- Ну, что сердце зря рвать, посадили - так спускайте, что ли!
   И ефрейтор, точно поняв, дал сигнал солдатам. Бадья пошла вниз. Раза три она сильно ударилась о поросшую темной зеленью деревянную обшивку, да так, что все валились с ног. Потом пошла она плавно, сырость и мрак охватили людей, бедный свет бензинки освещал сгнившую обшивку ствола, вода бежала по ней, бесшумно поблескивая. Холодом дышала шахта, и чем ниже спускалась бадья, все страшней, холодней становилось душе.
   Женщины молчали. Они вдруг оторвались от всего, что было дорого им и привычно, шум голосов, плач и причитания еще стояли у них в ушах, а суровая тишина черного подземелья уже охватила их, подчиняя их мозг и сердце. И вдруг в одно мгновенье всем им пришли на мысль люди, уже третьи сутки сидевшие там, в глубине, во мраке... Что они думают? Что они чувствуют? Чего ждут, на что надеются? Кто они - молодые ли, старые ли? Кого вспоминают, о ком жалеют? Где берут силу для жизни? Старик осветил лампой белый плоский камень, замурованный между двумя балками, и сказал: "С этого камня тридцать шесть метров до шахтного двора, здесь первый горизонт. Надо голос подать женский, а то ребята постреляют нас".
   И бабы подали голоса.
   - Ребята, не бойтесь, бабы едут! - гаркнула Зотова.
   - Свои, свои, русские, свои! - голосила Нюшка.
   А Марья Игнатьевна протяжно подхватила:
   - Слышь, сынки, не стреляйте! Сынки, не стреляйте!
   II
   На шахтном дворе их встретили два часовых с автоматами; у каждого из них на поясе висело по дюжине ручных гранат. Они разглядывали женщин и старика, мучительно щурясь от слабенького света бензинки, прикрывали глаза ладонями, отворачивались - желтый язычок пламени, величиной с младенческий мизинчик, закрытый густой металлической сеткой, слепил их, как летнее молодое солнце.
   Один из них хотел помочь выбраться Марье Игнатьевне, подставил ей для упора плечо. Но он, видно, не соразмерил своей силы, и когда Моисеева оперлась об него ладонью, он вдруг потерял равновесие и упал. Второй часовой рассмеялся и сказал:
   - Эх, ты, Ваня!..
   Нельзя было понять, молоды они или стары, - лица их заросли бородами, говорили они медленно, движения их были осторожны, как у слепых.
   - Пожевать ничего у вас нет, а, женщины? - спросил тот, что неудачно помогал Марье Игнатьевне.
   Второй сразу же перебил:
   - А хоть бы и есть, - товарищу Костицыну сдадут, он сам уже разделит.
   Женщины молча всматривались в них, старик, поднимая лампу, освещал высокий свод подземного шахтного двора.
   - Ничего, - бормотал он, - крепь держит, крепь такая - дай бог здоровья, на совесть ставили.
   Один из часовых остался у ствола, второй пошел проводить делегаток к командиру.
   - Где вы тут помещаетесь? - спросил старик.
   - Да вот тут за воротами, направо, вниз коридор, там и сидим.
   - Нешто это ворота? - удивленно сказал Козлов. - Это же вентиляционная дверь. На первом уклоне...
   Часовой шел рядом с ним. Женщины шли следом.
   В нескольких шагах от вентиляционной двери стояли два пулемета, направленных на шахтный двор. Пройдя еще несколько метров, старик приподнял лампу и спросил:
   - Спят, что ли?
   Часовой спокойно и медленно ответил:
   - Нет, это покойники.
   Старик посветил лампой на тела в красноармейских шинелях и гимнастерках. Их головы, груди, плечи и руки были перевязаны ржавыми от старой, сухой крови бинтами и тряпками. Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, - словно греясь. На некоторых были ботинки с вылезшими концами портянок, двое были в валенках, двое - в сапогах, один - босой. Глаза их запали, лица поросли щетиной, но не такой густой, как у часового.
   - Господи, - тихо говорили женщины, глядя на покойников, и крестились.
   - Пошли, чего стоять, - проговорил часовой.
   Но женщины и старик еще смотрели на тела, с ужасом вдыхали запах, шедший от них. Потом они пошли дальше. Из-за угла коренного штрека слышался негромкий стон.
   - Здесь, что ли? - спросил старик.
   - Нет, это госпиталь наш, - ответил часовой.
   На досках и сорванных вентиляционных дверях лежали трое раненых. Подле них стоял красноармеец и подносил ко рту раненого котелок с водой.
   Двое лежали совсем неподвижно, не стонали; старик посветил лампой на них.
   Красноармеец с котелком спросил:
   - Откуда, что за народ?
   Но, поймав напряженные взгляды женщин, обращенные к неподвижно лежащим, успокаивающе добавил:
   - Скоро кончатся, часика через два так.
   Раненый, пивший воду, сказал тихо:
   - Мамаша, рассолу бы из кислой капусты.
   - Да мы депутация, - сказала Варвара Зотова.
   - Какая такая, от немцев, что ли? - спросил санитар.
   - Ладно, ладно, - перебил часовой, - командиру все расскажете.
   Раненый сказал Козлову: "Посвети-ка, дед", - и, икнув откуда-то из самого нутра, приподнялся, откинул полу шинели, прикрывавшую развороченную выше колена ногу.
   - Ой, батюшки мои! - вскрикнула Нюшка Крамаренко. - Ой!
   Раненый тем же тихим голосом говорил: "Посвети-ка, посвети". И все приподнимался, чтобы лучше рассмотреть.
   Он смотрел спокойно и внимательно, разглядывая ногу свою, как чужой, посторонний предмет, не веря, что это мертвое, гниющее мясо, чугунно-черная, охваченная гангреной кожа является частью живого, привычного ему тела.
   - Ну вот, видишь, - сказал он укоризненно, - черви завелись и шевелятся. Я говорил командиру, - зачем мучиться было со мной, оставили бы наверху, я бы гранаты мог бросать, а там бы пристрелил сам себя.
   Он снова посмотрел на рану и недовольно сказал:
   - Так и ходят, так и ходят.
   Часовой сердито сказал ему:
   - Не тебя одного тащили, с этими двумя, - он показал на лежащих, четырнадцать человек покойников.
   Нюша Крамаренко сказала:
   - Чего же вам здесь мучиться, поднялись бы на-гора, там хоть в больнице обмоют, повязку сделают.
   Раненый спросил:
   - Кто ж, немцы? Нехай тут меня живым черви съедят.
   - Пошли, пошли, - сказал часовой, - нечего здесь, гражданки, агитацию разводить.
   - Постой, постой,- сказала Марья Игнатьевна и начала вытаскивать из-за пазухи кусок хлеба. Она дала хлеб раненому. Часовой протянул руку с автоматом и властно-сурово сказал:
   - Запрещено. Каждая кроха хлеба, которая в шахте, поступает командиру для дележа. Пошли, пошли, гражданки! Нечего!
   И они прошли дальше мимо госпиталя, где стоял уже запах смерти, такой же, как в мертвецкой, в которой они были несколько минут назад.
   Отряд расположился в выработанной печи на первом западном штреке восточного уклона шахты. На штреке стояли пулеметы, имелось даже два легких ротных миномета.
   Когда депутация свернула на штрек, женщины услышали звуки столь неожиданные для них, что невольно остановились. Со штрека раздавалось пение. Пели негромко, устало, пели какую-то незнакомую им песню, мрачную, невеселую.
   - Это для духовности, заместо обеда, - сказал серьезно сопровождавший их боец, - второй день командир разучивает с ними; еще отец, говорит, пел ее, когда при царе на каторге был.
   Одинокий голос, полный печали, затянул:
   Наш враг над тобой не глумился,
   Вокруг тебя были свои,
   И мы, все родные, закрыли орлиные очи твои...
   - Слушайте, бабы, - тихо и серьезно сказала Нюша Крамаренко, - вы меня пустите наперед, я лучше вас сумею слезами, криком. А то ведь ребята, видно, такие, что постреляют там немцы детей наших, а они на своем стоять будут.
   Старик вдруг повернулся к ним и сдавленным голосом, охваченный бешенством, сказал:
   - Что, суки, уговаривать пришли, - так вас самих пострелять надо!
   И Марья Игнатьевна шагнула вперед, отстранила Нюшу и старика и сказала:
   - А ну, пустите меня, мой черед пришел говорить.
   Часовой, стоявший на штреке, вскинул автомат.
   - Стой, руки вверх!
   - Бабы идут! - крикнула Марья Игнатьевна и, пройдя мимо, властно спросила:
   - Где командир, показывай.
   Из темноты послышался негромкий голос:
   - В чем дело?
   Бензинка осветила группу красноармейцев, полулежавших на земле. В центре сидел большой, плечистый человек с круглой русой бородой, густо запачканной угольной пылью.
   Все сидевшие вокруг него были тоже в угле, с черными руками, белки глаз их поблескивали, и зубы казались белыми, снежно-белыми.
   Старик Козлов смотрел на их лица с великим умилением души: это были бойцы, прошумевшие своей железной славой по всему Донбассу. И ему казалось, что он увидит их в кубанках, в красных галифе, с серебряными саблями и лихими чубами, торчащими из-под папах и фуражек с лакированными козырьками. А на него смотрели рабочие лица, черные от рабочей угольной пыли, - такие лица были у его кровных друзей, рабочих- забойщиков, крепильщиков, запальщиков, коногонов. И, глядя на них, старый забойщик понял всем своим сердцем, что страшная горькая судьба, которую они предпочли плену, - это его судьба.
   Он сердито оглянулся на Марью Игнатьевну, когда та заговорила.
   - Товарищ командир, - сказала она, - мы к вам вроде депутации.
   Он встал, высокий, очень широкий и очень худой, и тотчас поднялись за ним красноармейцы. Они были в ватниках, в грязных шапках-ушанках, заросшие бородами. И женщины смотрели на них. То были их братья, братья их мужей, такими выезжали они из шахты после дневных и ночных упряжек, - в угле, спокойные, утомленные, щурясь от света.
   - В чем же дело, депутатки? - спросил командир и улыбнулся.
   - Дело простое, - ответила Марья Игнатьевна, - собрали немцы баб и детей и сказали: отправляйте женщин в шахту, пусть уговорят бойцов сдаваться; если не сумеете их на-гора поднять, постреляем вас всех тут с детьми.
   - Так, - сказал командир и покачал головой. - Что же ты нам скажешь, женщина?
   Марья Игнатьевна посмотрела в лицо командиру; она повернулась к двум своим товаркам и спокойно, печально спросила:
   - Что же мы скажем, женщины? - И стала вытаскивать из-за пазухи куски хлеба, коржи, вареную свеклу и картофелины в кожуре, сухие корки.
   Красноармейцы отвернулись, потупились, стыдясь смотреть на пищу, прекрасную, немыслимую своим видом, своим обаятельным запахом. Они боялись смотреть на нее, - то была жизнь. Один лишь командир смотрел прямо на холодный картофель и хлеб.
   - Это не только мой вам ответ. Добро это мне старухи наносили, сказала Марья Игнатьевна, - еле ведь донесла, все боялась, как бы немец под кофтой не пощупал. - Она выложила все это бедное приношение в платок, низко поклонившись, поднесла командиру, сказала:
   - Извините.
   И он молча поклонился ей.
   Нюшка Крамаренко тихо сказала:
   - Игнатьевна, я как увидела того раненого, как его живым черви едят, услышала его слова, так я обо всем забыла.
   А Варвара Зотова оглядела красноармейцев улыбающимися глазами и сказала:
   - Выходит, ребята, зря депутация в шахту ездила.
   И красноармейцы глядели на ее молодое лицо.
   - А ты оставайся с нами, - сказал один, - выйдешь за меня замуж. 81
   - Ну и что ж, пойду, - сказала Варвара, - а кормить жену будешь?
   И все тихо рассмеялись.
   Два с лишним часа просидели женщины в шахте. Командир со стариком-забойщиком ушли в дальний угол печи, негромко разговаривали.
   Варвара Зотова сидела на земле, подле нее, опершись на локоть, лежал небольшого роста красноармеец. В полутьме она видела бледность его лба, резко выступавшие из-под кожи лицевые кости, желваки на скулах. Он смотрел откровенным, пристальным взором, по-детски полуоткрыв рот, на ее лицо и грудь. Бабья нежность заполнила ее сердце, она тихонько погладила его по руке, придвинулась к нему. Лицо его искривилось улыбкой, и он хрипло шепнул ей:
   - Эх, зря вы нас тут расстроили, - что женщины, что хлеб, все про солнышко напоминают.
   Она вдруг обняла его, поцеловала в губы и заплакала.
   Все сидевшие серьезно и молча смотрели, никто не пошутил и не посмеялся. Стало тихо.
   - Что же, пора нам ехать, - сказала Игнатьевна и поднялась. - Дед Козлов, Дмитрич, поднимайся, что ли!
   Старый забойщик сказал:
   - Проводить до ствола - провожу, а с вами на-гора не поеду, делать мне там нечего.
   - Что ты, Дмитрич? - сказала Крамаренко. - Ты же тут с голоду умрешь.
   - Ну, и что ж, - сказал он, - я тут со своими людьми умру, в шахте, где всю жизнь проработал. - Сказал он это спокойным и ясным голосом - и все сразу поняли, что уговаривать его не к чему.
   Командир вышел вперед:
   - Ну, женщины, не будьте на нас в обиде. Вас же, я думаю, немцы только запугать хотели, чтобы нас на провокацию взять.
   - Детям своим о нас расскажите. Пусть они своим детям расскажут: умеют умирать наши люди.
   - Эх, письмецо с ними передать, - сказал один красноармеец, - после войны бы переслали привет наш смертный.
   - Не нужно писем, - сказал командир, - их, вероятно, обыщут, после того как они поднимутся.
   И женщины ушли от них, плача, словно оставляли в шахте мужей и братьев, обреченных злой смерти.
   III
   Дважды в эту ночь немцы бросали в ствол дымовые шашки. Костицын приказал закрыть все вентиляционные двери, завалить их мелким угольным штыбом. Часовые пробирались к стволу через воздушники, стояли на посту в противогазах.
   Во мраке пробрался к Костицыну санитар и доложил, что раненые погибли.
   - Не от газу, а своей смертью, - сказал он, и найдя руку Костицына, передал ему маленький кусок хлеба.
   - Не захотел Минеев есть, сказал: сдай обратно командиру, мне уже это без пользы.
   Командир молча положил хлеб в свою полевую сумку, где хранился продовольственный запас отряда.
   Прошло много часов. Бензиновая лампочка погасла, все лежали в полном мраке. Лишь на несколько мгновений капитан Костицын включил ручной электрический фонарь, - батарея почти вся выгорела, тёмнокрасная ниточка накалилась с трудом, не в силах преодолеть огромность мрака. Костицын разделил продукты, принесенные Игнатьевной, на десять частей. На каждого человека приходилось по картофелине и по куску хлеба весом в шестьдесять восемьдесят граммов.
   - Ну, что, дед, - сказал он забойщику, - не жалеешь, что остался с нами?
   - Нет, - отвечал старик, - чего жалеть, у меня тут на сердце спокойно и душа в чистоте.
   - А ты б рассказал что-нибудь, дед, - попросил голос из темноты.
   - Правда, дед, послушаем тебя, - поддержал второй голос. - Ты не стесняйся, нас тут человек десять осталось, люди все рабочие.
   - А с каких работ? - спросил старик.
   - С разных. Вот товарищ капитан Костицын до войны учителем был.
   - Я ботанику преподавал в учительском институте,- сказал капитан и рассмеялся.
   - Ну, вот, четверо нас тут - слесаря. Вот я и три друга мои.
   - И все четыре Иванами зовемся. Четыре Ивана.
   - Сержант Ладьев наборщиком был в типографии, а санитар наш Гаврилов... он здесь, что ли?
   - Здесь, - ответил голос, - кончилась моя санитарная работа.
   - Гаврилов - он кладовщиком в инструментальном складе был.
   - Ну, и один Федька - парикмахером работал, а Кузин - аппаратчиком был на химическом заводе.
   - Вот и все наше войско.
   - Это кто сказал, санитар? - спросил старик.
   - Правильно, видишь, ты уж нас привык различать.
   - Значит, шахтеров нет среди вас, подземных?
   - Мы теперь все подземные, - сказал голос из дальнего угла, - все шахтеры.
   - Это кто ж говорит? - спросил старик, - слесарь, что ли?
   - Он самый.
   И все тихо, лениво засмеялись.
   - Да, вот приходится отдыхать.
   - Мы и сейчас в бою, - сказал Костицын, - мы в осажденной крепости. Мы отвлекаем на себя силу противника. И помните, товарищи, что пока хоть один из нас дышит, пока глаза его не закрыты, - он воин нашей армии, он ведет великий бой.
   Слова его были сказаны в темноту, звонким голосом, он почти прокричал их, и никто не видел, как Костицын вытер пот, выступивший на висках от чрезмерного напряжения, понадобившегося ему, чтобы произнести эти громкие слова.
   "Да, это учитель, - подумал забойщик, - это настоящий учитель". - И он одобрительно сказал:
   - Да, ребята, ваш начальник всей нашей шахтой заведывать бы мог, был бы заведующий настоящий.
   Но никто даже не понял, как много похвалы вложил старик в эти слова, никто не знал, что Козлов всю жизнь свою ругал заведующих, говорил, что нет на свете человека, который смог бы заведывать такой знаменитой шахтой, ствол которой он, Козлов, прорубал своими руками.
   Во тьме, охваченный доверием и любовью к людям, чью жестокую и страшную судьбу он добровольно разделил, старик сказал:
   - Ребята, я эту шахту знаю, как муж жену не знает, как мать сына родного не знает. Я, ребята, в этой шахте проходил сорок лет, всю свою жизнь работал. Только и было у меня перерыву три раза - это в пятом году, за восстание против царя продержали меня в тюрьме четырнадцать месяцев, и потом в одиннадцатом году - еще на полгода сажали за то, что агитацию против царя вел, и в шестнадцатом - взяли меня на фронт, и в плен я к немцам попал.
   - Вот видишь, - сказал насмешливый голос, - вы, старики, любите хвалиться. Мы на Дону стояли, старик один, казак, все перед нами выхваливался, кресты царские показывал, насмешки строил. А вот в плен мы живыми не идем, а ты пошел.
   - Видел ты меня в плену?! - крикнул Козлов. - Видел ты меня там?! Меня раненым взяли, я без памяти был.
   - Сержант, сержант, - сказал строго Костицын.
   - Виноват, товарищ капитан, я ведь не по злобе, а посмеяться.
   - Ладно, чего там, - сказал старик и махнул в темноте рукой в знак прощения, но никто, конечно, не видел, как он это сделал.
   - Я из плена три раза бегал, - миролюбиво сказал он. - Первый раз из Вестфалии, - работал там на шахте тоже; и вроде работа та же, и вроде шахта как шахта, но не могу, и все. Чувствую - удавлюсь, а работать там не стану.
   - А кормили как? - спросили в один голос несколько человек.
   - Ну, кормили! Двести пятьдесят граммов хлеба и суп такой, что на дне тарелки Берлин видать. Ни слезинки жиру. Кипяток.
   - Кипяточку сейчас я бы выпил.
   И снова раздался голос командира:
   - Меркулов, помните мой приказ, - об еде не разговаривать.
   - Так я ведь о кипяточке, нешто это еда, товарищ капитан, - добродушно и устало ответил Меркулов.
   - Да, поработал я там с месяц и в Голландию бежал, через границу перебрался, - говорил Козлов, - шестнадцать суток в Голландии жил и потом на пароход пробрался, - в Норвегию ехать. Только не доехал. Поймал нас немец в море и в Гамбург привел. Дали мне там крепко, к кресту подвязывали. Два часа висел, фельдшер мне пульс щупал, водой отливал, а потом послал в Эльзас, на руду - тоже подземная работа. Тут уж наша революция подошла, я снова бежал, через всю Германию прошел. Ну, тут уже мне помогали рабочие ихние. Я по-ихнему разговаривать стал. В деревнях не ночевал, больше старался в рабочих поселках. Вот так и шел. А двадцать верст осталось мне идти - снова меня поймали, и в тюрьму. Тут уж я в третий раз бежал. Пробрался в Прибалтийский край, ну, и тифом заболел. Неужели, думаю, не приду на шахту, неужели придется помереть? Нет, осилил я немца, осилил и тиф. Выздоровел. До двадцать первого года в гражданской войне был, добровольцем пошел. Я ведь против старого режима очень был злой, еще парнем молодым афишки разбрасывал, - тогда так листовки мы звали.
   - Да ты, старик, неукротимый! - сказал сидевший рядом с Козловым боец.
   - О брат, я, знаешь, какой, - с детским бахвальством сказал Козлов, я человек рабочий, революционный, я ради правды никогда не жалел ничего. Ну, и пришел я, как демобилизовали меня, в апреле. Это было перед вечером уже. Пришел. - Он помолчал, переживая давнишнее воспоминание. - Пришел, да... пришел. И правду скажу, не в поселок зашел, а прямо вышел на здание, ну на копер посмотреть. Стою, и слезы льются,- и не пьяный ничуть, а плачу. Ей-богу, вот тебе честное слово. Смотрю на шахту, на глеевую гору и плачу. А народ уже меня узнал, к моей бабе побежали. Кричат: "Козел твой воскрес, на здание вышел, стоит там и плачет". Так, веришь, мне старуха до последнего часа простить не могла, что я к шахте на свидание раньше, чем к ней, пошел. Ты - шахтер, у тебя, говорит, вместо сердца кусок угля.
   Он помолчал и сказал:
   - Но веришь ли мне, товарищ боец,- ты, я слышу, тоже парень рабочий, я прямо скажу - вот это мечтание было: на этой шахте жизнь проработать, на этой шахте помереть.
   Он обращался к невидимым в темноте слушателям, как к одному человеку. Ему казалось, что это человек, хорошо знакомый ему, давний друг его, рабочий, с которым судьба привела встретиться после постылых дней, сидит рядом с ним в выработанной печи и слушает его с вниманием и любовью.
   - Что же, товарищи, - сказал командир, - подходите паек получать.
   - Может, присветить, - сказал шутя кто-то, - как бы два раза не подошел кто?
   И все рассмеялись, - столь немыслимым показалось им совершить такое подлое преступление.
   - Давайте, давайте, чего же не подходите, - сказал Костицын.
   И из темноты раздались голоса:
   - Ну, чего же, подходи ты... деда-забойщика давайте наперед, подходи, дед, чего ж ты, щупай свою пайку.
   И старик оценил эту благородную неторопливость измученных голодом людей. Он много видел в своей жизни, видел он не раз, как голодные бросаются на хлеб.
   После дележа еды старик остался сидеть с Костицыным.
   Костицын тихо говорил ему:
   - Вот, товарищ Козлов, спустились мы в шахту двадцать семь человек, девять осталось. Люди сильно ослабели, хлеба больше нет. Я боялся, что люди друг на друга озлобятся, когда поймут всю тяжесть нашего положения. И была такая минута, верно была - начали по-пустому ссориться. Но произошел перелом, и я себе многое в заслугу ставлю, мы тут до вашего прихода разговор один серьезный имели. Вот так мы живем здесь: чем тяжелей нам, тем тесней друг к другу жмемся, чем темней, - тем дружней живем. У меня отец на каторге был в царские времена, еще в пору студенчества, и мне его рассказы с детства помнятся. Он говорил: "Надежды мало было, а я верил". И меня он так учил: "Нет безнадежных положений, борись до конца, пока дышишь". И ведь так оно - страшно подумать, как мы этот месяц дрались, какими силами на нас враг шел, - и вот ничего, не сдались мы этой силе, отбились. Девять нас осталось, глубоко в землю ушли, над нами, может быть, дивизия немцев стоит, а мы не побеждены, будем драться и выйдем отсюда. Не отнять у нас неба, ветра, травы, мы отсюда выйдем.
   Старик так же тихо ответил ему:
   - А чего из шахты выходить, - тут он, дом. Бывало, заболеешь и в больницу не идешь, ляжешь в шахте - она вылечит.
   - Выйдем, выйдем! - громко, так, чтобы слышали все, сказал Костицын. Выйдем из этой шахты, мы - непобедимые люди, мы доказали это, товарищи!
   Но едва произнес он эти слова, как тяжелый, медленный глухой удар потряс свод и почву. Заскрипела, затрещала крепь, глыбы породы повалились наземь, все, казалось, зашевелилось вокруг, а затем вдруг сомкнулось, сжало повалившихся людей, сдавило им грудь, сперло дыхание. Был миг, когда казалось, нечем дышать: то густая и мелкая пыль, годами копившаяся на сводах, на крепи, поднялась и заполнила воздух.
   Чей-то кашляющий, задыхающийся голос хрипло произнес:
   - Немец ствол взорвал! Могила всем нам...
   И тотчас же упрямый, исступленный голос Костицына перебил:
   - Нет, не втопчет он нас в землю, выйдем мы, слышите, подымемся наверх, мы выйдем!
   И какое-то святое и злое упорство охватило людей. Кашляя и задыхаясь, словно опьяневшие от мысли, владевшей ими, кричали они:
   - Выйдем, товарищ капитан, поднимемся наверх, своей волей поднимемся!
   IV
   Костицын отрядил двух человек к стволу. Их повел старик-забойщик. Идти было трудно, во многих местах взрыв вызвал завалы и обрушения кровли.
   - За мной, сюда, за ногу меня щупай, - говорил Козлов, и уверенно, легко переползал через груды породы и поваленные стойки крепленья...
   Он нашел часовых на шахтном дворе - оба они лежали в теплой, но уже холодевшей крови, и крепко держали в руках раздробленные свои автоматы.
   Похоронили погибших, завалили их тела кусками породы. Один из бойцов сказал: "Вот теперь нас три Ивана осталось".
   Старик долго лазил по подземному двору, пробрался к стволу, шумел там, разбирал крепь и породу, охал, ужасался силе взрыва.
   - Вот окаянство, - бормотал он, - ствол взрывать? Где же это видано? Все равно, что младенца по спине дубиной ударить.
   Он уполз куда-то далеко, затих совсем, и бойцы раза два окликали его.
   - Дед, а дед, хозяин, давай назад, капитан ждет.
   Но старик молчал, не отзывался.
   - Не придавило ли его, - сказал один из бойцов и снова закричал:- Дед, забойщик, где ты там, вертайся, слышишь, что ли!
   - Эй, где вы? - послышался из штрека голос Костицына.
   Он подполз к бойцам, и они рассказали ему о смерти часовых.
   - Это Иван Кореньков, что хотел письмо с женщинами передать, - сказал Костицын, и все они помолчали. Потом Костицын спросил:
   - Где же старик наш?
   - Давно уполз, сейчас покличем его, - сказал боец, а то можно очередь дать из автомата, он услышит.
   - Нет, - сказал Костицын, - давайте ждать.
   Они сидели тихо, все поглядывали наверх, в сторону ствола, - не видно ли белого света. Но мрак сплошной и бесконечный.
   - Похоронили нас немцы, товарищ капитан, - сказал боец.
   - Ну, чего ты, нас нельзя хоронить, - ответил Костицын, - мы уж много их хоронили и еще столько похороним.
   - Хорошо бы, - сказал второй боец.
   - Конечно, хорошо, - протяжно подтвердил тот, что говорил о похоронах. И по голосам их Костицын понял, что они сомневаются в его вере.
   - С тонну взрывчатки заложили, все переворотили, - проговорил он, поддерживая их недоверие.
   Издали послышалось шуршание породы, потом снова затихло.
   - Это крысы шуруют, - сказал боец. - Какая нам все-таки судьба выпала тяжелая. Я с детства на тяжелых работах был, и на фронте мне ружье тяжелое досталось - бронебойное, и смерть выпала тоже тяжелая.