-- и вращал глазами. Всякий раз, что Аугурин лез к нему, Баба стукал его в
ответ чертополохом или летучей мышью. В следующей выгребной повозке под
рваным балдахином томно возлежала голая негритянка чудовищных размеров с
медным кольцом в носу, кормя грудью маленького розового поросенка. Добыча,
которую везли на тачках одетые в лохмотья торговцы старьем, состояла из
кухонных отбросов, поломанных кроватей, грязных матрацев, ржавого железа,
битой кухонной утвари и самого разного гнилья, а в качестве пленных
выступали карлики, толстяки, ходячие мощи, альбиносы, калеки, слепцы,
больные водянкой головного мозга -- словом те, кто страдал от ужасных
заболеваний или был выбран за свое исключительное уродство. Остальная часть
процессии была под стать тому, что я перечислил. Мне говорили, что модели и
картины, иллюстрирующие "победы" Бабы, были самым смешным зрелищем -- само
собой непристойным,-- какое когда-либо видели в Риме.
Когда мы достигли Капитолийского холма, я сошел с колесницы и выполнил
церемонию, которую требует от победителя обычай, но которая для меня лично
была крайне утомительна: я смиренно, на коленях поднялся по ступеням храма
Юпитера. С двух сторон меня поддерживали молодой Помпей и Силан. Согласно
тому же обычаю, в это время полагалось отвести в сторону пленных вражеских
вождей и умертвить их в темнице, пристроенной к храму. Это было пережитком
древнего ритуала, когда в благодарность за победу приносились человеческие
жертвы. Я решил пренебречь этим обычаем из политических соображений: я хотел
оставить этих пленников в Риме, чтобы показать пример милосердия тем
британским вождям, которые все еще стойко держались против нас. Сами они
приносят в жертву военнопленных, но раз мы намеревались цивилизовать их
остров, было просто нелепо ознаменовывать это актом примитивного варварства.
Надо назначить этим вождям и их семьям небольшое содержание из общественных
средств и всячески поощрять их романизацию, чтобы впоследствии, когда мы
начнем формировать британские вспомогательные войска, командующие ими
офицеры были способны дружественно поддержать наши воинские силы.
Хотя я не принес в жертву Юпитеру британских вождей, я не забыл отдать
ему в дар белых быков и часть добычи (лучшие золотые украшения из дворца
Цимбелина), а также положить на колени священного изображения лавровую
корону, сняв ее с головы. Затем коллегия жрецов Юпитера пригласила меня,
моих спутников и Мессалину на публичный пир, а солдаты и офицеры разошлись в
разные стороны, приглашенные горожанами. Дому, который не почтил своим
присутствием ни один герой триумфа, поистине не повезло. Накануне я узнал из
неофициальных источников, что Двадцатый полк намеревается устроить пьяный
дебош, вроде того, который он устроил во время триумфа Калигулы, что они
хотят напасть на улицу ювелиров и, если двери домов окажутся заперты, они
подожгут их или пустят в ход тараны. Сперва я думал поставить там заслон из
бригады ночных сторожей, но это привело бы к кровопролитию, поэтому,
поразмыслив, я принял другое, лучшее решение: наполнить фляги всех солдат
даровым вином, чтобы они выпили за мое здоровье. Наполнили их перед началом
шествия, но я приказал не пить, пока трубы не возвестят, что я принес, как
положено, жертвы богам. Вино было первоклассное, но то, что налили во фляжки
Двадцатого, как следует приправили маком. "Львы" выпили за мое здоровье и
уснули таким крепким сном, что проснулись, когда триумф давно окончился;
один из солдат, должен с прискорбием сказать, так и не проснулся. Но зато в
тот день в городе не было никаких серьезных беспорядков.
Вечером меня провожала домой во дворец длинная факельная процессия и
ансамбль флейтистов, за которыми следовала толпа поющих и славящих меня
горожан. Я смертельно устал и, смыв с себя краску, тут же лег в постель, но
празднество продолжалось всю ночь и уснуть я так и не смог. В полночь я
поднялся и, взяв с собой только Нарцисса и Палланта, вышел на улицу. На мне
была простая белая тога -- наряд горожанина-простолюдина. Мне хотелось
узнать, что на самом деле думают обо мне римляне. Мы смешались с толпой.
Ступени храма Кастора и Поллукса были усеяны группами людей, отдыхающих и
болтающих между собой, и мы нашли среди них местечко. Все обращались друг к
другу без излишних церемоний. Я радовался, что свобода речи наконец
вернулась в Рим после того, как ее столько лет подавляли при Тиберии и
Калигуле, хотя далеко не все из того, что я услышал, доставило мне
удовольствие. Все сходились во мнении, что триумф был хорош, но стал бы еще
лучше, если бы я роздал деньги горожанам, а не только солдатам, и увеличил
паек зерна. (В ту зиму опять не хватало зерна, но не по моей вине.) Мне
очень хотелось услышать, что скажет покрытый шрамами капитан Четырнадцатого
полка, сидевший неподалеку рядом с братом, которого он, как оказалось, не
видел шестнадцать лет. Сперва капитан не хотел рассказывать о битве, хотя
брат настойчиво расспрашивал его, и рассуждал о Британии, лишь как о месте
расквартирования войск. Он рассчитывал, если ему повезет, разжиться
неплохими трофеями и надеялся, выйдя в отставку, попасть в сословие
всадников; за последние десять лет он скопил кучу денег, продавая
освобождение от нарядов солдатам своей роты, к тому же "на Рейне не столько
возможностей потратить деньги, как здесь, в Риме". Но под конец он все же
сказал:
-- Откровенно говоря, мы, офицеры Четырнадцатого полка, не очень
высокого мнения о Брентвудском сражении. Из-за императора нам все досталось
слишком легко. Умный человек, наш император, один из великих стратегов. Все
вычитывает из книг. Эти веревки, к примеру,-- типично военная хитрость. И та
огромная птица, что хлопала крыльями и так страшно кричала. И верблюды,
перепугавшие лошадей своей вонью. Первоклассный стратег, знает все уловки.
Но стратег для меня не солдат. Старина Авл Плавтий пошел бы штурмом на
центральный форт, не важно, чем это кончится. Старина Авл--солдат. Он бы
устроил хороший кровавый бой, если бы ему не помешали. Нам, офицерам
Четырнадцатого, больше по душе кровавый бой, чем хитрые стратегические
фокусы. Мы для этого и существуем -- для кровавых сражений, а если и несем
тяжелые потери, что ж, такова судьба солдата, зато те, кто остался в живых,
продвигаются по службе. А на этот раз в Четырнадцатом не было ни одного
производства в чин. Убили пару капралов, и все. Нет, император сделал битву
слишком легкой. Мне-то еще повезло: я со своим головным взводом прорвался в
середину колесниц, убил кучу британцев и получил вот эту цепь, так что мне
лично не на что жаловаться. Но если говорить за весь полк, это сражение ни в
какое сравнение не идет с теми двумя, что были до приезда императора:
Мидвейская битва была битва что надо, с этим не поспоришь.
Его прервал дребезжащий старушечий голос:
-- Все оно так, капитан, ты -- человек храбрый, и мы все гордимся
тобой, и, само собой, большое тебе спасибо, но что до меня, так мои двое
парней служат во Втором, и хоть мне жаль, что они не получили на сегодня
увольнительную, я благодарю богов за то, что они живы. А вот если бы твой
генерал Авл смог поступить по-своему, они лежали бы сейчас на Брентвудском
холме добычей для ворон.
К ней присоединился старик француз.
-- Что до меня, капитан, мне не важно, как выиграли сражение, лишь бы
оно было выиграно. Я слышал сегодня вечером, как двое офицеров вроде тебя
обсуждали эту битву. Один из них сказал: "Хороший пример стратегии, умно,
ничего не скажешь, по мне, даже слишком умно, попахивает лампой". А я вот
что спрашиваю: одержал император победу, да еще какую, или нет? Одержал. И
да здравствует император!
Но капитан сказал:
-- "Попахивает лампой", сказали они? Точнее не скажешь. Стратегическая
победа, но попахивает лампой. Император слишком умен, чтобы считаться
хорошим солдатом. Что до меня, я благодарю богов, что не прочитал в жизни ни
одной книги.
Когда мы уже шли домой, я сказал, запинаясь, Нарциссу:
-- Ты ведь не согласен с этим капитаном, да, Нарцисс?
-- Нет, цезарь,-- отозвался Нарцисс,-- а ты? Но я считаю, говорил он
как человек храбрый и честный, и поскольку он всего лишь ротный, ты скорее
должен быть доволен его словами. Нам ни к чему ротные капитаны, которые
слишком много думают и слишком много знают. И ведь, согласись, он не
принижал твоих заслуг и воздал тебе должное за победу.
Но я сказал ворчливо:
-- Я для них или полный идиот, или слишком большой умник.
Триумф продолжался три дня. На второй день представления шли
одновременно в цирке и амфитеатре. В цирке показывали гонки колесниц (десять
заездов), атлетические состязания, схватки между пленными британцами и
медведями, а также танец с мечами, который исполняли мальчики из Малой Азии.
В амфитеатре вторично разыграли живые картины, представляющие осаду и
разграбление Колчестера и сдачу в плен вражеских вождей, затем была битва
между катувеллавнами и триновантами, по три сотни человек с каждой стороны,
в которой участвовала не только пехота, но и колесницы. Победили
катувеллавны. Утром третьего дня снова были гонки колесниц и бой между
катувеллавнами, вооруженными палашами, и нумидийскими копьеносцами,
захваченными в плен Гетой год назад. Катувеллавны легко выиграли бой.
Последнее представление было дано в цирке -- пьесы, интерлюдии и
акробатические танцы. Мнестер превзошел самого себя; зрители заставили его
исполнить триумфальный танец из "Ореста и Пилада" -- он играл Пилада -- три
раза подряд. На четвертый вызов Мнестер не вышел. Он выглянул из-за занавеса
и игриво сказал: "Не могу выйти, уважаемые, мы с Орестом уже в постели".
Мессалина потом сказала мне:
-- Я хочу, чтобы ты серьезно поговорил с Мнестером, дорогой муж. Он
слишком независимо себя ведет для человека его профессии и происхождения,
хотя актер он действительно замечательный. Во время твоего отсутствия он
раза два или три мне нагрубил. Когда я попросила, чтобы его труппа стала
репетировать к празднику мой любимый балет -- ты ведь знаешь, что я взяла на
себя надзор над играми и представлениями, так как Вителлий никак не мог со
всем справиться, а затем выяснилось, что твой советник Гарпократ вел себя
нечестно, и его пришлось казнить, а Пернакт, которого я назначила вместо
него, очень медленно входил в курс дела,-- ну, короче, мне было очень трудно
за всем уследить, а Мнестер вместо того, чтобы облегчить мне задачу, вел
себя, как упрямый осел. О нет, сказал он, поставить "Улисса и Цирцею" никак
невозможно, он не знает никого, кто бы сыграл Цирцею, достойную его Улисса,
а когда я предложила "Минотавра", он сказал, что роль Тезея -- одна из его
самых нелюбимых ролей, а брать такую второстепенную партию, как партия царя
Миноса, значит ронять свое достоинство. Все время ставил мне палки в колеса.
Он просто не желал понимать, что я представляю тебя и он должен делать то,
что я ему велю. Но я не наказала его, так как подумала, вдруг ты этого не
захочешь, и подождала до твоего приезда.
Я вызвал к себе Мнестера.
-- Послушай, ничтожный грек,-- сказал я.-- Это моя жена, госпожа
Валерия Мессалина. Римский сенат такого же высокого мнения о ней, как я: они
присудили ей самые главные почести. В мое отсутствие она взяла на себя часть
моих обязанностей и выполнила их к полному моему удовлетворению. Она
выразила мне свое недовольство тем, что ты ничем ей не помогал и вел себя
нагло. Изволь запомнить: если госпожа Мессалина велит тебе что-нибудь
сделать, ты обязан повиноваться ей, как бы это ни ущемляло твое
профессиональное тщеславие. Что бы она ни приказала, запомни, презренный
грек, и беспрекословно. Что бы она ни приказала, и все, что она прикажет.
-- Повинуюсь, цезарь,-- ответил Мнестер, падая ниц с преувеличенной
покорностью.-- Прошу прощения за мою глупость. Я не понял, что должен
выполнять все, что ни прикажет госпожа Мессалина, я думал, что должен
выполнять лишь некоторые ее приказы.
-- Ну, теперь ты понял.
И так кончился мой триумф. Войска вернулись к выполнению своих воинских
обязанностей в Британии, а я вернулся к штатскому платью и своим
государственным обязанностям в Риме. Вполне возможно, что больше никому в
мире не доведется -- как, бесспорно, не довелось до сих пор,-- командовать
своим первым сражением в возрасте пятидесяти трех лет, не бывши в юности на
военной службе в каких бы то ни было войсках и нанести при этом врагу
сокрушительный удар, а затем никогда больше не участвовать в боевых
действиях.

    ГЛАВА XXIII


Я продолжал реформы; прежде всего я старался вселить в своих
подчиненных чувство ответственности перед обществом. Я назначил в казну
новых служащих, тех, кого я готовил для этого последние несколько лет,
определив им срок службы в три года. Я исключил из сословия сенаторов
губернатора Южной Испании, так как он не смог снять с себя обвинение,
предъявленное войсками, которые несли службу в Марокко, в том, что он
обманом удерживал половину их хлебного рациона. Ему были вменены в вину и
другие мошенничества, и губернатору пришлось выплатить сто тысяч золотых. Он
обошел всех друзей, пытаясь добиться их сочувствия рассказами о том, будто
обвинения были сфабрикованы Посидом и Паллантом, которых он задел, припомнив
им, что по рождению они рабы. Но мало кто ему посочувствовал. Как-то раз
утром этот губернатор привез на публичный аукцион всю свою мебель и домашнюю
утварь -- в общей сложности около трехсот фургонов исключительно ценных
предметов обстановки. Это вызвало большое оживление, так как он владел не
имеющей себе равных коллекцией коринфских ваз. На аукцион сбежались все
торговцы и ценители искусства -- у них уже текли слюнки в предвкушении
будущих сделок. "Бедняге Умбонию конец,-- говорили они.-- Нам повезло.
Теперь мы купим по дешевке все то, что он не желал нам продавать, когда мы
предлагали ему хорошую цену". Но их ждало разочарование. Когда копье
воткнули торчком в землю в знак того, что аукцион начался, Умбоний продал
один-единственный предмет -- свою сенаторскую тогу. Затем он приказал
выдернуть копье в знак того, что аукцион закончен, и в ту же ночь после
двенадцати часов, когда фургонам разрешается ездить по улицам, увез свое
добро обратно домой. Он просто показал нам, что у него все еще есть куча
денег и он может жить припеваючи как частное лицо. Однако я не был намерен
проглотить оскорбление. В том же году я установил очень большой налог на
коринфскую посуду, избежать которого Умбоний никак не мог, так как выставил
свою коллекцию на всеобщее обозрение и даже занес ее в аукционные списки.
В это самое время я начал досконально изучать вопрос о новых религиях и
культах. Каждый год в Риме появлялись новые иноземные божества, чтобы
удовлетворить нужды иммигрантов, и, в общем-то, я не имел ничего против.
Например, возникшая в Остии колония из четырехсот йеменских купцов и их
семей построила там храм своим племенным богам: богослужение проходило
надлежащим образом и в надлежащем порядке, не было человеческих
жертвоприношений или других безобразий. Возражал я против иного, а именно,
беспорядочного соперничества между религиозными культами, и против того, что
их священнослужители и миссионеры ходят из дома в дом в поисках прозелитов,
употребляя для обращения людей в свою веру лексикон, заимствованный у
аукционистов, сводников из борделей или бродячих греков-астрологов. То, что
религия может быть ходким товаром, наподобие оливкового масла, фиг или
рабов, в Риме открыли еще в последние годы республики; были предприняты
шаги, чтобы помешать этой торговле, но они не увенчались успехом. Весьма
заметный упадок традиционных верований наступил после нашего завоевания
Греции, когда в Рим просочилась греческая философия. Философы хотя и не
отрицали Божественного Начала, переводили его в такую отдаленную абстракцию,
что практичные люди, вроде римлян, начинали говорить сами себе: "Да, боги
беспредельно сильны и мудры, но они так же беспредельно далеки от нас. Они
заслуживают нашего уважения, и мы будем преданно поклоняться им в наших
храмах и приносить им жертвы, но нам теперь ясно, что мы ошибались, полагая,
будто они находятся рядом с нами и берут на себя труд убить на месте
грешника, или наказать целый город за преступление одного из горожан, или
появиться среди нас в смертном обличий. Мы перепутали поэтические вымыслы с
прозаической реальностью. Мы должны пересмотреть свои взгляды".
Для простых заурядных горожан это создало неуютную пустоту между ними и
теми далекими идеалами, к примеру Силы, Разума, Красоты и Целомудрия, в
которые философы превратили Юпитера, Меркурия, Венеру и Диану. Нужны были
какие-то промежуточные звенья, и в пустоту хлынул целый сонм новых
божественных и полубожественных персонажей. По большей части это были
чужеземные боги с весьма определенной индивидуальностью, под которых не так
легко было подвести философскую базу. Их можно было вызвать при помощи
заклинаний, они могли принять видимый человеческий облик, могли появиться в
центре кружка своих ревностных приверженцев и запросто поговорить с каждым
из них. Иногда они даже вступали в близость со своими почитательницами. Во
время правления моего дяди Тиберия произошел известный всем скандал. Богатый
всадник влюбился в одну почтенную патрицианку. Он пытался подкупить ее,
предлагая две тысячи пятьсот золотых, если она согласится переспать с ним
хоть раз. Она с негодованием отказалась и перестала даже отвечать на его
приветствия, когда они встречались на улице. Всадник знал, что женщина эта
поклоняется Изиде, дал жрицам храма взятку в пятьсот золотых, а те сказали
женщине, будто бог Анубис воспылал к ней любовью и хочет, чтобы она пришла к
нему. Женщина была весьма польщена и в ночь, назначенную Анубисом, пришла в
храм, и там в святилище, на ложе самого бога, переодетый всадник забавлялся
с ней до самого утра. Глупая женщина не могла сдержать радость и рассказала
мужу и друзьям о редкой чести, которой она была удостоена. Большинство из
них поверили ей. Три дня спустя она встретила всадника на улице и, как
обычно, постаралась пройти, не ответив на его приветствие. Но он преградил
ей путь и, взяв фамильярно за руку, сказал: "Милочка, ты сэкономила мне две
тысячи золотых. Такой бережливой женщине, как ты, стыдно выбрасывать на
ветер столько денег. Лично мне, что одно имя, что другое -- все едино. Но
раз мое тебе не нравится, а имя Анубис по вкусу, что ж, пришлось мне стать
на одну ночь Анубисом. Но удовольствия я получил от этого не меньше. А
теперь прощай. Я имел, что хотел, и с меня хватит". Женщина стояла как
громом пораженная. Она кинулась в ужасе домой и рассказала мужу, как ее
обманули и оскорбили. Она клялась покончить с собой, если он немедленно не
отомстит за нее,-- она не перенесет такого позора. Муж ее, сенатор, пошел к
Тиберию, и тот, будучи высокого о нем мнения, велел разрушить храм Изиды,
жриц распять, а статую богини кинуть в Тибр. Но всадник храбро заявил
императору: "Ты сам знаешь силу страсти. Ничто не может против нее устоять.
А то, что сделал я, должно послужить предостережением всем почтенным
женщинам не принимать всякие новомодные вероучения, а держаться наших добрых
старых богов". И отделался всего лишь несколькими годами изгнания. Муж, чье
семейное счастье было разбито, начал кампанию против религиозных шарлатанов.
Он подал в суд на четырех иудеев-миссионеров, обративших в свою веру знатную
римлянку из рода Фульвиев, обвиняя их в том, что они уговорили ее послать
через них в иерусалимский храм золото и пурпурную ткань в качестве
приношения по обету, а сами продали эти дары и положили деньги себе в
карман. Тиберий нашел, что они виновны, и велел их распять. Чтобы такие вещи
не повторялись, он выслал всех евреев из Рима в Сардинию; уехало туда четыре
тысячи человек, и через несколько месяцев половина из них умерла от
лихорадки. Калигула разрешил оставшимся вернуться в Рим.
Как вы, наверно, помните, Тиберий выслал также из Рима всех
предсказателей и мнимых астрологов. В нем забавно сочетались атеизм и
суеверие, легковерие и скептицизм. Он как-то раз сказал за обедом, что
считает поклонение богам бесполезным, ведь звезды никогда не лгут; он верит
в судьбу. Возможно, он изгнал из Рима астрологов потому, что не хотел ни с
кем делить возможность получить пророчество, ведь Фрасилл всегда был рядом с
ним. Но Тиберий не сознавал одного: хотя сами звезды не лгут, трудно
рассчитывать, что астрологи, даже лучшие из них, прочитают послание звезд
абсолютно правильно и передадут прочитанное с абсолютной честностью. Лично я
и не скептик, и не особенно суеверный человек. Я люблю старинные обряды и
церемонии, унаследовал от своих предков веру в старых римских богов и не
желаю подвергать их никакому философскому анализу. Я считаю, что каждый
народ должен поклоняться своим богам на свой лад (при условии, что делается
это цивилизованно), а не заимствовать экзотических чужеземных богов. В
качестве верховного священнослужителя Августа я должен был смотреть на него
как на бога, и в конце концов, кем был полубог Ромул, как не бедным
пастухом, возможно, куда менее способным и трудолюбивым, чем Август. Если бы
я был современником Ромула, я, вероятно, засмеялся бы, если бы кто-нибудь
мне сказал, что ему станут воздавать божеские почести. Если на то пошло, бог
кто-либо или не бог -- зависит от реальности, а не от нашего мнения. Если
большинство людей поклоняются ему как богу, значит, он бог. А если его
перестают боготворить, он -- ничто. Пока Калигулу обожествляли и возводили
его в кумир, он и на самом деле был сверхъестественным существом. Для Кассия
Хереи оказалось почти невозможным убить его, так как его окружала некая
аура, сотканная из благоговейного страха,-- результат поклонения тысяч
простых сердец; заговорщики чувствовали это и не решались на него напасть.
Возможно, Кассию так никогда и не удалось бы добиться успеха, если бы
Калигула сам не обрек себя на смерть предчувствием того, что будет убит.
Августу преданно поклоняются сейчас миллионы людей. Я сам молюсь ему
почти с такой же верой, как молюсь Марсу или Венере. Но я провожу четкую
границу между Августом как историческим лицом, чьи слабости и неудачи хорошо
мне известны, и Божественным Августом, объектом всеобщего преклонения,
имеющего власть и силу божества. Я вот что хочу сказать: конечно, если
простой смертный самовольно захватит божественную власть, это заслуживает
самого сурового осуждения, но если при этом ему удалось убедить людей
поклоняться ему, и они делают это со всей преданностью, и нет никаких дурных
предзнаменований или других знаков божественного неудовольствия по поводу
его обожествления -- что ж, значит, он бог и таковым мы должны его признать.
Но почитание Августа как главного римского божества никогда бы не стало
возможным, если бы не пропасть, которая благодаря философам разверзлась
между простыми людьми и нашими традиционными богами. Для обычных римлян
Август превосходно заполнил вакуум. Его помнили как благородного и
милостивого правителя, который дал, возможно, более сильные доказательства
своей любви к Риму и заботы о нем, чем сами Олимпийские Боги.
Однако культ Августа скорее служил политическим целям, чем удовлетворял
потребности души религиозно настроенных людей, которые предпочитали
обращаться к Изиде, или Серапису, или Имиуту, чтобы, участвуя в таинствах
этих божеств, обрести уверенность в том, что "Бог" -- нечто большее, чем
далекий идеал совершенства или увековеченная слава почившего героя. Чтобы
предложить альтернативу этим египетским культам -- с моей точки зрения, они
отнюдь не оказывали благотворного влияния на нашу греко-римскую культуру,--
я добился у так называемого Совета пятнадцати -- постоянной комиссии по
иностранным вероисповеданиям в Риме -- разрешения популяризовать таинства
более подходящего характера. Например, еще двести пятьдесят лет назад в
Риме, согласно прорицанию оракула, был введен культ Кибелы, богини, которой
поклонялись наши предки троянцы, и поэтому вполне подходящий, чтобы
удовлетворить наши религиозные нужды, но служение ей проходило в тайне,
обряды исполнялись жрецами-евнухами из Фригии, так как римлянам запрещалось
кастрировать себя в честь богини. Я все это изменил. Верховный жрец Кибелы
избирался теперь из числа римских всадников и не был евнухом, а в культе
теперь могли участвовать римские горожане, занимающие хорошее положение. Я
также попытался ввести в Риме заимствованные в Греции элевсинские таинства.
Вряд ли стоит описывать, как проходит этот знаменитый аттический праздник в
честь богини Деметры и ее дочери Персефоны; до тех пор, пока существует
греческий язык, все будут об этом знать. Однако природа самих таинств, для
которых празднество является лишь пышным покровом, скрыта от большинства
людей. Я бы очень хотел рассказать вам о них, но из-за данной некогда
клятвы, к сожалению, не могу этого сделать. Скажу лишь одно: они связаны с
откровением о грядущей жизни, которая будет зависеть от того, насколько
добродетельно ты вел себя как смертный. Вводя эти культы в Риме -- я