солдат Костин, размахивая палкой, неистово орет:
   - В огонь еретицкую душу!
   - Отпирай баню...
   - Ломайте замок - ключ потерян, - громко сказал Ромась.
   Я вскочил на ноги, схватил с земли кол и встал рядом с ним. Сотские отодвинулись, а староста визгливо, испуганно сказал:
   - Православные, ломать замки не позволено!
   Указывая на меня, Кузьмин кричал:
   - Вот этот еще... Кто таков?
   - Спокойно, Максимыч, - говорил Ромась. - Они думают, что я спрятал товар в бане и сам поджег лавку.
   - Оба вы!
   - Ломай!
   - Православные...
   - Отвечаем!
   - Наш ответ...
   Ромась шепнул:
   - Встаньте спиной к моей спине, чтобы сзади не ударили...
   Замок бани сломали, несколько человек сразу втиснулось в дверь и почти тотчас же вылезли оттуда, а я, тем временем, сунул кол в руку Ромася и поднял с земли другой.
   - Ничего нет...
   - Ничего?
   - Ах, дьяволы!
   Кто-то робко сказал:
   - Напрасно, мужики...
   И в ответ несколько голосов буйно, как пьяные:
   - Чего - напрасно?
   - В огонь его!
   - Смутьяны...
   - Артели затевают!
   - Воры! И компания у них - воры!
   - Цыц! - громко крикнул Ромась. - Ну, - видели вы, что в бане у меня товар не спрятан - чего еще надо вам? Все сгорело, осталось - вот: видите? Какая же польза была мне поджигать свое добро?
   - Застраховано!
   И снова десять глоток яростно заорали:
   - Чего глядеть на них?
   - Будет! Натерпелись...
   У меня ноги тряслись и потемнело в глазах. Сквозь красноватый туман я видел свирепые рожи, волосатые дыры ртов на них и едва сдерживал злое желание бить этих людей. А они орали, прыгая вокруг нас.
   - Ага-а, колья взяли!
   - С кольями?!
   - Оторвут они бороду мне, - говорил Хохол, и я чувствовал, что он усмехается. И вам попадет, Максимыч, - эх. Но - спокойно - спокойно...
   - Глядите, у молодого топор.
   У меня за поясом штанов, действительно, торчал плотничный топор, я забыл о нем.
   - Как будто - трусят... - соображал Ромась. - Однако вы топором не действуйте, если что...
   Незнакомый, маленький и хромой мужичонко, смешно приплясывая, неистово визжал:
   - Кирпичами их издаля! Бей в мою голову!
   Он, действительно, схватил обломок кирпича, размахнулся и бросил его мне в живот, но раньше, чем я успел ответить ему, сверху, ястребом, свалился на него Кукушкин и они, обнявшись, покатились в овраг. За Кукушкиным прибежал Панков, Баринов, кузнец, еще человек десять, и тотчас же Кузьмин солидно заговорил:
   - Ты, Михаило Антонов, человек умный, тебе известно: пожар мужика с ума сводит...
   - Идемте, Максимыч, на берег, в трактир, - сказал Ромась и, вынув трубку изо рта, резким движением сунул ее в карман штанов. Подпираясь колом, он устало полез из оврага, и когда Кузьмин, идя рядом с ним, сказал что-то, он, не взглянув на него, ответил:
   - Пошел прочь, дурак.
   На месте нашей избы тлела золотая груда углей, в середине ее стояла печь, из уцелевшей трубы поднимался в горячий воздух голубой дымок. До красна раскаленные прутья койки торчали точно ноги паука. Обугленные вереи ворот стояли у костра черными сторожами, одна верея - в красной шапке углей и в огоньках, похожих на перья петуха.
   - Сгорели книги, - сказал Хохол, вздохнув. - Это досадно!..
   Мальчишки загоняли палками в грязь улицы большие головни, точно поросят, они шипели и гасли, наполняя воздух едким беловатым дымом. Человек, лет пяти от рода, беловолосый, голубоглазый, сидя в теплой, черной луже, бил палкой по измятому ведру, сосредоточенно наслаждаясь звуками ударов по железу. Мрачно шагали погорельцы, стаскивая в кучи уцелевшую домашнюю утварь. Плакали и ругались бабы, ссорясь из-за обгоревших кусков дерева. В садах, за пожарищем, недвижимо стояли деревья, листва многих порыжела от жары, и обилие румяных яблок стало виднее.
   Мы сошли к реке, выкупались и потом молча пили чай в трактире на берегу.
   - А с яблоками мироеды проиграли дело, - сказал Ромась.
   Пришел Панков, задумчивый и более мягкий, чем всегда.
   - Что, брат? - спросил Хохол.
   Панков пожал плечами:
   - У меня изба застрахована была.
   Помолчали, странно, как незнакомые, присматриваясь друг ко другу щупающими глазами.
   - Что теперь будешь делать, Михаил Антоныч?
   - Подумаю.
   - Уехать надо тебе отсюда.
   - Посмотрю.
   - У меня план есть, - сказал Панков: - пойдем на волю, поговорим.
   Пошли. В дверях Панков обернулся и сказал мне:
   - А не робок ты. Тебе здесь - можно жить, тебя бояться будут...
   Я тоже вышел на берег, лег под кустами, глядя на реку.
   Жарко, хотя солнце уже опускалось к западу. Широким свитком развернулось предо мною все, пережитое в этом селе - как-будто красками написанное на полосе реки. Грустно было мне. Но скоро одолела усталость, и я крепко заснул.
   - Эй, - слышал я, сквозь сон, чувствуя, что меня трясут и тащат куда-то. Помер ты, что ли? Очнись!
   За рекой над лугами светилась багровая луна, большая точно колесо. Надо мною наклонился Баринов, раскачивая меня.
   - Иди, - Хохол тебя ищет, беспокоится.
   Идя сзади меня, он ворчал:
   - Тебе нельзя спать где попало! Пройдет по горе человек, оступится - спустит на тебя камень. А то и нарочно спустит. У нас - не шутят! Народ, братец ты мой, зло помнит. Окромя зла ему и помнить нечего.
   В кустах на берегу кто-то тихонько возился, - шевелились ветви.
   - Нашел? - спросил звучный голос Мигуна.
   - Веду, - ответил Баринов.
   И, отойдя шагов десять, сказал, вздохнув:
   - Рыбу воровать собирается. Тоже и Мигуну - не легка жизнь.
   Ромась встретил меня сердитым упреком:
   - Вы то же, гуляете? Хотите, чтоб вздули вас?
   А когда мы остались одни, он сказал хмуро и тихо:
   - Панков предлагает вам остаться у него. Он хочет лавку открыть. Я вам не советую. А - вот что - я продал ему все, что осталось, уеду в Вятку и через некоторое время выпишу вас к себе. Идет?
   - Подумаю.
   - Думайте.
   Он лег на пол, повозился немного и замолчал. Сидя у окна, я смотрел на Волгу. Отражения луны напоминали мне огни пожара. Под луговым берегом тяжко шлепал плицами колес буксирный пароход, три мачтовых огня плыли во тьме, касаясь звезд и порою закрывая их.
   - Сердитесь на мужиков? - сонно спросил Ромась. - Не надо. Они только глупы. Злоба - это глупость.
   Слова его не утешали, не могли смягчить мое ожесточение и остроту обиды моей. Я видел пред собою звериные, волосатые пасти, извергавшие злой визг:
   - Кирпичами издаля!
   В это время я еще не умел забывать то, что не нужно мне.
   Да, я видел, что в каждом из этих людей, взятом отдельно, немного злобы, а часто и совсем нет ее. Это, в сущности, добрые звери, - любого из них не трудно заставить улыбнуться детской улыбкой, любой будет слушать с доверием ребенка рассказы о поисках разума и счастья, о подвигах великодушия. Странной душе этих людей дорого все, что возбуждает мечту о возможности легкой жизни по законам личной воли.
   Но когда на сельских сходах или в трактире на берегу эти люди соберутся серой кучей, они прячут куда-то все свое хорошее и облачаются, как попы, в ризы лжи, лицемерия, в них начинает играть собачья угодливость пред сильными, - и тогда на них противно смотреть. Или - неожиданно их охватывает волчья злоба, ощетинясь, оскалив зубы, они дико воют друг на друга, готовы драться - и дерутся - из-за пустяка, - в эти минуты они страшны и могут разрушить церковь, куда еще вчера вечером шли кротко и покорно, как овцы в хлев. У них есть поэты и сказочники, никем не любимые, они живут на смех селу без помощи, в презрении.
   Не умею, не могу жить среди этих людей. И я изложил все мои горькие думы Ромасю в тот день, когда мы расставались с ним.
   - Преждевременный вывод, - заметил он с упреком.
   - Но - что же делать, если он сложился?
   - Неверный вывод! Неосновательно.
   Он долго убеждал меня хорошими словами в том, что я неправ, ошибаюсь.
   - Не торопитесь осуждать! Осудить - всего проще, не увлекайтесь этим. Смотрите на все спокойно, памятуя об одном: все проходит, все изменяется к лучшему... Медленно? Зато прочно! Заглядывайте всюду, ощупывайте все, будьте бесстрашны, но - не торопитесь осудить. До свидания, дружище!
   Это свидание состоялось через пятнадцать лет в Седлеце после того, как Ромась отбыл по делу "народоправцев" еще одну десятигодовую ссылку в Якутской области...
   Меня свинцом облила тоска, когда он уехал из Красновидова. Я заметался по селу точно кутенок, потерявший хозяина. Я ходил с Бариновым по деревням, мы работали у богатых мужиков: молотили, рыли картофель, чистили сады. Жил я у него в бане.
   - Лексей Максимыч, воевода без народа. - Как же, а? - спросил он меня дождливой ночью, - едем, что ли, на море завтра? Ей-богу! Чего тут? Не любят здесь нашего брата, эдаких. Еще - того, как-нибудь, под пьяную руку.
   Не впервые говорил это Баринов. Он тоже, почему-то, затосковал, его обезьяньи руки бессильно повисли, он уныло оглядывался, точно заплутавшийся в лесу.
   В окно бани хлестал дождь, угол ее подмывал поток воды, бурно стекая на дно оврага. Немощно вспыхивали бледные молнии последней грозы. Баринов тихо спрашивал:
   - Едем, а? Завтра?
   Поехали.
   ...Неизъяснимо хорошо плыть по Волге осенней ночью, сидя на корме баржи у руля, которым водит мохнатое чудовище с огромной головой, - водит, топая по палубе тяжелыми ногами, и грустно вздыхает.
   - О - уп!.. О - рро-у...
   За кормой шелково струится, тихо плещет вода, смолисто-густая, безбрежная. Над рекой клубятся черные тучи осени. Все вокруг - только медленное движение тьмы, она стерла берега, кажется, что вся земля растаяла в ней, превращена в дымное и жидкое, непрерывно, бесконечно всей массой текущее куда-то вниз, в пустынное, немое пространство, где нет ни солнца, ни луны, ни звезд...
   Впереди, в темноте сырой, тяжело возится и дышит невидимый буксирный пароход, как бы сопротивляясь упругой силе, влекущей его. Три огонька - два над водой и один высоко над ними - провожают его; ближе ко мне, под тучами плывут, точно золотые караси, еще четыре, один из них - огонь фонаря на мачте нашей баржи...
   Я чувствую себя заключенным внутри холодного, масляного пузыря, он тихо скользит по наклонной плоскости, а я влеплен в него, как мошка. Мне кажется, что движение постепенно замирает и близок момент, когда оно совсем остановится, - пароход перестанет ворчать и бить плицами колес по густой воде, все звуки облетят, как листья с дерева, сотрутся, как надписи мелом, и владычно обнимет меня неподвижность, тишина.
   И большой человек в рваном овчинном тулупе, в лохматой бараньей шапке, шагающий у руля, остановится недвижимо, заколдованный навеки, не будет рычать:
   - Орр-оп! О-урр...
   Я спросил его:
   - Как тебя звать?
   - А зачем тебе знать? - глухо ответил он.
   На закате солнца, отплывая из Казани, я заметил, что у этого человека, неуклюжего, как медведь, лицо волосатое, безглазое. Становясь к рулю, он вылил в деревянный ковш бутылку водки, выпил ее в два приема, как воду, и закусил яблоком. А когда буксир дернул баржу, человек, вцепившись в рычаг руля, взглянул на красный круг солнца и, тряхнув башкой, сказал строго:
   - Благослови Осподь!
   Пароход ведет из Нижнего, с ярмарки, в Астрахань четыре баржи, груженые штучным железом, бочками сахара и какими-то тяжелыми ящиками, - все это для Персии. Баринов постучал по ящикам ногою, понюхал, подумал и сказал:
   - Не иначе - ружья, с Ижевского завода...
   Но рулевой ткнул его кулаком в живот и спросил:
   - Тебе какое дело?
   - В мыслях моих...
   - А - в морду, - хочешь?
   За проезд на пассажирском пароходе нам нечем платить, мы взяты на баржу "из милости", и хотя мы "держим вахту", как матросы, - все на баржи смотрят на нас, точно на нищих.
   - А ты говоришь - народ, - упрекает меня Баринов. - Тут просто: кто на ком сел верхом...
   Тьма так плотна, что барж не видно, видишь только освещенные огнями фонарей острея мачт на фоне дымных туч. Тучи пахнут нефтью.
   Меня раздражает угрюмое молчание рулевого. Я назначен боцманом "вахтить" на руле в помощь этому зверю. Следя за движением огней на поворотах, он тихо говорит мне:
   - Эй, берись.
   Вскакиваю на ноги и ворочаю рычаг руля.
   - Ладно... - ворчит он.
   Я снова сажусь на палубу. Разговориться с этим человеком не удается, он отвечает вопросами:
   - А тебе что за дело?
   О чем он думает? Когда проходили место, где желтые воды Камы вливаются в стальную полосу Волги, он, посмотрев на север, проворчал:
   - Сволочь.
   - Кто?
   Не ответил.
   Где-то далеко, в пропастях тьмы, воют и лают собаки. Это напоминает о каких-то остатках жизни, еще нераздавленных тьмою. Это кажется недосягаемо-далеким и ненужным.
   - Собаки тут плохие, - неожиданно говорит человек у руля.
   - Где - тут?
   - Везде. У нас собака - настоящий зверь...
   - Ты - откуда?
   - Вологодский.
   И, точно картофель из прорванного мешка, покатились серые, тяжелые слова:
   - Это - кто с тобой - дядя? Дурак он, по-моему. А у меня дядя умный. Лихой. Богач. В Симбирском пристань держит. Трактир на берегу.
   Выговорив все это медленно и как бы с трудом, человек уставился невидимыми глазами на мачтовый фонарь парохода, следя, как он ползет в сетях тьмы золо тым пауком.
   - Берись, ну... Грамотный? Не знаешь - кто законы пишет.
   Не дождавшись ответа, он продолжал:
   - Разно говорят: одни - царь, другие - митрополит. Сенат. Кабы я наверно знал кто, сходил бы к нему. Сказал бы: ты пиши законы так, чтобы я замахнуться не мог, а не то, что ударить. Закон должен быть железный. Как ключ. Заперли мне сердце и шабаш! Тогда я - отвечаю! А так - не отвечаю! Нет.
   Он бормотал для себя, все более тихо и бессвязно, пристукивая кулаком по дереву рычага.
   С парохода кричали в рупор, и глухой голос человека был так же излишен, как лай и вой собак, уже всосанный жирной ночью. У бортов парохода по черной воде, желтыми масляными пятнами плывут отсветы огней и тают, бессильные осветить что-либо. А над нами точно ил течет, - так вязки и густы темные, сочные облака. Мы все глубже скользим в безмолвные недра тьмы.
   Человек угрюмо жаловался:
   - К чему довели меня? Сердце не дышит...
   Безразличие овладело мною, безразличие и холодная тоска. Захотелось спать.
   Осторожно, с трудом продираясь сквозь тучи, подкрался рассвет без солнца, немощный и серый. Окрасил воду в цвет свинца, показал на берегах желтые кусты, железные, ржавчиной покрытые сосны, темные лапы их ветвей, вереницу изб деревни, фигуру мужика, точно вырубленную из камня. Над баржой пролетела чайка, свиснув кривыми крыльями.
   Меня и рулевого сменили с вахты, я залез под брезент и уснул, но вскоре - так показалось мне - меня разбудил топот ног и крики. Высунув голову из-под брезента, я увидал, что трое матросов, прижав рулевого к стенке "конторки", разноголосо кричат:
   - Брось, Петруха!
   - Господь с тобой, - ничего!
   - А ты - полно!
   Скрестив руки, вцепившись пальцами в плечи себе, он стоял спокойно, прижимая ногою к палубе какой-то узел, смотрел на всех по очереди и хрипло уговаривал:
   - Дайте от греха уйти!
   Он был бос, без шапки, в одной рубахе и портах, темная куча нечесанных волос торчала на его голове; они спускались на упрямый, выпуклый лоб; под ним видны были маленькие глаза крота, налитые кровью, они смотрели умоляюще, тревожно.
   - Утонешь! - говорили ему.
   - Я? Никак. Пустите, братцы. Не пустите - убью его. Как приплывем в Симбирской, так и...
   - Да перестань!
   - Эх, братцы...
   Он медленно, широко развел руки, опустился на колени и, касаясь руками "конторки", точно распятый, повторил:
   - Дайте от греха бежать!
   В голосе его, странно глубоком, было что-то потрясающее, раскинутые руки, длинные, как весла, дрожали, обращены ладонями к людям. Дрожало и его медвежье лицо в косматой бороде; кротовые, слепые глаза темными шариками выкатились из орбит. Казалось, что невидимая рука вцепилась в горло ему и душит.
   Мужики молча расступились пред ним, он неуклюже встал на ноги, поднял узел, сказал:
   - Вот - спасибо!
   Подошел к борту и с неожиданной легкостью прыгнул в реку. Я тоже бросился к борту и увидал, как Петруха, болтая головою, надел на нее - шапкой - свой узел и поплыл наискось течения, к песчаному берегу, где, навстречу ему, нагибалися под ветром кусты, сбрасывая в воду желтые листья.
   Мужики говорили:
   - Одолел себя, все-таки!
   Я спросил:
   - Он - сошел с ума?
   - Зачем? Нет, это он - души спасенья ради...
   Петруха уже выплыл на мелкое место, встал по грудь в воде и взмахнул над головою узлом.
   Матросы закричали:
   - Прощай!
   Кто-то спросил:
   - А как же без пачпорта он?
   Рыжий, кривоногий матрос рассказывал мне с удовольствием:
   - У него, в Симбирске, дядя живет, злодей ему и разоритель, вот он и затеял убить дядю, да, однако, пожалел сам себя, отскочил от греха. Зверь - мужик, а добрый! Он - хороший...
   А хороший мужик уже шагал по узкой полосе песка, против течения реки и - вот он исчез в кустах.
   Матросы оказались добрыми ребятами, все они были земляки мне, исконные волгари; к вечеру я чувствовал себя своим человеком среди них. Но на другой день заметил, что они смотрят на меня с любопытством угрюмо, недоверчиво. Я тотчас догадался, что чорт дернул Баринова за язык и этот фантазер что-то рассказывал матросам про меня.
   - Рассказал?
   Улыбаясь бабьими глазами, смущенно почесывая за ухом, он сознался:
   - Рассказал немножко!
   - Да - я ж тебя просил молчать?
   - Ведь я и молчал, да уж больно история интересна. Хотели в карты играть, а рулевой захвати карты, - скушно. Я и того...
   Из расспросов моих оказалось, что Баринов, скуки ради, сплел весьма забавную историю, в конце которой Хохол и я, как древние викинги, рубились топорами с толпой мужиков.
   Бесполезно было сердиться на него, - он видел правду только вне действительности. Однажды, когда я с ним, по пути на поиски работы, сидел на краю оврага в поле, он убежденно и ласково внушал мне:
   - Правду надобно выбирать по душе! Вон, за оврагом, стадо пасется, собака бегает, пастух ходит. Ну, так что? Чем мы с тобой от этого попользуемся для души? Милый, ты взгляни просто: злой человек - правда, а добрый - где? Доброго-то еще не выдумали, да-а!
   В Симбирске матросы очень нелюбезно предложили нам сойти с баржи на берег.
   - Вы нам люди не подходящие, - сказали они.
   Свезли нас в лодке к пристаням Симбирска, и мы обсохли на берегу, имея в карманах тридцать семь копеек.
   Пошли в трактир пить чай.
   - Что будем делать?
   Баринов уверенно сказал:
   - Как - что? Надо ехать дальше.
   До Самары доехали "зайцами" на пассажирском, в Самаре нанялись на баржу, через семь дней почти благополучно доплыли до берегов Каспия и там пристроились к небольшой артели рыболовов на калмыцком грязном промысле Кабанкул-бай.
   1 -- От редакции. Редакция ни в какой мере не разделяет этих пессимистических раздумий А. М. Неверные вообще они опровергаются в особенности художественным творчеством тов. Горького, в частности его автобиографическими рассказами, где так много странствующих, путешествующих, неугомонных, беспокойных протестантов, как и в других вещах А. М.
   2 -- Плохо помню фамилии мужиков и, вероятно, перепутал или исказил их.