За ужином почти не разговаривали — все устали после тяжелого трудового дня, который для взрослых начался в четыре часа утра. Потолковали немного о каком-то побродяжке, который приходил к отцу Сприггу в сад, просил работы.
   — Отродясь такого чучела не видывал, — проговорил отец Спригг. — Думаю, он и мешка картошки не накопает, силенок совсем нет. Никудышный мальчишка, шваль.
   — И так-таки никакой работы у вас для него не найдется, батюшка? — жалостливо спросила Стелла. Ей претило, что кому-то, хоть бы и никудышному, подлому мальчишке, дали бы в Викаборо от ворот поворот. — Или поесть что-нибудь?
   — Нет, — отрезал отец Спригг. — Или от вербовщиков флотских удрал, или из тюрьмы, судя по виду-то. Ссориться с властями мне совсем ни к чему.
   — А Ходж тоже подумал, что он ни на что не годен? — не унималась Стелла.
   — Ходжа там не было, — ответил батюшка Спригг. — Ходж ушел с Солом пригнать домой коров. А что, скажи на милость, мое мнение для тебя значит меньше, чем мнение Ходжа?
   Стелла открыла было рот, чтобы сказать, что она вовсе так не думает, но матушка Спригг строго цыкнула на нее: — Попридержи-ка язычок, милочка, доедай лучше суп.
   И Стелла поступила так, как ей было велено. Благо, луковый суп матушки Спригг был венцом ее кулинарного гения, и было бы кощунством отдавать ему должное иначе, чем в благоговейном молчании. Кроме лука в мясной бульон она положила овсяную крупу, зубчики чеснока, лавровый лист и подлила парного молока. И еще на ужин были яблоки, запеченные до белой пены, и густые топленые сливки, желтоватые, словно вянущие цветы лютиков.
   Отец и матушка Спригги, Стелла и Мэдж сидели за столом, а Ходж и Серафина расположились по разные стороны от стула, на котором сидела Стелла, в ожидании лакомых кусочков, которые она всегда ухитрялась бросать им украдкой. Старина же Сол сидел в своем уголке возле камелька, поставив миску с супом на колени. У него была своя, весьма оригинальная манера поглощать пищу, и матушка Спригг сочла, что лучше предоставить ему возможность проделывать это в относительном одиночестве. Тем не менее, он живо прислушивался к скупому разговору, и из его уголка то и дело доносился раскатистый одобрительный смешок. Этот смешок был одним из самых характерных звуков, сопровождавших жизнь в Викаборо, наряду с пением Мэдж, зычным лаем Ходжа, колокольным звоном, разносившимся окрест, боем дедушкиных часов, постукиванием иголки матушки Спригг о наперсток, гулкой поступью тяжелых ботинок отца Спригга по каменным полам и шелестением ветра в яблонях. Спустя годы, когда Стелла будет далеко от Викаборо, она вспомнит эти звуки, и в ее воспоминаниях все они сольются в единую симфонию, которая колыбельной песней зазвучит у нее в ушах и снова перенесет ее на кухню фермерской усадьбы. А сейчас она едва ли понимала, что счастлива и любима, сидя в мягком свете свечи, рдея, как роза, и уплетая яблоки с топлеными сливками.
2
   Когда ужин подошел к концу, матушка Спригг, Мэдж и Стелла проворно убрали со стола тарелки, а отец Спригг глухо прокашлялся, прочистив горло, неспешно, размеренным шагом подошел к посудному шкафчику, достал из фарфоровой супницы с синим узором в китайском вкусе Библию, где она всегда и хранилась (супницу никогда не использовали по назначению), вернулся с ней к столу и бережно положил ее перед собой. Сев на стул, отец Спригг снял очки, протер их кумачовым носовым платком, снова водрузил на нос, послюнявил палец и неторопливо стал переворачивать страницы, пока не нашел засушенную красную гвоздику — ею было отмечено место, откуда надо было продолжать чтение. Все снова уселись за стол, благоговейно сложив руки на коленях, а Сол в своем уголке за камином приложил ладонь к уху, чтобы лучше слышать.
   Библия и фамильный Часослов были единственными книгами на ферме, и отец Спригг ежевечерне читал вслух своим домочадцам по одной главе из Священного Писания, упорно продвигаясь от Бытия к Откровению. Трудные слова он одолевал с отвагой, стремительно и яростно, как бык, продирался он сквозь не вполне благопристойные места Ветхого Завета; торжествовал, счастливый, добравшись до Нового Завета с его притчами о сеянии, жатве и урожае, с мирными пастухами на пастбищах; заплетаясь и спотыкаясь, пробирался сквозь последние главы Евангелий. Уши его горели от отчаяния и унижения за свою неспособность прочитать историю, как она того заслуживала, однако не единого слова с первой страницы Библии до последней отец Спригг не пропускал.
   Трудно сказать, что выносили из этого чтения его почтенная супруга, Мэдж и Сол, да и он сам, для них, это было прежде всего нечто вроде дозы снотворного перед отходом ко сну, а для него — одной из тех обязанностей, которые из поколения в поколение возлагаются на хозяина дома и должны быть исполняемы с неизменным терпением.
   Но для Стеллы эти вечерние чтения были одновременно и наслаждением, и волшебством, и мучением. Сидя за столом с серьезным выражением лица, потупив глаза долу и сложив руки на коленях, она ничем не выдавала своего восторга, но кровь стучала в ее висках, пока она слушала древние предания о приключениях, сражениях, убийствах и скоропостижных кончинах.
   Она была одним из трубачей, которые дули в свои трубы у стен Иерихона. Это она стояла вместе со сторожем на башне и видела клубы пыли, взвивавшиеся вдали, и слышала, доносится страшная весть: «А походка, как будто Ииуя, сына Намессиева, потому что идет он стремительно»[4]. У нее перехватывало дыхание, когда прекрасная и распутная Иезевель, нарумянив лицо и украсив голову, выглядывала из окна, приветствуя своего убийцу. Это она вместе с Давидом оплакивала смерть Авессалома: «О, кто дал бы мне умереть вместо тебя, Авессалом, сын мой, сын мой!»[5] Вместе с Илией прислушивалась она к тихому ветру, повеявшему после вихря и огня, вместе с Исайей вглядывалась в шестикрылых серафимов, вместе с Даниилом она была во львином рве и плакала вместе с Руфью, собирающей колосья вдали от дома.
   Новый завет она выслушивала с трудом, настолько велик был ее гнев на то, что люди сделали с Ним. Ей не доставляло удовольствия слушать ни о Младенце в яслях, ни о волхвах с их дарами, ни о детях, пришедших за благословением, ни про больных, пришедших за исцелением, — и все из-за того, что будет потоп. Этот Царь, увенчанный терновым венцом вместо золотой короны и распятый на кресте, внушал величие и силу, понять которые Стелла даже и пытаться не осмеливалась, а просто скорбела и негодовала. Рассказы о Воскресении мало утешали ее, она воспринимала их как нечто вроде сказок о приведениях, и рассказы эти ее пугали. Иногда у нее появлялось чувство, что эти части Библии, которые так страшат ее сейчас, однажды станут значить для нее больше, чем все остальное в этой Книге вместе взятое, но это будет очень не скоро. На деяниях апостолов и апостольских посланиях она приходила в себя, но не более того — изложение тут было сухим и лишенным живости, а вот в Откровении Иоанна Богослова она снова оказывалась в своей стихии — дитя вновь попадало в сказочную страну волшебных зверей и городов, построенных из драгоценных камней.
   Но на протяжении всех этих библейских чтений, даже в самых страшных местах язык Писания подчас внезапно завораживал Стеллу. Странности произношения отца Спригга ее не раздражали. Его грубый, хрипловатый голос, казалось, бесцеремонно швырял слова в воздух, отсекая частицы, не имевшие большого значения, и слова тут же снова падали вниз, преображенные, словно колокольный звон или капли дождя, смешавшиеся с лучами солнца — и недостижимые красоты открывались девочкиному сердцу. Для Стеллы оставалось тайной, как такое могли сотворить простые слова. Она полагала, что создатели этих фраз выстраивали их, чтобы запереть в них чудесные видения, точно также, как другие делают шкатулки для хранения своих сокровищ, а голос отца Спригга был ключом, который со скрипом поворачивался в замке, и открывал шкатулку, выпуская слова на свободу. Правда, эта метафора не слишком занимала воображение Стеллы, но преображение, совершавшееся в воздухе, оставалось для нее такой же неразрешимой загадкой, как и внезапная перемена в ней самой, когда в момент магического звучания слов мрак, царивший у нее в душе, чудом озарялся, и душа, как пташка, трепетала внутри.
   Иногда Стелла задумывалась, чувствуют ли другие то же самое. Она никогда не озиралась по сторонам, чтобы посмотреть, меняются ли лица домашних, но думала, что вряд ли, как, впрочем, вряд ли менялось и ее собственное лицо. К тому же, они никогда не пытались поговорить об этом друг с другом. То было, вероятно, одно из тех многих странных ощущений, которые люди не могут объяснить даже себе самим. «Слова — странные штуковины, — решила Стелла, — могучие и бессильные в одно и то же время».
   Шел уже десятый день, как отец Спригг с трудом преодолевал Второзаконие, и матушка Спригг и Мэдж малость вздремнули. Стелле же было не до сна — ведь там был Ог, царь Васанский, последний из гигантов, и его огромный железный одр. А еще были там аммонитяне, которые жили на горе и «выступили против вас и преследовали вас так, как делают пчелы, и возвратились вы и плакали перед Господом»[6]. Много дней подряд Ог преследовал воображение Стеллы, а аммонитяне вертелись и гудели у нее в голове. А сегодня вечером слова из одиннадцатой главы вновь вспыхнули и, упав, осветили ее душу: «… земля, в которую вы переходите, чтобы овладеть ею, есть земля с горами и долинами, и от дождя небесного наполняется водою, — земля, о которой Господь, Бог твой, печется, очи Господа, Бога твоего, непрестанно на ней, от начала года и до конца года»[7].
   Стелла видела перед собой свой родной Западный край с его покатыми зелеными холмами, с речками и ручейками, вьющимися меж них, с пасущимися стадами овец, а внизу, защищенные холмами, обширные долины с садами, видела вспаханные поля красноватой земли, усадьбы, крестьянские хозяйства и старинные серые церкви. Она видела солнце и дождь, сменяющие друг друга, величественную радугу на небе. Казалось, будто это земля приподнялась, чтобы напиться и солнца и дождя. Она видела хлеба, зеленеющие в бороздах, фруктовые сады, сплошь в цвету. Она вдыхала благоухание моря цветов и слушала пение многочисленных птиц, как бы возносящих фимиам Господу, Чьи глаза, глядящие на них, дали им жизнь. Но у этой картины была и обратная сторона, сторона жуткая. Если бы Господь почил от дел Своих и отвел глаза, это было бы концом света и жизни, и все снова погрузилось бы во мрак и хаос. Но Господь не отвращался от дел Своих, от начала года и до конца года свет Его очей струился вниз, и вся жизнь на земле устремлялась ввысь. Пораженная, Стелла смотрела, как, смешиваясь, встречаются свет и жизнь, снова оглядывалась вокруг и видела знакомый край медленно преображающийся этим единением. Она видела, как он меняется, вроде бы и тот же самый, но одновременно — и другой; знамения становились явью, призрак облекался плотью, видение превращалось в землю обетованную.
   Свет померк, и Стелла наконец взглянула на домашних. Сперва на Сола. Тот как-то весь преобразился, склонился набок, приблизив ухо с прижатой к нему ладонью к голосу папаши Спригга и приподняв голову, будто вглядывался вдаль. Матушка Спригг мирно дремала, на лице Мэдж было то странное, бессмысленное выражение, какое всегда было у нее, когда она не хлопотала по хозяйству, которое считала делом своей жизни. Девочка снова посмотрела на старину Сола, и на этот раз, почувствовав ее взгляд, он поднял на нее глаза и улыбнулся. Стелла улыбнулась в ответ. Значит, у старины Сола тоже были видения. Конечно, и как это она раньше не догадалась. Эти его песнопения, которыми он так ладно заставлял быков двигаться, и были путем, которым он вступал в этот мир из мира иного.
   Отец Спригг закрыл Библию, и все склонили головы, пока он повторял слова молитвы.
   — Аминь! — произнес отец Спригг, дочитав ее до конца. Это прозвучало как удар грома, и старый фермер, издав шумный вздох облегчения и глубокого удовлетворения, выгнул грудь колесом и расправил плечи. Вновь, в который раз, исполнил он свой малоприятный долг, вызывавший у него смешанные чувства. Матушка Спригг украдкой протерла глаза, прогоняя сон, а лицо Мэдж обрело ясно осмысленное выражение. Как только она встала, чтобы подготовить все к завтраку, Стелла тоже, как чертенок из табакерки, выскочила из-за стола, вновь вся погруженная в привычный ей мир.
   — Серафина! Ходж! Я их сейчас выведу, — воскликнула она.
   Хотя эти баловни спали в доме, перед сном их полагалось ненадолго вывести во двор, и этот ритуал всегда исполнялся сразу же после окончания семейной молитвы. Подхватив Серафину, Стелла выскочила из кухни. Ходж бросился за ней по пятам. Они промчались по коридору мимо кладовых, буфета, чулана и маслодельни и выбежали через открытую заднюю дверь во двор. Там проказница бросила вырывавшуюся из рук Серафину на вымощенный булыжником двор, дала Ходжу хорошего пинка под зад (обе животины ничего не имели против такого обращения, каковое привыкли сносить каждый день), вернулась к буфету и достала оттуда миску и тарелку.
   Оглянувшись, девочка полетела в маслодельню и налила в миску молока, понемногу зачерпывая кружкой из каждого наполненного до краев кувшина, чтобы никто не заметил. Потом поспешила в кладовую, где пробыла чуть дольше, кладя из каждого стоявшего там блюда понемногу еды себе на тарелку. Наполнив ее, она осторожно отнесла тарелку и миску во двор и спрятала их в темном уголке за колодой-подставкой для посадки на лошадей. И тут она услышала за спиной хрипловатый смешок и почуяла приятный запах табака — это старик Сол дожидался ее, чтобы закрыть заднюю дверь… Знал бы он, что она тут проделывает каждый вечер, ни за что бы не выпустил ее на улицу… И Стелла, как ни в чем ни бывало, с гордо поднятой головой подошла к двери.
   — Ходж! — крикнула она, всматриваясь в тени у колодца посередине двора. — Серафина!
   Оба выскочили из темноты и поплелись за хозяйкой. Но когда Стелла проходила мимо старика Сола, напускная кичливость мигом слетела с ее раскрасневшегося личика.
   — Спокойной ночи, Сол! — прошептала она, и, подпрыгнув, как птичка, легонько коснулась его щеки, так легонько, что сама не поняла, поцеловала она его или просто погладила кончиками пальцев. Сол ласково хмыкнул, а девочка побежала на кухню, и чуть запыхавшись, влетела туда.
   Не было ее, однако, всего ничего — отец Спригг все так же заводил часы, Мэдж накрывала на стол к завтраку, а матушка Спригг зажигала спальные свечи для Стеллы и Мэдж… Сама она с отцом Сприггом и Солом идти спать погодят, они еще посидят, пожалуй, часок перед камином, посудачат о делах на ферме… Стелла поцеловала родителей, пожелала всем спокойной ночи и, взяв свою свечу, пошла в зал, в сопровождении верного Ходжа. Еще щенком, Ходж привык спать на коврике у нее в спальне. Отец и матушка Спригги относились к этой блажи крайне неодобрительно, но Стелла не обращала на это никакого внимания, проявляя тихое, очаровательное упрямство, на которое была великая мастерица и против которого родители ее были бессильны.
   Подниматься в спальню по лестнице было для Стеллы одним из самых волнующих моментов. Ритуал этот заключал в себе особую прелесть — она поднималась с первого этажа дома — средоточия всех домашних работ со всей их суматохой и спешкой, горестями и обидами — и подниматься от всего этого наверх так здорово, словно ее возносил в небеса ангел. Стелле было даже жалко людей, которые жили в маленьких домишках, спали на том же этаже, где и работали, и были лишены этого наслаждения — радостно и не спеша подниматься навстречу тишине и спокойствию.
   Она шла по старинной дубовой лестнице очень медленно, воображая себя Божьим ангелом, наслаждаясь контрастом между величавым шествием и суетой последних минут и, предвкушая, чем займется перед тем, как лечь спать. Пламя свечи отбрасывало блики на полированные ступени, на темные панели по обеим сторонам лестницы. Впереди было окно, под которым стоял широкий диван, лестница там расходилась на обе стороны и перетекала в коридор, который шел через весь дом. В окно виднелось небо, усеянное яркими звездами. Ночь стояла такая тихая, что, встав наверху лестницы и вслушиваясь в темноту, девочка не услышала ничего кроме мышиной возни за деревянной обшивкой стены. Ходж подошел поближе и прижался головой к хозяйкиному бедру. Целых пять минут они стояли не шевелясь — в полном молчании, нарушаемом лишь пофыркиванием Ходжа. Стелла не думала ни о чем определенном, она просто вбирала в себя свет звезд и тишину, впуская их внутрь себя, чтобы высвободить тот глубокий покой, в который подобно дереву уходило корнями ее естество. Избыток работы иссушал жажду приключений, но Стелла рано научилась искусству освежать ее. Ходж тоже умел это. Он втягивал мир носом, и запах звездной ночи особенно будоражил его. Когда же Стелла внезапно развернулась и помчалась по коридору, он немного помешкал, нюхнул в последний раз и бросился за ней вслед.

Глава IV

1
   Комната Стеллы была небольшим закутком, выкроенным из огромной спальни, где спали ее приемные родители, и чтобы попасть к себе, ей приходилось проходить через их комнату. Это была самая лучшая в доме спальня, с большущей кроватью под балдахином, задрапированным тяжелыми темно-бордовыми занавесями, с прекрасным высоким комодом и с гнутым изящным шкафчиком полированного красного дерева.
   В ее собственной крохотной комнатке было красиво и уютно, словно в сердцевине цветка или в морской раковине. Матушка Спригг сшила для маленькой кроватки белые муслиновые занавески и стеганое одеяльце из мягких лоскутков нежных оттенков. Отец Спригг собственноручно изготовил платяной шкаф, стульчик и столик для умывальных принадлежностей — кувшина и тазика, и покрасил их в бледно-зеленый цвет. На окнах висели занавески в цветочек, а оштукатуренные стены были побелены. Единственными яркими пятнами в этой матовой комнатке были веселый лоскутный коврик, на котором спал Ходж, и ярко-красный плащ с капюшоном, висевший на гвозде за дверью.
   Стелла, которая и не собиралась ложиться спать, надела плащ и распахнула окно. То было слуховое, мансардное окно, и открывалось оно наподобие окошек-глазков, проделанных в соломе, которой покрывали крышу фермерской усадьбы. Солома была старая, местами она сбилась в комки, а над окном съехала вниз и нависала как стог сена — крутизна наклона была та же и так же просто было на нее вскарабкаться, что Стелла и проделывала чуть ли не каждый вечер — ведь залезать на крышу для нее было не труднее, чем бегать стрелой.
   Не отставал от нее и Ходж. Как только он научился ходить более-менее твердо, он стал сопровождать Стеллу, куда бы та ни отправилась, а ходила она подчас в места самые что ни на есть неожиданные, так что с годами Ходжу пришлось мало-помалу прибавлять к своим собачьим талантам способности, которыми были наделены другие животные. Кроме того, что он умел взвиваться вверх на дерево, как белка, в обществе Стеллы он научился извиваться червем, прыгать, как жаба, и сворачиваться клубком, как еж. И таковы были достижения этих неразлучных друзей, что, как бы они ни проказили, поймать их удавалось редко.
   Стелла легко вылезла из окна и ловко спустилась вниз, ступая на цыпочках и погружая пальцы в крепкую, старую солому. Там, где крыша упиралась в глицинию, почти такую же старую, как и сам хутор — она росла из клумбы внизу во дворе, а ее побеги толстыми, узловатыми канатами вились по стене дома, — Стелла приостановилась и слезла по дереву ногами вперед уверенно и быстро, словно спускалась по обычной лестнице. Для Ходжа эта задача оказалась делом более трудным — он полез было носом вперед, но Стелла крепко ухватила его рукой за шкирку, и дело сразу пошло на лад.
   В мгновение ока оба оказались во дворе. Стелла вытащила из-за чурбана тарелку с едой и понесла ее в дальний конец двора, где, лежа в своей конуре, их дожидался дворовый пес Даниил. Морду он положил на вытянутые передние лапы, а глаза его горели от нетерпения. Едва завидев приятелей, он, насколько позволяла цепь, выскочил из конуры и через секунду все слопал, словно отродясь ничего не ел.
   Как и вся остальная живность на Викаборском хуторе, Даниил был всегда хорошо накормлен и ухожен, хотя и не избалован, но несмотря на ненасытный аппетит, вид пес имел самый жалкий. Его можно было кормить, как на убой, драить щеткой, пока не отвалятся руки, и купать каждый день, но он все равно умудрялся выглядеть хуже некуда. Это был черный, с подпалинами пес, все кости выпирали у него из-под шкуры, лапы нелепо торчали в разные стороны, а язык вечно свисал из угла пасти. К тому же он без конца запутывался в своем длинном, свалявшемся хвосте. Лоб у Даниила всегда был страдальчески нахмурен, а уши хлопали по ветру, словно подавая сигналы бедствия. На Викаборском хуторе он появился года три назад совсем еще щенком, причем привел его Ходж, который где-то нашел бедолагу и, ухватив зубами за шкирку, приволок домой. Толку от Даниила было мало, да к тому же он отличался некоторой придурковатостью, но псом он вырос ласковым, добродушным, и все его любили.
   Пока он уписывал все, что было на тарелке, хлюпая длинным языком и бешено вращая свалявшимся хвостом, Стелла и Ходж смотрели на него с робко-извинительным выражением в глазах. Классовые различия были им глубоко чужды. Им казалось ужасно несправедливым, что на свете существуют собаки и кошки домашние и дворовые. С какой стати Ходж и Серафина спят дома, в холе и неге, а Даниилу и котам при конюшне не дозволяют ступить даже на порог задней двери. Безобразная внешность и легкая умственная отсталость — это же не вина Даниила, а коты, живущие на конюшне, имели бы такой же холеный вид, что и Серафина, живи они в тех же условиях. Это было вопиющей несправедливостью, и как только Даниил вылизал с тарелки последние крохи, Стелла опустилась перед ним на колени, любовно потрепала его многострадальные уши и разгладила скорбную морщину у него на лбу.
   — Ничего, Даниил, — шепнула она, — завтра я возьму тебя с собой на прогулку.
   Пес вряд ли понял, что ему сказали, все-таки это был не Ходж, но по тону девочкиного голоса догадался, что ему предлагают что-то приятное, и нырнул к себе в конуру, но впопыхах перепутал голову и хвост, и поэтому из отверстия теперь торчала не морда, а косматая метелка, подметающая брусчатку, что всегда было у Даниила признаком прекрасного настроения.
   Стелла достала из-под колоды-подставки миску молока и, стараясь не расплескать, понесла ее через двор на конюшню. Дверь ей открыл Ходж, встав на задние лапы и приподняв задвижку. Конюшню, как и заднюю дверь усадьбы, никогда не запирали, так как они выходили во двор, который ограждал конюшню и дом с севера и юга, а с востока и запада — это делали высокие стены. Массивные двери в восточной стене укрепляли на ночь стволом дерева — его клали поперек железных засовов. Двор был построен так специально, чтобы во время войны весь скот можно было перевести в безопасное место.
   Ночью конюшня превращалась в заколдованное место, погруженное во тьму и тайну. Все красновато-коричневое, золотистое и бурое при дневном свете, ночью озарялось серебристым сиянием лунного света, проникавшим сквозь маленькие, незастекленные оконца, расположенные очень высоко от земли. Лунный свет так преображал оттенки, что они были уже не цветом, а призрачным свечением, наполняющим сердце странной печалью — свечением, напоминающим нимб. Даже тени становились темными, мягкими и бархатистыми, не то что днем. Звуки становились приглушеннее, шорохи и шелесты ложились на ночную тишину также легко, как лунный свет на потемневшие предметы. Запах сена с сеновала наводил дремоту, а запахи чистых и здоровых лошадей, стоявших в стойлах, — Стелла лишь смутно их различала, — были приятны и благодетельны.
   На Викаборском хуторе была пара быков — Моисей и Авраам, на них пахали и впрягали их в телеги, которыми пользовались во время уборки урожая; две малорослые и быстрые девонские вьючные лошадки Сим и Хам, одна мышиной масти, другая гнедой; и старая кобыла отца Спригга, красавица Бесс. Для Стеллы все они были добрыми друзьями, она любила их всех, но поговорить с ними сейчас не остановилась, так как бедняги слишком устали после дневных трудов, а времени у нее было в обрез. Поэтому она лишь ласково оглядела их блестящие бока и махавшие хвосты и пошла дальше к пустому стойлу в дальнем конце конюшни, где жили коты. В этот час они с нетерпением ждали, когда хозяйка принесет им молочка. Стелла уже видела, как блестят в темноте их изумрудные глаза, и; как только девочка подошла поближе, коты бросились к ней и стали тереться об ее ноги, толкаясь и громко мурлыкая — усы торчком, хвосты трубой, мягкие лапки ритмично сжимаются и разжимаются в такт с органным гулом их вибрирующих вокальных аккордов. Слаженная игра церковного оркестра во всей его мощи — барабан, тамбурин, кларнет, серпент, гобой, альт и контрабас — всегда напоминали Стелле конюшенных котов, ждущих, когда им дадут молока. И там и здесь тело, инструмент и дух, казалось, приведены в согласие благодаря восторгу от того, что тело не создает музыку, а само есть музыка и нельзя сказать, где начинается одно и кончается другое — все сливалось воедино.