Восхищало меня его непоколебимое спокойствие, тихое упрямство взгляда его серых глаз. В комнате, расчесывая бороду перед зеркалом, он предупредил меня:
   - Вы ходите по селу осторожней, особенно - в праздники, вечерами: вас, наверное, тоже захотят бить. Но - палку с собой не носите, это раздражает драчунов, и может внушить им мысль, что вы боитесь. А бояться - не надо! Они сами народ трусоватый...
   Я начал жить очень хорошо, каждый день приносил мне новое и важное. С жадностью стал читать книги по естествознанию, Ромась учил меня:
   - Это, Максимыч, прежде всего и всего лучше надо знать, в эту науку вложен лучший разум человечий.
   Вечерами, трижды в неделю, приходил Изот, я учил его грамоте. Сначала он отнесся ко мне недоверчиво, с легонькой усмешкой, но после нескольких уроков добродушно сказал:
   - Хорошо объясняешь! Тебе бы, парень, учителем быть...
   И - вдруг предложил:
   - Ты, будто, сильный, ну-ка, давай на палке потянемся?
   Взяли из кухни палку, сели на пол и, упершись друг другу ступнями в ступни ног, долго старались поднять друг друга с пола. Хохол, ухмыляясь, подзадоривал нас:
   - А - ну? Уть!
   Изот поднял меня, и это, кажется, еще более расположило его в мою пользу.
   - Ничего, ты - здоров! - утешал он меня. - Жаль, рыбу не любишь ловить, а то ходил бы со мною на Волгу. Ночью, на Волге - царствие небесное!
   Учился он усердно, довольно успешно и - очень хорошо удивлялся; бывало, во время урока, вдруг встанет, возьмет с полки книгу, высоко подняв брови, с натугой прочитает две-три строки и, покраснев, смотрит на меня, изумленно говоря:
   - Читаю, ведь, мать его курицу.
   И повторяет, закрыв глаза:
   - "Словно, как мать над сыновней могилой
   "Стонет кулик над равниной унылой"... Видал?
   Несколько раз он вполголоса, осторожно спрашивал:
   - Объясни ты мне, брат, как же что выходит, все-таки? Глядит человек на эти черточки, а они складываются в слова, и я знаю их - слова живые, наши. Как я это знаю? Никто мне их не шепчет. Ежели бы это картинки были, ну, тогда понятно. А здесь, как-будто, самые мысли напечатаны, - как это?
   Что я мог ответить ему? И мое
   - Не знаю, - огорчало человека.
   - Колдовство! - говорил он, вздыхая и рассматривая страницы книги на свет.
   Была в нем приятная и трогательная наивность, что-то прозрачное, детское; он все более напоминал мне славного мужика из тех, о которых пишут в книжках. Как почти все рыбаки, он был поэт, любил Волгу, тихие ночи, одиночество, созерцательную жизнь.
   Смотрел на звезды и спрашивал:
   - Хохол говорит, - и там, может, кое-какие жители есть, вроде нашем, - как думаешь, верно это? Знак бы им подать, спросить - как живут? Поди-ка, - лучше нас, веселее...
   В сущности, он был доволен своей жизнью, - он сирота, бобыль и ни от кого не зависим в своем тихом, любимом деле рыбака. Но - к мужикам относился неприязненно и предупреждал меня:
   - Ты не гляди, что они ласковы, это - хитряга народ, фальшивый, ты им не верь! Сейчас они с тобою - так, а завтра - иначе. Каждому только сам он виден, а общественное дело - каторгой считают.
   И с ненавистью, странной в человеке такой мягкой души, он говорил о "мироедах":
   - Они - почему богаче других? Потому что - умнее. Так ты, сволочь, помни, если умный: крестьянство должно жить стадом, дружно, тогда оно - сила. А они расщепляют деревню, как полено на лучину - ведь, вот что. Сами себе враги. Это - злодейский народ. Вот как Хохол мается с ними...
   Красивый, сильный он очень нравился женщинам, и они одолевали его.
   - Конечно, в этом я избалован, - добродушно каялся он. - Для мужьев - обидно это, я сам бы обижался на ихом месте. Однако баб нельзя не пожалеть, - баба, она вроде как вторая твоя душа. Живет она - без праздников, без ласки, работает, как лошадь, и больше ничего. Мужьям любить некогда, а я - свободный человек. Многих, в первый же год после свадьбы, мужья кулаками кормят. Да, я в этом - грешен, балуюсь с ними. Об одном прошу: вы, бабы, только не сердитесь друг на друга, - меня хватит на всех. Не завидуйте одна другой, - все вы мне одинаковы, всех жалею...
   И, конфузливо усмехаясь в бороду, он рассказал:
   - Я, даже, чуть-чуть с барыней одной не пошалил, - на дачу приехала из города, барыня. Красавица, белая, как молоко, а волосья - лен. И глазенки синеваты, добрые. Я ей рыбу продавал и все, бывало, гляжу на нее. Ты что? - спрашивает. Сами знаете, говорю. Ну, хорошо, - говорит, - я к тебе ночью приду, жди! И - верно! Пришла. Только - комаров она стеснялась, закусали ее комары, ну, и не вышло у нас ничего. Не могу, говорит, кусают очень, а сама чуть не плачет. Через сутки к ней муж прибыл, судья какой-то. Да, вот они какие, барыни-то, - с грустью и упреком кончил он. Комары им жить мешают...
   Изот очень хвалил Кукушкина:
   - Вот, приглядись к мужику, - хорошей души этот! Не любят его, ну, - напрасно! Болтун, конечно, так ведь - у всякого скота своя пестрота.
   Кукушкин был безземелен, женат на пьяной бабе батрачке, маленькой, но очень ловкой, сильной и злой. Избу свою он сдал кузнецу, а сам жил в бане, работая у Панкова. Он очень любил новости, а когда их не было - сам выдумывал разные истории, нанизывая их всегда на одну нить.
   - Михайло Антонов - слыхал ты? Тиньковский урядник в монахи идет, от своей должности; не желаю, бает, мужиков мордовать, - шабаш!
   Хохол серьезно говорил:
   - Вот так все начальство и разбежится от вас.
   Вытаскивая из нечесанных, русых волос на голове, соломинки, сено, куриный пух, Кукушкин соображает:
   - Все - не убегут, а которые совесть имеют, - им, конечно, тяжко на своих должностях. Не веришь ты, Антоныч, в совесть, вижу я. А, ведь, без совести и при большом уме не проживешь. Вот, послушай случай...
   И рассказывает о какой-то "умнейшей" помещице:
   - Такая злодейка была, что даже губернатор, не взирая на высокую свою должность, в гости к ней приехал. Сударыня, - говорит, - будьте осторожнее, на всякий случай, слухи, говорит, о вашей подлости злодейской даже в Петербург достигли. Она, конечно, наливкой угостила его, а сама говорит: поезжайте с Богом, не могу я переломить характер мой! Прошло три года с месяцем, и вдруг она собирает мужиков: - вот, говорит, вам вся моя земля и прощайте, и простите меня, а я...
   - В монастырь, - подсказывает Хохол.
   Кукушкин, внимательно глядя на него, подтверждает:
   - Верно, в игуменьи! Значит - и ты слыхал про нее?
   - Никогда не слыхал.
   - А - откуда же знаешь?
   - Я тебя знаю.
   Фантазер бормочет, покачивая головой:
   - До чего ты не верующий людям...
   И так - всегда: плохие, злые люди его рассказов устают делать зло и "пропадают без вести", но чаще Кукушкин отправляет их в монастыри, как мусор на "свалку".
   У него являются неожиданные и странные мысли, - он вдруг нахмурится и заявляет:
   - Напрасно мы татар победили, - татары лучше нас...
   А о татарах - никто не говорил, - говорили в это время об организации артели садовладельцев.
   Ромась рассказывает о Сибири, о богатом сибирском крестьянине, но вдруг Кукушкин задумчиво бормочет:
   - Если селедку года два-три не ловить, она может до того разродиться, что море выступит из берегов, и будет потоп людям. Замечательно плодущая рыба.
   Село считает Кукушкина пустым человеком, а рассказы и странные мысли его раздражают мужиков, вызывая у них ругань и насмешки, но слушают они его всегда с интересом, внимательно, как бы ожидая встретить правду среди его выдумок.
   - Пустобрех, - зовут его солидные люди, и только один щеголь Панков говорит серьезно:
   - Степан - человек с загадкой...
   Кукушкин очень способный работник; он бондарь, печник, знает пчел, учит баб разводить птицу, ловко плотничает, и все ему удается, хотя работает он копотливо, неохотно. Любит кошек, у него в бане штук десять сытых зверей и зверят, - он кормит их воронами, галками и, приучив кошек есть птицу, усилил этим отрицательное отношение к себе: его кошки душат цыплят, кур, а бабы охотятся за зверьем Степана, нещадно избивают их. У бани Кукушкина часто слышен яростный визг огорченных хозяек, но это не смущает его:
   - Дуры, кошка - охотничий зверь, она ловчее собаки. Вот я их приучу к охоте на птицу, разведем сотни кошек, продавать будем, доход вам, дурехи.
   Он знал грамоту, но - забыл, а вспомнить - не хочет. Умный по природе своей, он быстрее всех схватывает существенное в рассказах Хохла.
   - Так, так, - говорит, он, жмурясь, как ребенок, хватающий горькое лекарство: Значит - Иван-то Грозный мелкому народу не вреден был...
   Он, Изот и Панков приходят к нам вечерами, и, не редко, сидят до полуночи, слушая рассказы Хохла о строении мира, о жизни иностранных государств, о революционных судорогах народов. Панкову нравится французская революция:
   - Вот это - настоящий поворот жизни, - одобряет он.
   Он два года тому назад отделился от отца, богатого мужика с огромным зобом и страшно вытаращенными глазами, взял - "по любви" - замуж сироту племянницу Изота, держит ее строго, но одевает в городское платье. Отец проклял его за строптивость и, проходя мимо новенькой избы сына, ожесточенно плюет на нее. Панков сдал Ромасю в аренду избу и пристроил к ней лавку против желания богатеев села, и они ненавидят его за это, он же относится к ним - внешне равнодушно, говорит о них пренебрежительно, а с ними - грубо и насмешливо. Деревенская жизнь тяготит его:
   - Знай я ремесло - жил бы в городе...
   Складный, всегда чисто одетый, он держится солидно, и очень самолюбив; ум его осторожен, недоверчив.
   - Ты от сердца, али по расчету за такое дело взялся? - спрашивает он Ромася.
   - А - как думаешь?
   - Нет - ты скажи!
   - По твоему, как лучше?
   - Не знаю. А - по твоему?
   Хохол упрям и в конце концов заставляет мужика высказаться.
   - Лучше - от ума, конечно! Ум без пользы не живет, а где польза - там дело прочное. Сердце - плохой советчик нам. По сердцу, я бы такого наделал - беда. Попа обязательно поджег бы, - не суйся, куда не надо.
   Поп, злой старичок, с мордочкой крота, очень насолил Панкову вмешавшись в его ссору с отцом.
   Сначала Панков относился ко мне неприязненно и почти враждебно, даже хозяйски покрикивал на меня, но скоро это исчезло у него, хотя - я чувствовал - осталось скрытое недоверие ко мне; да и мне Панков был неприятен.
   Очень памятны мне вечера в маленькой, чистой комнатке с бревенчатыми стенами. Окна плотно закрыты ставнями; на столе, в углу, горит лампа, перед нею крутолобый, гладко остриженный человек с большой бородою, он говорит спокойно:
   - Суть жизни в том, чтобы человек все дальше отходил от скота...
   Трое мужиков слушают внимательно, у всех - хорошие глаза, умные лица. Изот сидит всегда неподвижно, как бы прислушиваясь к чему-то отдаленному, что слышит только он один; Кукушкин вертится, точно его комары кусают, а Панков, пощипывая светлые усики, соображает тихо:
   - Значит, все-таки была нужда народу разбиться на сословия.
   Мне очень нравится, что Панков никогда не говорит грубо с Кукушкиным, батраком своим, и внимательно слушает забавные выдумки мечтателя.
   Кончится беседа, - я иду к себе, на чердак и сижу там, у открытого окна, глядя на уснувшее село и в поля, где непоколебимо властвует молчание. Ночная мгла пронизана блеском звезд, тем более близких земле, чем дальше они от меня. Безмолвие внушительно сжимает сердце, а мысль растекается в безграничии пространства, и я вижу тысячи деревень, так же молча прижавшихся к плоской земле, как притиснуто к ней наше село. Неподвижность, тишина...
   Мглистая пустота, тепло обняв меня, присасывается тысячами невидимых пиявок к душе моей, и, постепенно, я чувствую сонную слабость, смутная тревога волнует меня. Мал и ничтожен я на земле...
   Жизнь села встает предо мною безрадостно. Я многократно слышал и читал, что в деревне люди живут более здорово и сердечно, чем в городе. Но - я вижу мужиков в непрерывном, каторжном труде, среди них много нездоровых, надорвавшихся в работе и почти совсем нет веселых людей. Мастеровые и рабочие города, работая не меньше, живут веселее и не так нудно, надоедливо жалуются на жизнь, как эти угрюмые люди. Жизнь крестьянина не кажется мне простой, - она требует напряженного внимания к земле и много чуткой хитрости в отношении к людям. И не сердечна эта, бедная разумом жизнь, заметно, что все люди села живут ощупью, как слепые, все чего-то боятся, не верят друг другу, - что-то волчье есть в них.
   Мне трудно понять, за что они так упрямо не любят Хохла, Панкова и всех "наших", - людей, которые хотят жить разумно.
   Я отчетливо вижу преимущества города: его жажду счастья, дерзкую пытливость разума, разнообразие его целей и задач. И всегда в такие ночи мне вспоминается двое горожан:
   "Ф. Калугин и З. Небей.
   "Часовых дел мастера, а также принимают в починку разные аппараты, хирургические инструменты, швейные машины, музыкальные ящики всех систем и прочее".
   Эта вывеска помещается над узенькой дверью маленького магазина. По сторонам двери - пыльные окна. У одного сидит Ф. Калугин, лысый, с шишкой на желтом черепе и с лупой в глазу; круглолицый, плотный, он почти непрерывно улыбается, ковыряя тонкими щипчиками в механизме часов, или что-то распевает, открыв круглый рот, спрятанный под седою щеткой усов. У другого окна - З. Небей, курчавый, черный, с большим, кривым носом, с большими, как сливы, глазами и остренькой бородкой; сухой, тощий, он похож на дьявола. Он тоже разбирает и слаживает какие-то тоненькие штучки и, порою, неожиданно кричит басом:
   - Тра-та-там, там, там!
   За спинами у них хаотически нагромождены ящики, машины, какие-то колеса, аристоны, глобусы; всюду на полках - металлические вещи разных форм, и множество часов качают маятниками на стенах. Я готов целый день смотреть, как работают эти люди, но мое длинное тело закрывает им свет, они строят мне страшные рожи, машут руками - гонят прочь. Уходя, я с завистью думаю:
   - Какое счастье уметь все делать!
   Уважаю этих людей и верю, что они знают тайны всех машин, инструментов и могут починить все на свете. Это - люди!
   А деревня не нравится мне, мужики непонятны. Бабы особенно часто жалуются на болезнь; у них что-то "подкатывает к сердцу", "спирает в грудях" и постоянно - "резь в животе", - об этом они больше и охотнее всего говорят, сидя по праздникам у своих изб или на берегу Волги. Все они страшно легко раздражаются, неистово ругая друг друга. Из-за разбитой, глиняной корчаги, ценою в двенадцать копеек, три семьи дрались кольями, переломили руку старухе и разбили череп парню. Такие драки почти каждую неделю.
   Парни относятся к девицам откровенно цинично и озорничают над ними: поймают девок в поле, завернут им юбки и крепко свяжут подолы мочало й над головами. Это называется "пустить девку цветком". По пояс обнаженные снизу девицы визжат, ругаются, но, кажется, им приятна эта игра - заметно, что они развязывают юбки свои медленнее, чем могли бы. В церкви за всенощной, парни щиплют девицам ягодицы, - кажется, только для этого они и ходят в церковь. В воскресенье поп с амвона говорил:
   - Скоты! Нет разве иного места для безобразия вашего?
   - На Украине народ, пожалуй, более поэт в религии, - рассказывает Ромась, - а здесь, под верою в Бога, я вижу только грубейшие инстинкты страха и жадности. Такой, знаете, искренной любви к Богу, восхищения красотою и силой его - у здешних нет. Это, может быть, хорошо: легче освободятся от религии, она же - вреднейший предрассудок, скажу вам.
   Парни хвастливы, но - трусы. Уже раза три они пробовали побить меня, застигая ночью на улице, но это не удалось им, и только однажды меня ударили палкой по ноге. Конечно, я не говорил Ромасю о таких стычках, но, заметив, что я прихрамываю, он сам догадался в чем дело.
   - Эге, все-таки - получили подарок? Я ж говорил вам.
   Хотя он и не советует мне гулять по ночам, но, все же, иногда я выхожу огородами на берег Волги и сижу там, под ветлами, глядя сквозь прозрачную завесу ночи вниз и за реку, в луга. Величественно медленное течение Волги, богато позолоченное лучами невидимого солнца, отраженными мертвой луною. Я не люблю луну, в ней есть что-то зловещее и, как у собаки, она возбуждает у меня печаль, желание уныло завыть. Меня очень обрадовало, когда я узнал, что она светит не своим светом, что она мертва и нет, и не может быть жизни на ней. До этого я представлял ее населенной медными людьми; они сложены из треугольников, двигаются как циркули и уничтожающе, великопостно звонят. На ней все - медное: растения, животные, - все непрерывно, приглушено звенит, враждебно земле, замышляет злое против нее. Мне было приятно узнать, что она - пустое место в небесах, но, все-таки, хотелось бы, чтоб на луну упал большой метеор, с силою, достаточной для того, чтоб она, вспыхнув от удара, засияла над землей собственным светом.
   Глядя, как течение Волги колеблет парчевую полосу света и, зарожденное где-то далеко во тьме, исчезает в черной тени горного берега, - я чувствую, что мысль моя становится бодрее и острей. Легко думается о чем-то неуловимом словами, чуждом всему, что пережито днем. Владычное движение водной массы почти безмолвно. По темной, широкой дороге скользит пароход чудовищной птицей в огненном оперении, мягкий шум течет вслед за ним как трепет тяжелых крыльев. Под луговым берегом плавает огонек, от него по воде простирается острый красный луч - это рыбак лучит рыбу, а можно думать, что на реку опустилась с неба одна из его бесприютных звезд и носится над водою огненным цветком.
   Вычитанное из книг развивается в странные фантазии, воображение неустанно ткет картины бесподобной красоты, и точно плывешь в мягком воздухе ночи вслед за рекою.
   Меня находит Изот, - ночью он кажется еще крупнее, еще более приятен.
   - Ты опять тут? - спрашивает он и, садясь рядом, долго, сосредоточенно молчит, глядя на реку и в небо, поглаживая тонкий шелк золотистой бороды.
   Потом - мечтает:
   - Выучусь, начитаюсь, - пойду вдоль всех рек и буду все понимать! Буду учить людей. Да! Хорошо, брат, поделиться душой с человеком. Даже бабы, - некоторые, - если с ними говорить по душе - и они понимают! Недавно одна - сидит в лодке у меня и спрашивает: а что с нами будет, когда помрем? Не верю - говорит - ни в ад, ни в тот свет. Видал? Они, брат, тоже...
   Не найдя слова, он помолчал и, наконец, добавил:
   - ...живые души...
   Изот был ночной человек. Он хорошо чувствовал красоту, хорошо говорил о ней, тихими словами мечтающего ребенка. В Бога он веровал без страха, хотя и церковно, представлял его себе большим, благообразным стариком, добрым и умным хозяином мира, который не может побороть зла только потому, что не поспевает он, больно много человека разродилось. Ну - ничего, он - поспеет, увидишь. А вот Христа я не могу понять - никак. Ни к чему он для меня. Есть Бог, ну, и - ладно. А тут - еще один. Сын, говорят. Мало ли что - сын. Чай Бог-то не помер...
   Но чаще Изот сидит молча, думая о чем-то, и лишь порою говорит, вздохнув:
   - Да, вот оно как...
   - Что?
   - Это я про себя...
   И снова вздыхает, глядя в мутные дали...
   - Хорошо это - жизнь.
   Я соглашаюсь.
   - Да, хорошо!
   Могуче движется бархатная полоса темной воды; над нею изогнуто простерлась серебряная линия Млечного пути, сверкают золотыми жаворонками большие звезды; и сердце тихо поет свои неразумные думы о тайнах жизни.
   Далеко над лугами из красноватых облаков вырываются лучи солнца, и - вот оно распустило в небесах свой павлиний хвост.
   - Удивительно это - солнце! - бормочет Изот, счастливо улыбаясь.
   Яблони цветут, село окутано розоватыми сугробами и горьким запахом, он проникает всюду, заглушая запахи дегтя и навоза. Сотни цветущих деревьев, празднично одетые в розоватый атлас лепестков, правильными рядами уходят от изб села в поле. В лунные ночи, при легком ветре, мотыльки цветов колебались, шелестели едва слышно, и казалось, что село заливают золотисто-голубые, тяжелые волны. Неустанно и страстно пели соловьи, а днем задорно дразнились скворцы, и невидимые жаворонки изливали на землю непрерывный, нежный звон свой.
   По праздникам, вечерами, девки и молодухи ходили по улице, распевая песни, открыв рты как птенцы, и томно улыбались хмельными улыбками. Изот тоже улыбался точно пьяный, он похудел, глаза его провалились в темные ямы, лицо стало еще строже, красивей и - святей. Он целые дни спал, являясь по улице только под вечер, озабоченный, тихо задумчивый. Кукушкин грубо, но ласково издевался над ним, а он, смущенно ухмыляясь, говорил:
   - Молчи, знай! Что поделаешь?
   И восхищался:
   - Ой, сладка жизнь! И, ведь, как ласково жить можно, какие слова есть для сердца. Иное - до смерти не забудешь, воскреснешь - первым вспомнишь.
   - Смотри, побьют тебя мужья, - предупреждал его Хохол, тоже ласково усмехаясь.
   - И - есть за что, - соглашался Изот.
   Почти каждую ночь, вместе с песнями соловьев, разливался в садах, в поле, на берегу реки высокий, волнующий голос Мигуна, - он изумительно красиво пел хорошие песни, за них даже мужики многое прощали ему.
   Вечерами, по субботам, у нашей лавки собиралось все больше народа и неизбежно - старик Суслов, Баринов, кузнец Кротов, Мигун. Сидят и задумчиво беседуют. Уйдут одни, являются другие, и так - почти до полуночи. Иногда скандалят пьяные, чаще других - солдат Костин, человек одноглазый и без двух пальцев на левой руке. Засучив рукава, размахивая кулаками, он подходит к лавке шагом бойцового петуха и орет натужно, хрипло:
   - Хохол, вредная нация, турецкая вера! Отвечай - почему в церковь не ходишь, а? Еретицкая душа! Смутьян человечий! Отвечай - кто ты таков есть?
   Его дразнят:
   - Мишка, - ты зачем пальцы себе отстрелил? Турка испугался?
   Он лезет драться, но его хватают и со смехом, с криками сталкивают в овраг, катясь кубарем по откосу, он визжит нестерпимо:
   - Караул! Убили...
   Потом вылезает весь в пыли, и просит у Хохла на шкалик водки.
   - За что?
   - За потеху, - отвечает Костин. Мужики дружно хохочут.
   Однажды утром, в праздник, когда кухарка подожгла дрова в печи и вышла на двор, а я был в лавке - в кухне раздался сильный взрыв, лавка вздрогнула, с полок повалились жестянки карамели, зазвенели выбитые стекла, забарабанило по полу. Я бросился в кухню, - из двери ее в комнату лезли черные облака дыма, за ним что-то шипело и трещало. Хохол схватил меня за плечо:
   - Стойте...
   В сенях завыла кухарка.
   - Э, дура...
   Ромась сунулся в дым, загремел чем-то, крепко выругался и закричал:
   - Перестань! Воды!
   На полу кухни дымились поленья дров, горела лучина, лежали кирпичи, в черном жерле печи было пусто, как выметено. Нащупав в дыму ведро воды, я залил огонь на полу и стал швырять поленья обратно в печь.
   - Осторожней! - сказал Хохол, ведя за руку кухарку, и, втолкнув ее в комнату, скомандовал:
   - Запри лавку! Осторожнее, Максимыч, может и еще взорвет...
   И присев на корточки, он стал рассматривать круглые, еловые поленья, потом начал вытаскивать из печи брошенные мною туда.
   - Что вы делаете?
   - А - вот!
   Он протянул мне странно разорванный кругляш и я увидал, что внутренность его была высверлена коловоротом и странно закоптела.
   - Понимаете? Они, черти, начинили полено порохом. Дурачье! Ну, что можно сделать фунтом пороха?
   И, отложив полено в сторону, он начал мыть руки, говоря:
   - Хорошо, что Аксинья ушла, а то ушибло бы ее...
   Кисловатый дым разошелся, - стало видно, что на полке перебита посуда, из рамы окна выдавлены все стекла, а в устье печи - вырваны кирпичи.
   В этот час спокойствие Хохла не понравилось мне, - он вел себя так, как будто глупая затея нимало не возмущает его. А по улице бегали мальчишки, звенели их голоса:
   - У Хохла пожар! Горим!
   Причитая, выла баба, а из комнаты тревожно кричала Аксинья.
   - В лавку ломятся, Михайло Антоныч.
   - Ну, ну, тихо! - говорил он, вытирая полотенцем мокрую бороду.
   В открытое окно комнаты, смотрели искаженные страхом и гневом волосатые рожи, щурились глаза разъедаемые дымом и кто-то возбужденно, визгливо кричал:
   - Выгнать их из села! Скандалы у них бесперечь! Что такое, Господи?
   Маленький рыжий мужичок, крестясь и шевеля губами, пытался влезть в окно и - не мог, - в правой руке у него был топор, а левая, судорожно хватаясь за подоконник, срывалась.
   Держа в руке полено, Ромась спросил его:
   - Куда ты?
   - Тушить, батюшка...
   - Так нигде же не горит...
   Мужик, испуганно открыв рот, исчез, а Ромась вышел на крыльцо лавки и, показывая полено, говорил толпе людей:
   - Кто-то из вас, мужики, начинил этот кругляш порохом и сунул его в наши дрова. Но пороха оказалось мало, и вреда никакого не вышло...
   Я стоял сзади Хохла, смотрел на толпу и слышал, как мужик с топором пугливо рассказывает:
   - Как он размахнется на меня поленом...
   А солдат Костин, уже выпивший, кричал:
   - Выгнать его, изувера! Под суд...
   Но большинство людей молчало, пристально глядя на Ромася, недоверчиво слушая его слова:
   - Для того, чтоб взорвать избу надо много пороха, - пожалуй - пуд! Ну, идите же...
   Кто-то спрашивал:
   - Где староста?
   - Урядника надо!
   Люди разошлись не торопясь, неохотно, как будто сожалея о чем-то.
   Мы сели пить чай, Аксинья разливала, ласковая и добрая как никогда и, сочувственно поглядывая на Ромася, говорила:
   - Не жалуетесь вы на них, вот они и озорничают!
   - Не сердит вас это? - спросил я.
   - Времени не хватит сердиться на каждую глупость.
   Я подумал: если б все люди так спокойно делали свое дело!
   А он уже говорил, что скоро поедет в Казань, спрашивал, какие книги привезти? всюду, заглушая запахи дегтя и навоза. Сотни цветущих деревьев, празднично одетые в
   Иногда мне казалось, что у этого человека на месте души действует - как в часах - некий механизм, заведенный сразу на всю жизнь. Я любил Хохла, очень уважал его, но мне хотелось, чтоб однажды он рассердился на меня или на кого-нибудь другого, кричал бы и топал ногами. Однако он не мог или не хотел сердиться. Когда его раздражали глупостью или подлостью, он только насмешливо прищуривал серые глаза и говорил короткими, холодными словами что-то, всегда очень простое, безжалостное.