Постоялый двор, чистенький и недавно выбеленный, располагался в небольшом саду сразу за каменным мостом, и вывеска, качающаяся над его дверью, гласила, что именуется он «Синица в руке». Прибитая рядом дубовая доска обстоятельно поясняла смысл этого нехитрого названия: «Синица в руке лучше, чем журавль в небе».
   Энтони, едва справляясь с головокружением, прислонился к дверному косяку и заглянул внутрь. Полдюжины загорелых моряков, с золотыми кольцами в ушах и в ярких платках, небрежно повязанных поверх курчавых темноволосых голов, сидели за столом, жуя хлеб с беконом и запивая его обильными глотками эля. Певец, еще совсем молодой человек, уже закончил завтракать, но старательно смачивал горло после каждой песни. Куртки моряков были чистыми, крепкие подбородки выбриты до синевы, и выглядели они веселыми и вполне довольными собой людьми.
   По кухне с песчаным полом и ярко горящим камином, сновала женщина со свежим приятным лицом, хлопоча по хозяйству, и видно было, что она выполняла утреннюю работу с удовольствием. Зрелище показалось Энтони таким веселым, гостеприимным и дружелюбным, что он внезапно ощутил то, что должна почувствовать задыхающаяся рыба, падая с лодки в воду, возвращающую ее к жизни.
   Когда О'Коннел снова пришел в себя, он лежал у огня на деревянной скамье с высокой спинкой, а женщина заботливо наклонялась над ним, держа в руке стакан.
   — Выпей-ка, бедолага, — посоветовала она ему, и о его зубы легонько ударился стакан. Энтони глотнул огненную жидкость и попытался сесть, протирая кулаком глаза и сконфуженно улыбаясь.
   — Промок и голоден, — определила женщина серьезно. — Сиди здесь и обсыхай, мальчик, а я дам тебе хороший завтрак.
   Она принесла ему хлеба, бекона и горячего молока, и он не в силах произнести ни слова, горячим, счастливым взглядом поблагодарил людей за столом и матерински заботливую женщину, чья доброта была как бальзам после жестокости прошедших недель.
   — Один из ваших? — спросила она мужчин. — Вы вместе кутили? Он повесил свои языческие четки себе на шею, бедный ягненочек.
   Энтони расстегнул рубаху, и она увидела его четки. Подходя к нему с новым ломтем хлеба, она приподняла их и снова опустила с дружелюбным полубезразличием. Португальский моряк, с трудом понимавший ее слова, потряс головой, но добродушно улыбнулся, глядя на Энтони, и мальчик заметил, что у всех моряков были четки. Очевидно, праздник, на который он так неожиданно попал, был каким-то религиозным торжеством. Мальчик улыбнулся в ответ, размышляя, что это мог быть за праздник.
   — Странно, что это продолжается, — сказала женщина. — Теперь, как и сотни лет назад, папское судно пришло в Торбей, и моряки высаживаются, чтобы проделывать свои языческие кривляния в часовне Св. Михаила. Ты не знаешь, почему они это делают, и мы тоже, но все это продолжается. Что-то вроде паломничества. Они выражают благодарность. Во всяком случае, говорят, но я сомневаюсь, знают ли они, для чего делают все это.
   — Может, они просто убежали? — робко предположил Энтони.
   Женщина задумчиво поглядела на него.
   — Они говорят, что часовня построена моряком, который тонул во время шторма и спасся благодаря чуду. Но я не знаю, правда ли это… Уж очень похоже на старинную легенду. У меня нет времени на чепуху, которая была несколько столетий назад. Хочешь еще, малыш? Ты, кажется, немного болтаешь по-английски. Как тебя зовут?
   — Энтони. — Он говорил еще робко и с трудом. И женщина неправильно разобрала необычное имя.
   — Захария, — повторила она. — Странно, что старое доброе английское имя дали бедному мальчику-паписту, да к тому же еще иностранцу…
   Он не стал поправлять ее. Захария, что ж, неплохое имя для новой жизни. Энтони умер. Теперь он был Захария. Мужчины поднялись, и он поднялся вместе с ними, так как ему всерьез стало казаться, что он один из них и тоже прибыл сюда паломником.
   Женщина подошла к двери, чтоб указать им дорогу.
   — Пройдете через мост и пойдете вдоль Тростникового переулка, — сказала она, — а потом вверх над утесом по Дороге Божьих Коровок, а там увидите Торрское аббатство и часовню Св. Михаила. Да вы мимо не пройдете.
3
   Их маленький отряд прошел мост и двинулся вдоль переулка, находившегося за каменной оградой, миновав пять белых домов, прячущихся в пышных садах. Португальские моряки были веселые ребята, они то и дело пели, смеялись и все время болтали друг с другом. Не прошло и пяти минут, как они нарвали за изгородями садов тамариска и цветущей фуксии и воткнули душистые побеги себе в волосы. Один из них бросил букетик и Захарии, увязавшегося за ними, точно паршивая собачонка, изо всех сил старающаяся вести себя хорошо. Теперь, когда мальчик очутился на свежем воздухе, им снова овладел бессмысленный ужас перед замершими на рейде, сияющими кораблями. Пища и доброта, которые он встретил на постоялом дворе, влили в него новые силы, но Захария все еще ощущал головокружение и тяжесть в ногах, — словно на каждый его мокрый ботинок налип пуд грязи, и бывший гардемарин со страхом осознавал, что вокруг скалистого утеса нет пути, который бы ограничивал Торбей с юга. Моряки теперь поднимались вверх по тропе, которую хозяйка назвала Дорогой Божьих Коровок, и он упрямо плелся вслед за ними, так как понятия не имел, куда деваться, оставшись в одиночестве.
   Тропа вела круто вверх, ограниченная скалами и кустами утесника, мучительно переплетенного с чахлыми деревцами рябины, которая цеплялась за что попало, если находила хоть небольшой кусочек свободной земли. Захария был слишком уставшим, чтобы поспевать за спутниками, и мало обращал внимания на то, что творилось вокруг, но когда они наконец достигли вершины утеса, он буквально повалился на скалу, прижав руки к груди, чтобы немного успокоить дыхание. Португальцы гортанно восхищались чем-то, и Захария, переведя дух, встал и тоже огляделся вокруг.
   Вид, открывшийся им, был невероятно красив, онемевший от восторга Захария, любовался на заросшие лесом и рощами лавра холмы, яркие пятна пурпурных вересковых пустошей, резко и четко рисующихся на фоне голубого неба. Среди зеленых пастбищ, полей, с которых уже собрали урожай, и фруктовых садов белели мирные деревни, хутора и церкви. С ноющим сердцем Захария думал об этих тихих хуторах. Деревенскую жизнь он знал лишь понаслышке. Все его дни последнее время были наполнены страданиями, но мальчику казалось, что попади он в один из этих хуторов, он бы обрел наконец безопасность и мирную жизнь. Какой-нибудь фермер мог бы дать ему работу. Он без труда научится пахать, доить коров и стричь овец. И Захария решил, что он отправится искать свой путь в глубине страны, когда это паломничество завершится, но не оставит португальцев до тех пор, пока своими глазами не убедится, что дом, покрытый плющом, существует реально.
   Затем он отогнал мысли о спокойном хуторе, где мог найти наконец свое пристанище, и посмотрел на юг. Там виднелось прекрасное строение, похожее на полуразрушенное старое аббатство, окруженное садами, рощами и парками, в которых наверняка водились олени. С востока аббатство омывала мощная стена моря.
   Между аббатством и вершиной утеса, где стояли паломники, было два холма. Ближайший к ним — пониже — совсем порос зеленью. Среди деревьев, росших на его вершине, белело несколько небольших домиков и старая каменная церковь. На церковном дворе бродили овцы, меланхолично жуя траву. Должно быть, раньше Захария слышал колокол именно этой церкви, так как только что он ясно и мелодично пробил один час. Звук колокола слился с нежным блеяньем подросшего ягненка.
   Другой холм был скалистый и обрывистый, и именно на его вершине возвышалась часовня Св. Михаила, цель их паломничества. Вокруг нее кружили чайки, и она выглядела такой древней и обветшалой, что казалась частью скалы, над которой была возведена. Часовня странным образом терялась среди мирного пасторального пейзажа. Захария подумал, что она больше всего напоминает дом или скалу посреди моря, но все же это была усыпальница, построенная моряком, который в бурю спасся в море — самое подходящее место для паломничества других моряков, которые в дни опасности сами держали в своих руках свои собственные жизни.
   И можно было забыть, глядя на красочные в это августовское утро линейные корабли, казалось уснувшие на море, что половина европейских народов втянута в бессмысленную войну, и Англия борется за свою независимость. Это вспоминалось, если посмотреть на часовню. Захария еще раз обвел взглядом, округу. Да, это была не просто часовня — там, на холме, подняв меч, сам Св. Михаил стоял, охраняя и благословляя родную страну.
   Небольшая компания в молчании спускалась по крутой тропе к зеленой аллее, расположенной внизу. Они прошли по краю холма, где среди деревьев стояла церковь, и остановились около известняковой пропасти, от которой они должны были подняться, чтобы добраться до часовни. Подъем был крутой, но ноги множества паломников протоптали широкую тропу, к тому же опорой для спутников служили скалы и кусты.
   Часовня, построенная в тринадцатом веке и расположенная на вершине, была странным, убогим зданием. Аркообразный вход в нее был без двери, узкие окна — без стекол. Пол, сделанный из грубой породы, резко шел под уклон в направлении с запада на восток. Стены трехфутовой толщины и бочкообразный свод были сложены из больших необтесанных камней. Кое-где на крыше и стенах виднелись остатки штукатурки, а в нише у южной стены стояла простая умывальница. Это говорило о том, что раньше там был алтарь, а в двух пустых нишах на северной стене было высечено на камне нечто напоминающее ветки ириса.
   Небольшое глухое помещение, пожалуй, казалось не часовней, построенной человеком, а нишей, образованной ветром и дождями в твердой скале, — этакое естественное убежище для путников, застигнутых бурей. Гроза, разразившаяся несколько ночей назад, очевидно, пронеслась через часовню, потому что она выглядела свежей и чистой.
   Захария с трепетом вошел в часовню и преклонил колени, принося благодарность Богу за чудесное избавление, за то, что он покинул свое судно весь избитый, но живой и невредимый. В течение долгого времени он не слышал ни единого звука, кроме щелканья своих четок, пронзительного крика чаек, которые летали около часовни, и свиста их крыльев.
   Захария преклонил колени прямо около двери и снял четки с шеи. Они привычно скользнули по пальцам, но его утомленный мозг был пуст — он благодарил Всевышнего не за что-нибудь особенное, а больше за само ощущение безопасности, охватившее его здесь. Из узких окон было видно только небо и чайки. Он мог увидеть корабли, но и злобные глаза его мучителей не могли найти его. Захария нашел замечательное убежище за этой непроницаемой стеной из камня, уходящей высоко в небо над скалистым обрывом.
   Упиваясь своей безопасностью, Захария не вышел из часовни вместе с португальцами, а остался у входа, и хотя глаза его закрывались от утомления, четки все еще продолжали скользить по пальцам. «Пресвятая Мария, Богородице, молись за нас, грешных, ныне и в час кончины нашей». Механическое повторение этих слов успокаивало его, но произнося их, он едва не терял сознания. Эти слова звучали в воздухе, они были словно подсказаны самой часовней, ее каменистым полом, прочными стенами и каменной крышей.
   «Господь твердыня моя и прибежище мое, избавитель мой, Бог мой — скала моя»[1]. Каждый камень словно кричал, ликуя, но в ликовании была какая-то болезненная нота, которая ранила дух Захарии, так что радость вызывала боль в его помятом и ноющем теле, и боль эта медленно, но неуклонно перемещалась в душу.
   Что я натворил? Вопрос звучал снова и снова, отражаясь от камней и опять возвращаясь к Захарии. Дезертировал. Убежал. Нашел пристанище почти под градом пуль — но какое? Непроницаемую крепость, зловещее ядро в самом сердце вихря страха и боли. Губы Захарии беззвучно двигались, четки скользили по пальцам, а лицо было непроницаемо спокойным, но внезапное смятение возникло в его душе, ужаснувшейся, что ее начнут обвинять молчаливые камни.
   «Я не мог не сделать этого, слышите? Это невозможно! Ни одно живое существо не сможет перенести такой муки. Говорю вам, что я не мог этого не сделать!»
   Но камни все шептали что-то, и внезапно часовня перестала быть безопасным пристанищем, а превратилась в то, чего он боялся больше всего — в тюрьму. Стены сомкнулись над ним, камни стиснули его руки, грудь, замуровывая его навеки, навсегда… Он должен выбраться!..
   Захария открыл глаза и, с трудом встав на ноги, понял, что он в часовне не один. Седовласый человек с неестественно бледным лицом, одетый во все черное, преклонил колени в молитве в том месте, где должен был находиться алтарь. Мужчина, вероятно, был там все время, но Захария, вошедший с моряками, не заметил его. Бывший гардемарин замер, часто и глубоко дыша, и его страх при взгляде на эту молчаливую фигуру возрастал все сильнее. Потом седой человек медленно повернул голову и взглянул на него. Взгляд был бесконечно добр, но Захария от ужаса не заметил этого, он видел только почти каменную белизну неподвижного лица. Внезапно к нему вернулась способность двигаться, и он проскользнул в дверь, срезав угол и держась как можно ближе к наружной стене, словно боясь, что иначе его каким-то чудом смогут увидеть с кораблей. Выбежав из часовни, Захария стал, прижавшись затылком к стене, в безопасном месте, где седой человек не мог его заметить, и попытался успокоиться. Так он провел несколько минут, дрожа и переводя дыхание, пока обычное благоразумие не вернулось к нему снова.
   «Глупец, — сказал он тогда самому себе. — Сумасшедший дурак! Издерганный и сумасшедший! Ты нарушил морскую присягу как раз вовремя. Ступай в глубь этой местности и найдешь свой хутор. Главное, держаться правой стороны. Она безопаснее».
   Захария бессильно опустился на гравий и какое-то время отдыхал, глядя на прекрасные холмы. Здесь, на солнце, было тепло и силы постепенно вернулись к нему. Наконец он встал и начал медленно карабкаться по скале.

Глава II

1
   Повзрослев, Стелла всегда с улыбкой слушала жалобы людей, которые не могли разобраться в своих ранних младенческих воспоминаниях. Она-то никогда не сомневалась и четко знала, что и первое, и второе ее воспоминание связаны с одним днем, 22 сентября 1796 года, ей тогда исполнилось два года.
   Воспоминания отличались друг от друга очень резко и поэтому сильно воздействовали на детскую психику. Первое ощущение было смутным; черная тень пережитого когда-то ужаса, который возвращался снова и снова в течение Стеллиного детства, в ночном кошмаре или лихорадке: шум, пожар, судорожные объятия, причинявшие девочке боль, и потом черная вода, сомкнувшаяся над головой. Второе воспоминание было приятным и успокаивающим: глубокое молчание, нежный свет, освещающий тихий сад, светлый и прохладный воздух, ласкающий обожженную кожу, и руки матушки Спригг, обвивающие ее шею, не жесткие и тесные, как те, другие руки, но спокойные и надежные как и сама матушка Спригг.
   — Матушка, а я ваша родная дочь? — спросила Стелла однажды, когда ей было лет десять.
   Они с матушкой Спригг сидели на кухне совсем одни, не считая кошки Серафины, уютно дремавшей в корзине со своими котятами. Несмотря на то, что едва наступил октябрь, было Довольно прохладно. Уже зажгли свечи, и в камине ярко пылал огонь. Стелла вышивала что-то, а матушка Спригг простегивала большое лоскутное одеяло.
   Вечер был прекрасен, и они не задергивали занавесок, чтобы полюбоваться на заходящее солнце, освещающее корявые, неподвижные кроны старых яблонь в саду. В доме не было слышно ни звука, кроме тихого потрескивания сучьев в камине, тиканья дедушкиных часов и быстрого постукивания иглы матушки Спригг о наперсток. Иголка Стеллы не порхала и не постукивала. Она двигалась медленно и старательно, вкалываясь в ткань, тщательно повторяя нарисованный карандашом узор. Иногда Стелла останавливалась, чтобы передохнуть, пососать уколотый палец, и обескуражить очередным вопросом бедную матушку Спригг.
   «Спаси и сохрани ее душу», — пробормотала матушка Спригг, опуская одеяло на колени. Вопросы Стеллы то пугали, то смешили ее, и частенько розовое милое лицо почтенной хозяюшки хмурилось от усилия сообразить, в чем дело, но работать она не прекращала ни на секунду.
   Видно, последний вопрос взволновал ее не на шутку, и Стелла подняла на женщину взгляд, полный нескрываемого удивления. Только однажды девочка видела матушку Спригг сидящей, как сейчас, совершенно неподвижно и праздно со сложенными на коленях пухлыми руками и глазами, устремленными на огонь. Это было, когда отца Спригга забодал бык, и доктор Крэйн велел матушке Спригг уйти из спальни на кухню и там подождать его решения. Но, как только мужу стало лучше, руки матушки Спригг опять пришли в мерное, неустанное движение. Стелла инстинктивно, как многие дети, чувствовала, что жизнь матери была полна печалей и тревог, которые таились под внешним достоинством и полным спокойствием.
   Неужели она причинила матушке Спригг сильную боль? Стелла робко протянула свою худенькую загорелую руку и положила ее на руку матушки Спригг.
   — Мама? — спросила она неуверенно.
   Голова матушки Спригг внезапно задрожала, и очки (она пользовалась очками только для работы вблизи) немного сползли вниз. Она пристально взглянула поверх слегка запотевших стекол на ребенка, который тихо сидел на табурете возле нее.
   — Почему ты спрашиваешь об этом, ласточка моя? — прошептала она, заранее зная ответ на свой вопрос. Девочка была уже достаточно взрослой, чтобы замечать некоторые вещи — изящная смуглая рука, лежавшая на неуклюжих толстых пальцах матушки Спригг, заставляла кое о чем задуматься.
   — Я помню, что попала сюда откуда-то издалека, — сказала Стелла. — Там все было по-другому.
   — Что же ты помнишь, дитя мое? — спросила матушка Спригг.
   — Шум, огонь и черную воду, и руки в крови, которые сжимали меня, — торопливо прошептала Стелла, словно боясь вызвать к жизни давний призрак, а затем медленно, певуче произнесла: — И после этого, матушка, тихий сад и ваши покойные руки.
   Ее путаные объяснения звучали искреннее, чем самая пылкая благодарность. Стелла всем своим маленьким сердцем чувствовала, как много дали ей эти грубые, спокойные руки, и что они значат в ее жизни. И матушка Спригг сразу поняла это. Она вспомнила все муки и радости, которые принесла ей эта странная девочка, вспомнила ее слезы, смех, украдкой сказанные добрые слова. Ответ Стеллы стоил в тысячу раз дороже любой ласки, и матушка Спригг едва не прослезилась.
   Страх и боль, сжавшие было ее сердце, прошли, и она поняла, что раз уж Стелла задала такой вопрос, значит, он возник в добрый час. Дома было так спокойно, и девочка была достаточно взрослой, чтобы понять правду, хотя, наверное, не настолько, думала матушка Спригг, чтобы почувствовать оживляющую силу страдания.
   — Нет, ты мне не родная дочь, — сказала она. — Хотя, видит Бог, я люблю тебя так сильно, словно свою собственную дочь. Почти восемь лет назад, ласточка моя, я впервые взяла тебя на руки. Ты была двухлетней крохой. Я так же, как и сейчас, сидела у огня и чинила мужскую рубашку. Отец Спригг долго не возвращался из Плимута, и я начинала волноваться. Он обещал приехать в четыре часа в среду, но большие дедушкины часы уже пробили десять, и я сидела, сама не своя. Была уже ночь, и удары часов звучали громко и тяжело, как набатный колокол. Я просто оцепенела от страха.
   В том году была паника перед оккупацией, и мы каждый день ждали высадки французов, и каждый день транспорты, перевозившие войска, покидали Плимут вместе с людьми и орудиями, направлялись в Ирландию — ведь никто не знал, с какой стороны ударит злобный, подлый Бони[2]. Твой отец поскакал в Плимут, чтобы повидаться со своим братом Биллом, он был солдатом на фрегате «Амфион». С «Амфионом» отправляли последнюю партию, и твой отец выехал туда во вторник на рассвете. Он проспал и очень боялся, что опоздает к отплытию и, благодарение Богу, все-таки опоздал.
   — А что случилось? — спросила Стелла.
   — «Амфион» уже поднял паруса, ласточка моя, на нем были жены и возлюбленные моряков и их маленькие дети, как все осветила чудовищная вспышка от взорвавшихся боеприпасов. Это было ужасное зрелище. Триста мужчин, женщин и детей погибли, и брат твоего отца вместе с ними. Твой отец, приехавший верхом из Плимута, делал все, что мог. Одну бедную молодую женщину, которую он помогал доставать из воды, он запомнил на всю жизнь. Даже мертвая она была прекрасна. Какой-то матрос поддерживал ее над водой, чтобы она не утонула, но она умерла прямо у него на глазах, может, от шока или какого-нибудь ранения — я не знаю. На ней было зеленое шелковое платье и золотой медальон на шее, и в мертвых руках она крепко держала ребенка.
   — Меня? — прошептала Стелла.
   — Да, твой отец, когда увидел тебя, совсем потерял голову. Понимаешь, ласточка моя, у нас была маленькая девочка, которая умерла как раз двухлетней. Это был единственный наш ребенок, и твой отец мучительно переживал эту потерю. Когда он увидел тебя там, и пара грубых парней с трудом вытащила тебя из объятий мертвой матери, он сразу схватил тебя на руки. Один из мужчин сказал: — «Ребенок мертв» — но хотя ты и была вся мокрая и холодная, как маленькая рыбка, твой отец знал, что ты жива. Поблизости был постоялый двор, и он отнес тебя туда и поручил доброй женщине присмотреть за тобой, а сам вернулся назад, чтобы помочь спасательным работам и узнать, что стало с его братом.
   …Бедный Билл, его не было среди спасенных… А на следующий день ты совсем оправилась, но оказалось, что никому не известно о тебе ни слова. И тогда отец завернул тебя в твою одежду и поскакал с тобой к дому. Час за часом скакал он на лошади сквозь тьму и бурю, убитый, почти обезумевший от несчастья, свалившегося на него, но ты была прелестна, как маленький ангел, и за всю дорогу даже ни разу не заплакала.
   Внезапно Стелла весело и звонко рассмеялась, и матушка Спригг с облегчением решила, что хотя у девочки нежное и чувствительное сердечко, она все же не может, слава Богу, понять всей трагедии этой истории.
   — Вы очень испугались, мама, увидев отца, прискакавшего со мною на руках? Расскажите, какая я была?
   — Ты была легкая и теплая, как перышко, — заявила матушка Спригг, посмеиваясь. — Я услышала топот копыт по переулку, выбежала из дома и бросилась через сад к воротам. «Это тебе, мать», — сказал отец и передал тебя в мои руки. Ты спала, но при этих словах проснулась, огляделась, а потом прижалась ко мне поудобнее и уснула снова. Ну, а на следующее утро ты поднялась вместе с птицами и вела себя так, как будто бы жила на хуторе Викаборо со дня своего рождения.
   — И никто ни разу не попытался забрать меня от вас? — поинтересовалась Стелла.
   — Нет, ласточка моя. Конечно, один раз я посылала твоего отца назад в Плимут, чтобы он побольше разузнал о тебе, но он не нашел родственников. По-видимому, никто не знал, кем была твоя бедная мать. В карманах у нее не нашли ничего, кроме вышитого носового платка и маленького коралла, а в медальоне оказалась прядь темных волос и клочок бумаги, на котором было написано что-то на иностранном языке, который никто не мог разобрать. Твой отец убедился, что бедняжку похоронили со всеми подобающими приличиями, взял носовой платок, коралл и медальон, переложил их в свой карман и поехал верхом домой так быстро, как только мог, чтобы сообщить мне, что ты наша, наша собственная девочка Стелла.
   Теперь девочка сидела, подпирая подбородок худыми ручонками и не отрываясь глядела на огонь. Она и не подумала пожалеть свою настоящую мать; казалось, сидящая рядом с ней женщина занимает все ее детские мысли.
   — Мама, а вашу дочку, которая умерла, тоже звали Стелла?
   — Нет, моя ласточка, ее звали Элиза в честь моей собственной матери. Но твой отец, который был просто без ума от новой дочки, хотел выбрать для тебя какое-нибудь необыкновенное имя. Он сказал, что твои глазки сияют, как звездочки. Он увидел это, когда ты впервые взглянула на него, и я не могла не согласиться, что имя Стелла очень подходит к тебе, хотя, на мой взгляд, оно не очень-то вяжется с фамилией Спригг. «Ну и что тут такого?» — сказал отец. — «Девушки все равно меняют свою фамилию, выходя замуж, но она на всю жизнь останется Стеллой, моим озорным эльфом, рожденным первого июня с двумя волшебными свечами в сияющих глазах».
   — А почему у меня в глазах сияют свечи, раз я родилась первого июня? И откуда вы знаете, что я родилась именно первого июня? — спросила Стелла.
   У нее был ясный ум и живое воображение. Чудеса восхищали ее лишь в том случае, если были основаны на вполне правдоподобных фактах. Словно прелестный цветок, глубоко и прочно ушедший корнями в землю, она не любила волноваться из-за пустяков.
   — Никто не знает дня, когда ты родилась, но ты выглядела не старше двух лет, а первое июня 1794 года было Днем Благодарения — тогда наш флот прибыл в Плимутский пролив с шестью захваченными в плен французскими линейными кораблями, и в каждом окошке была установлена зажженная свеча. Они горели всю ночь, и это было великолепное зрелище. Твой отец видел все это и сказал мне: «Это было похоже на звезды, падающие с неба, пока не настал рассвет и не задул их все».