— Вот она, девочка моя. Эта шкатулка принадлежала еще моей матери, которую звали Элиза; когда-то я хотела назвать тебя этим именем. Я тоже дарю ее тебе.
   Стелла взяла шкатулку, поцеловала матушку Спригг, бросилась в свою комнату и заперла дверь. Матушка Спригг, все еще ощущая острую боль в сердце, вернулась на кухню и принялась за привычную работу, которая — благодаря Господу — никогда не имела конца.
   Стелла присела на кровать, положила шкатулку на колени и, наконец, решилась открыть ее. Внутри лежал носовой платок, тщательно выстиранный и старательно выглаженный матушкой Спригг. Он был вполне обыкновенным, за исключением монограммы, вышитой в углу. Внутри свернутого платка лежал коралл и незамысловатый золотой медальон на золотой цепочке. Медальон легко открылся, и внутри, как и говорила матушка Спригг, лежал локон темных волос, прикрытый стеклом, и клочок бумаги, исписанный буквами на непонятном языке, который, по утверждению матушки Спригг, никто не слышал и на котором никто не говорил. Но Стелла не смогла показать этот кусочек бумаги доктору Крэйну, так как тогда он сразу узнал бы… Это был греческий язык… Стелла еще не продвинулась в его изучении так далеко, чтобы воспринимать греческие буквы в книгах доктора. Сердце ее забилось сильнее. Она надела медальон на шею и спрятала его под платьем, а коралл и платок положила обратно в шкатулку, которую сунула в маленький сундучок. И сразу же, не дав себе времени подумать обо всем этом, отложив это до сна, сбежала вниз, чтобы помочь матушке Спригг с выпечкой хлеба… Никогда, никогда, и она обязана справиться с этим, не должна была матушка Спригг узнать о чем-то таком, что заключалось внутри Стеллы и горько рыдало о ее настоящей маме, как никогда прежде не переживало и не плакало о матушке Спригг. И поэтому, когда они вместе месили тесто и лепили хлебы, Стелла была весела, как никогда прежде. Матушка Спригг ласково и грустно подумала о том, какой же, ее ласточка, еще смешной и маленький несмышленыш. Способна ли она вообще что-нибудь чувствовать и понимать?
8
   Этим вечером отец Спригг сделал непредсказуемую и невероятную вещь — он пропустил несколько глав Библии!
   — Так как урожай очень хорош в этом году, а урожай яблок — особенно, мы с благодарственной молитвой сразу перейдем к тридцать третьей главе, — сообщил он изумленным домочадцам. Затем прочистил горло, послюнявил указательный палец и, перевернув несколько страниц, приступил к чтению:
   — Да благословит Господь землю его вожделенными дарами неба, росою и дарами бездны, лежащей внизу,
   Вожделенными плодами от солнца и вожделенными произведениями луны,
   Превосходнейшими произведениями гор древних и вожделенными дарами холмов вечных,
   И вожделенными дарами земли и того, что наполняет ее. Благословение Явившегося в терновом кусте да приидет на главу Иосифа и на темя наилучшего из братьев своих…
   Железо и медь запоры твои; как дни твои, будет умножаться богатство твое.
   Нет подобного Богу Израилеву, который по небесам принесся на помощь тебе, и во славе Своей на облаках…[10]
   Просветление разлилось в воздухе, словно от маленького круглого солнца; причиной тому было лишь одно слово «благословение»; и в это время Стелла подняла глаза, и тотчас же встретилась взглядом со стариной Солом и улыбнулась. Если у нее в душе и зародился некоторый страх — страх, связанный с предстоящими ночными размышлениями о маме, то теперь он отступил. Целый мир, живой и мертвый, те, кто обитают в светлых местах и те, кто живет в темноте, перестали казаться ей отдельными вещами, а превратились разом все в один небольшой предмет, тот небольшой предмет круглой формы, там, высоко в небе — не больше, чем лесной орех, но яркий как алмаз — и он находится в безопасных руках Господа, который из-за своей любви ко всему живому не позволит ему упасть вниз.

Глава VII

1
   Простившись со Стеллой, Захария не пошел в свою постель в стоге сена, как он пообещал ей — это был стог отца Спригга у подножия холма Беверли, стоявший как раз в противоположной стороне от тропинки, ведущей в Викаборский цветник. Покинув Стеллу, он сначала отправился вверх по тропинке к деревне, но затем передумал и вернулся назад. У него возникло странное романтическое желание переночевать от Стеллы так близко, насколько это было возможным.
   Две недели с тех пор, как он ушел из дома, подобно отвратительным неделям, которые он провел до этого на корабле, были неделями вне дома, неделями без доброты, дружелюбия, и сострадание маленькой девочки казалось ему невероятным. И Стелла уже представлялась Захарии не обычным едва знакомым человеком — ему казалось, что он знал ее всегда.
   Мальчик всегда чувствовал себя одиноким. Бабушка очень сильно любила его, но всегда следовала влиянию тогдашней моды и ради спасения души ребенка не допускала возникновения по-настоящему теплых отношений между вежливым послушанием юности и самодержавием ее лет и опыта. Ее дом посещали очень немногие молодые люди, а пожилые дамы и господа, которые были так добры к нему — всегда были добры на расстоянии: они вместе с леди О'Коннел считали, что юность должна быть видна, но не слышна. Хотя вряд ли Захария до конца осознавал свое одиночество, в нем всегда жила необъяснимая жажда любви. Но с тех пор, как он узнал Стеллу, неопределенность исчезла.
   Каждый человек в мире нуждается в другом, который стал бы его второй рукой. Вы не можете ни много взять, ни много сделать только одной рукой. Но именно двумя руками поднимает человек сноп золотой пшеницы и до краев наполненную чашу молока; двумя руками строит он дома; две руки складывает вместе во время молитвы. Все это Захария мгновенно ощутил в тот миг, когда Стелла опустила руку к нему на колено, а он на ее хрупкую кисть свою ладонь. Да, в одиночку не собрать урожай, не построить дом и не помолиться: он понял это, когда рука Стеллы оказалась в его руке.
   И все-таки он медленно разжал пальцы, отпуская ее ладошку из плена — так нехотя выпускают на волю прекрасную птицу. Стелла была всего лишь маленькой девочкой, и он еще не мог по-настоящему увлечься ею. Ему нужно было построить и определить собственную жизнь прежде, чем возвращаться назад, на ферму, с которой ее отец прогнал его.
   Свернувшись клубком на отдаленной стороне стога, спрятавшись таким образом, чтобы его не увидели с фермы, Захария обдумывал свое положение. За последние две недели он совсем погрузился в заботы о дне насущном и от утомительного однообразия ни о чем уже не размышлял. Все время таскался он с одной фермы на другую, спрашивая о работе, но так и не находя ее. Иногда его прогоняли, как бездомную собаку, бросая камни, свистящие прямо над ухом, иногда давали ломоть хлеба и стакан молока, или несколько тряпок, чтобы замотать ноги, так как ботинки давно износились, но всегда его прогоняли.
   На большинстве ферм работы было предостаточно, но опытные хозяева сразу определяли, что сил для тяжелой работы у него нет. И кроме того, после восстания все вокруг очень боялись портовых мятежников. Захария механически обдумывал свое положение, снова и снова возвращаясь к мысли о том, что следовало бы найти приют на какой-нибудь ферме — так мотылек все время кружит вокруг пламени свечи; и Захария должен двигаться дальше до тех пор, пока не упадет замертво или пока шайка разбойников не схватит его — так думал он, пока опять не вернулся к мыслям о Стелле.
   Он не находил странным, что неизвестная маленькая девочка за такой короткий отрезок времени сделалась для него центром вселенной. Как и сама Стелла, он был слишком молод, чтобы что-либо считать странным. В конце концов, он перестал раздумывать о ней, весь сосредоточившись на мыслях о том, куда идти дальше. Он не сможет найти работу на хуторе, это ясно. Тогда где? Где, во всей этой благословенной стране высоких гор и прохладных долин, находятся та крыша и те стены, где его приютят, а не прогонят?..
   Соломенная крыша и увитые плющом стены, там, внизу в долине, лежащей у подножия царственного холма. Захария резко вздрогнул. Задремав, он снова увидел его — дом, который отчетливо нарисовался в веренице мыслей, дом, расположенный в долине, позади Торкви. И когда настанет утро, он пойдет туда и увидит, существует ли его мечта в действительности. Это была безумная идея, но единственная, которую он смог уяснить в путанице своих мыслей. И Захария поглубже зарылся в сено и заснул.
   Та же заря, что разбудила Стеллу, вернув ее к действительности из дивных миров фантазии, подняла на ноги и Захарию, опустив его на землю из царства сновидений. Лежа ночью без сна, страдая с ним и за него, Стелла, должно быть, настолько сильно и отчетливо представила себя на месте мальчика, что действительно взяла его с собой, поскольку, он хорошо знал, что никогда раньше не был в том месте.
   Он не мог вспомнить точно, что ему снилось, но знал твердо, что где-то был, так как проснулся поглощенный мыслями о том, где находился во сне, и уверенный, что не посади он тогда лодку на мель, непременно причалил бы к берегу, чтобы увидеть чудесную землю и вдохнуть ее запах. Но уже спустя пять минут после пробуждения Захария забыл все это начисто и целиком погрузился в заботы грядущего дня. Первым делом нужно было вскарабкаться на холм, у подножия которого он спал, и определить, где он находился. Если удастся увидеть море, то он будет точно знать, в каком направлении нужно двигаться, чтобы прийти в долину. Холм Беверли был назван совершение правильно, — это был действительно очень красивый холм. Его зеленый склон плавно спускался вниз, и изогнутый ветрами старый тис на его вершине имел какую-то свою особенную прелесть. Холм Беверли служил пастбищем для овец Викаборо. Захария, поднимавшийся вверх в сумрачном утреннем свете, чувствовал, как боль в ранах на ногах постепенно исчезает, смягчаясь покрытой росой травой, а одиночество скрашивается компанией овец.
   Он посмотрел на сытых кудрявых ягнят и барашков и с тоской подумал, что не желал бы ничего лучшего, чем быть их пастухом. Поравнявшись с маленькой овечкой, которая уже проснулась и щипала траву, Захария остановился и протянул к ней руку. К его неописуемому восторгу овечка доверчиво подошла поближе, взволнованно помахивая хвостиком, но вдруг испугалась и свернула в сторону. Захария бездумно пошел дальше, но обнаружил, что ноги ведут его к вершине холма. Интересно, а проходила ли когда-нибудь Стелла по этой тропке, взбираясь к старому тису? Да, конечно, проходила, ведь красота и неповторимость этого дерева наверняка запали ей в душу. Захария шел прямо по дорожке, представляя себе, как быстро Стеллины маленькие ножки взбежали бы наверх. Он воображал, что она идет впереди него и ее зеленая юбка колышется на бегу, и ему даже казалось, что он слышит ее пение.
   Старый тис был не высок, но широко раскинул свои ветви, и мрачность его кроны была великолепно украшена крошечными красными ягодками. У подножия дерева среди серых камней, лежавших на вершине холма, спала небольшая группка овец.
   Они проснулись и бросились врассыпную при приближении мальчика, но вскоре, когда он уселся у корней и застыл без движения, дожидаясь, когда окончательно рассветет, они снова вернулись, собравшись вокруг него, будто он и впрямь был их пастухом. Захарию странно взволновало их доверие. Ничего не зная об этом, он был уверен, что такое дружелюбие, оказанное чужаку, овцам совсем не свойственно. Значит ли это, что успех близок? И что клочок этой земли под ногами сделает его счастливым? Захария чувствовал, что да. Когда-нибудь, если ему удастся хоть когда-нибудь вернуться сюда, он проверит это. Между тем, он уже ощущал себя счастливым человеком, сидя в кругу покорных ему овец под деревом, которое, казалось, обладало волшебной силой; в памяти мальчика всплыло стихотворение, написанное святым Джоном из Кросса, чудесная баллада о юном пастухе, который поднялся с отарой овец к дереву на вершине горы и умер счастливым, во имя любви.
   Серая дымка вокруг Захарии понемногу начала таять, наполняясь светом, и оглянувшись вокруг, он заметил, как засверкали, точно серебряные, крутые завитки овечьей шерсти и старый тис вдруг засиял тончайшей искрящейся паутиной, как будто старые, узловатые ветви покрылись инеем. Небо на востоке наполнилось серебряным светом, который, казалось, пульсируя, исходил от моря, густого и пылающего, будто расплавленный металл. За последние две недели Захария наблюдал немало удивительных восходов солнца, и первым был рассвет в гавани; — все они были абсолютно разными и каждый заслуживал отдельного рассказа, но сегодняшний был так ошеломляюще великолепен, что мальчику показалось, что он может ослепнуть. Он закрыл глаза, а когда снова на мгновение приоткрыл их — серебро превратилось в золото, а над берегом парили чайки. Медленно и величаво яркие птицы летели к востоку от холма, в свете восходящего солнца заполняя все небо. Они летели так низко над сверкающим в солнечных лучах тисом, что было отчетливо слышно хлопанье сильных крыльев. Видимо, это и заставило Захарию вскочить на ноги, или же это сам тис поднял его. Мальчик выпрямился в полный рост, и, разведя руки в стороны, схватился за ветви дерева по обе стороны ствола, а ноги его твердо встали на искривленные корни. Нежно и в то же время цепко держало его дерево, как бы вливая в него силы, и Захарии захотелось закричать во весь голос от восторга. Возможно, он действительно закричал сам не осознавая этого. А воздух, казалось, гремел дивной музыкой и пылал, насыщенный небывалым, ослепительным светом.
   Через какое-то время, скорее даже интуитивно, Захария вдруг понял, что или тис догадался о его намерении уходить, или что дерево само отпускает его. Мальчик мягко соскользнул с корней в траву, потирая лоб рваным рукавом, слегка встряхнулся и увидел, что все кругом стало разноцветным и ярким, как на картинках в детских книжках, и он мог и дальше нести свою ношу, теперь уже легко, и видеть, какая дорога выведет его к морю. Захария взглянул на хутор Викаборо, оставшийся далеко внизу, и вдруг узнал его — это и был тот самый дом, в который он так стремился попасть. Затем мальчик окинул прощальным взглядом приносящее удачу тисовое дерево и дружелюбно глядящих овец, и стал спускаться вниз по склону в восточном направлении. Задерживаться не стоило. Чем быстрее он уйдет, тем скорее вернется назад.
2
   Он находил дорогу, подолгу кружа на одном месте, как собака, вынюхивая след, перелезал через стены и ворота, скакал вприпрыжку по лугам, неторопливо переходил вброд ручьи и речушки, из-за хромоты продвигаясь вперед медленно, но без малейших колебаний, ориентируясь по солнцу и интуитивно угадывая приближение нужного дома (если только он существовал в действительности), и стараясь держаться подальше от Торкви, где он до сих пор боялся показаться.
   Мальчик шел так медленно, что только к полудню достиг деревушки Бартон, и остановился, чтобы попить из ключа, бившего из отверстия в стене, ограждавшей фруктовый сад, и попадавшего в специальный желобок. Напившись, он стремительно сбежал вниз по извилистой тропке, по обе стороны которой стояли дома и которая вела в лесистую долину у подножия холма.
   — Это Флит? — спросил он у старика, опиравшегося на дверной косяк ближайшего дома, имея в виду ручеек.
   — Да, верно, — подтвердил старик.
   Захария присел немного отдохнуть на камень у оврага. Ему казалось странным, как быстро отыскался нужный путь, как легко узнал он, что это Флит. Ему казалось, что сейчас, когда весь мир был против него, он открыл в себе способности ясновидца, которыми, в этом Захария был абсолютно уверен, он обладал и прежде в счастливые и мирные дни. Это началось с видения дома, крытого соломой, и с внезапного озарения тогда, во время рассвета в гавани, — Захария был уверен, что рассвет говорил с ним. И еще в часовне, когда все камни вдруг закричали на него… Но мальчик инстинктивно старался избегать этих воспоминаний: он еще не мог, не хотел снова ощутить эти странные чувства… Стелла — как это он вдруг понял, что она значит, а еще сегодняшнее утро, и его руки, обнявшие старый тис, который так ласково удерживал его, что хотелось кричать от радости.
   Все это было так, как будто Захария учился понимать нечто другое помимо рассвета, облака, камня, дерева, помимо всех этих вещей, о которых он привык думать как о реальности, и учился искать связь с чем-то таким, что было, может быть, гораздо более реальным, чем все эти привычные вещи. Все его напасти были подобно отверстиям, которые получаются в стене от сильного удара киркой, и новое чувство зародилось в нем с возникновением неожиданных ощущений и представлений о жизни; может, именно поэтому ему теперь гораздо легче распознать характер людей, отгадывать, о чем они думают, видеть красоту во всем вокруг, даже находить дорогу и предсказывать погоду. Захария думал, что это — признаки взросления всех без исключения людей и что это присуще каждому, но от этого все, что с ним происходило, не становилось менее удивительным.
   Немного отдохнув, мальчик поднялся и пошел по дорожке вниз, по склону холма, густо заросшего березами и дубами, а юный Флит подпрыгивал и пел рядом с ним. Деревьев стало меньше, а долину как будто вдруг перегородили небольшим конусообразным холмом, который уходил высоко в небо, причем так круто, что закрывал солнце и был окутан мантией из облаков. Флит теперь свернул вправо, огибая холм и протекая через скалистое ущелье, а затем снова возвращаясь к другой стороне холма, напоминавшего невысокий и красивый амфитеатр, постепенно спускавшийся и плавно переходящий в медленно расширяющуюся долину, из которой открывался чудесный вид на склон, поросший деревьями и на белые домики Торкви, наполовину скрытые зеленью. Гул воды внезапно зазвучал в ушах Захарии, но это был не шум водопада, который он заметил на другой стороне холма, а всего лишь вода, журчащая в водяной мельнице, прилепившейся к холму сбоку. Он отправился по тропинке, ведущей к расстилающемуся впереди ковру зеленой травы, и остановился, озираясь по сторонам.
   Старая каменная мельница была покрыта соломой и вся заросла мхом и плющом. Справа к ней притулился домик мельника, тоже крытый соломой, слева вращалось деревянное колесо, с которого без конца низвергались потоки воды, и поблескивал пруд, утопающий в зелени папоротника. Маленький садик около дома пестрел яркими цветами, которые почти совсем заглушали сорняки, окна мельницы были черны от грязи, краска на двери облупилась, а в пруду, как поплавки, качались пустые бутылки, — но во всем чувствовалась не бедность, а какая-то простодушная беззаботность. Нижняя из двух половинок двери, болтавшихся одна над другой, была открыта, и изнутри доносилось скрипение жерновов и глубокий мужской бас, поющий какую-то песенку. Сплетению звуков, дополняющих друг друга, придавало выразительность звучания, как орган, вращающееся колесо и резкое вступление падающей воды, — все вместе создавало громкую, приятную для слуха Захарии симфонию.
   Мельница! Она вполне походила на привидевшийся ему дом, но мальчика повергло в изумление то, что домом его оказалась именно мельница. Он не знал о них ничего, но его музыкальный слух сильно взволновала музыка, гремящая так близко. Он подошел к открытой двери, заглянул внутрь и был очарован еще больше. То, что он увидел там, походило на темную пещеру с непрерывным рядом деревянных галерей, опоясанных пролетами деревянных лестниц. Воздух был пропитан густым пряным запахом, а в клубах пыли медленно струилась мука, позолоченная солнечными лучами, пробивающимися сквозь узкие окна. Вглядываясь во мрак, Захария разглядел вращающиеся жернова и зерна пшеницы, золотистым дождем, через воронку, осыпающиеся вниз. В это утро золотого восхода все вокруг казалось ему золотисто-коричневым, теплым и лучистым, а видневшиеся в дымке фигура огромного человека и высокого мальчика, двигающиеся в полумраке, были скорее похожи не на мельника с подмастерьем, а на Вулкана и его помощника, отливающих меч для Зигфрида из льющегося золота.
   Но мелодия, которая рвалась из груди бородатого гиганта, была не музыкой Вагнера, а всего лишь старой песней «Капли бренди» — ее Захария хорошо знал от моряков, которые распевали ее во время своих попоек. Но сейчас она не показалась ему отвратительной, потому что веселый старомодный танцевальный мотив то затихал, то вспыхивал с новой силой, переплетаясь с музыкой колеса, льющейся воды и жерновов; он звучал так удачно и заразительно, что Захария не удержавшись, запел и сам. У него был прекрасный еще полудетский сопрано, который обещал через несколько лет превратиться в прекрасный тенор. Сейчас было трудно представить, каким станет голос Захарии, когда тот вырастет, но уже сейчас мальчик обладал абсолютным слухом, и выводимая им мелодия звучала искренне и чисто:
   — А Джонни подарят новую шапку, И Джонни пойдет на базар, И Джонни купит новую ленту, И в кудри ее вплетет. И как не любить красавчика Джонни, А ему не любить меня, Ну как не любить мне красавчика Джонни — Совсем как других людей!
   Жернов лязгнул в последний раз прежде, чем остановиться, и золотой поток вдруг уменьшился до тонкой струйки, которая иссякла, превратившись в несколько капелек, и мельник большими шагами подошел к двери.
   — Нет, вы только посмотрите! Что это за сверчок стрекочет на моем пороге и даже не спрашивает разрешения войти? Эй, малый, чего тебе нужно?
   Захария вдруг понял, что знает, как вести себя с этим веселым бородатым великаном. И он не стал униженно просить о работе, как делал это на других фермах, стыдясь своей бедности и своих лохмотьев, а отошел от двери на пару шагов и встал: ноги врозь, руки в карманах, голова запрокинута назад, глаза сверкают.
   — Мне сдается, сэр, что вам позарез нужен еще один помощник, — сказал он весело, улыбнувшись мельнику и рослому подростку с грубыми чертами лица, выглядывавшему из-за плеча бородатого великана, и тут же добавил:
   — Одного вам явно маловато.
   При этом одна из бровей Захарии нахально вздернулась вверх, и он метнул быстрый ехидный взгляд сначала на заросшую тропинку в саду, а затем на грязные окна мельницы и на двери с облупившейся краской.
   — А ты, парень, раньше-то работал на мельнице, а? — басом протрубил мельник. — Знаешь эту работу?
   — Никогда, сэр, — бодро откликнулся Захария. — Я обрабатывал землю, работал в мастерской художника и в конторе нотариуса.
   Он на мгновение замолчал и, как бы оправдывая ложь, произнесенную веселым голосом, увидел мгновенно возникший перед глазами сад, небольшой и ухоженный сад на площади Бате, где он жил с бабушкой, леди О'Коннел, и солнечную библиотеку, где учился читать и писать, и студию известного художника, в которой ему однажды разрешили немного поиграть с холстом и красками.
   — Я могу прополоть ваш сад, покрасить двери, спеть тенором в пару к вашему басу, а научиться работать на мельнице в мгновение ока.
   Захария выдержал драматическую паузу и перевел глаза с живого лица мельника на насупившегося, глядящего исподлобья мальчика с бычьей шеей.
   — И еще я могу вести ваши счета и за минуту подсчитывать стоимость пятнадцати бушелей пшеницы, сколько бы вы ни просили за один бушель. Вас никто никогда не обманет, сэр.
   — С чего это ты взял, что я позволю себя обмануть? — прорычал мельник, весь побурев от такого ужасного предположения.
   — Неграмотного человека всегда обманывают, — спокойно ответил Захария. — Шиллинг в неделю, еда и постель.
   — Шиллинг в неделю? — возмутился мельник. — Будь я проклят! Шиллинг в неделю, еду и постель бесстыжему молокососу, по которому тюрьма плачет!
   Захария не стал опровергать последних слов, решив, что это, должно быть, очередная шутка мельника.
   — Шиллинг в неделю и стол, — повторил он на этот раз без наглости в голосе, но с твердой решимостью.
   И тут же обаятельная улыбка осветила его худое лицо, и он запел приятным голосом, выдерживая дыхание и ритм по всем правилам певческого искусства:
 
Гринсливс была моя радость,
И я восхищался Гринсливс.
И смыслом была моей горестной жизни
Прекрасная леди Гринсливс.
 
   — Входи, — сказал мельник. — Пообедай-ка с нами.
3
   Пару дней спустя сгустившиеся сумерки застали Захарию лежащим на влажном и пыльном соломенном тюфяке на чердаке дома мельника. За исключением тюфяка и сломанного стула никакой мебели в каморке не было, поскольку до его прихода в ней не было никакой необходимости. Доски пола местами прогнили, на обмазанных глиной стенах темнели пятна плесени, и через дыры в потолке проглядывала соломенная крыша. Жена мельника умерла год назад, и теперь он с сыном жил один, и ни одна женщина за это время не переступала порог этого дома и не убиралась здесь.
   Весь дом был полон грязи, а эта комната в особенности: она походила на ужасную маленькую дыру, покрытую паутиной, провонявшую мышами, и единственным ее достоинством, отчасти искупающим общую убогость, было маленькое окошко с разбитым стеклом, из которого открывался чудесный вид на окутанный дымкой холм, который стал уже для Захарии лучшим другом на мельнице. Он напоминал ему холм Беверли над хутором Викаборо и даже чем-то походил на него. На вершине холма тоже росло дерево, правда не тис, а дуб, и по его склону, обдуваемому ветрами, тоже вилась тропинка, которую хорошо было видно из окна.
   Лежа на спине на жестком грязном и убогом ложе, покрытый дырявым пыльным одеялом, Захария смотрел одним глазом — другой в настоящее время ничего не видел — на этот холм и на две звезды, мерцающие над ним, и пытался привести в порядок мысли при помощи величия холма и спокойствия неба.