– Цзюньцзюнь, иди сюда, я тебе бананчик дам! – Ли Маньгэн нередко уделял ему часть лакомств от своих дочерей.
   – Не, мама будет ругаться. Она не разрешает есть чужое, говорит, что тогда люди будут презирать… – Маленький Цзюньцзюнь был быстр на язык. Он не протягивал ручку за бананом, но смотрел на него и явно очень хотел его съесть. Ему с детства приходилось постигать противоречия между чувством и разумом.
   Пятерня стояла рядом и смотрела на ребенка с жалостью:
   – Цзюньцзюнь, ведь вам с мамой риса дают только на одного… Вы хоть наедаетесь?
   – Мама всегда меня сперва кормит, а потом сама ест, что останется. Если я не хочу есть, она меня бьет, а потом обнимает и плачет…
   При этих словах его глазенки краснели. У Ли Маньгэна и Пятерни тоже навертывались слезы. Они понимали, как трудно приходится матери, которая в одиночку растит мальчика с завидным аппетитом, получает рис только на себя, да еще ежедневно под надзором метет улицу. Самой Пятерне стало жить легче после того, как ее муж вылетел из кадровых работников. Силы у него хватало, поэтому он теперь и трудовых единиц много вырабатывал, и на приусадебном участке больше копался, обеспечивая овощами всю семью, да еще немало выращивал на продажу. А Пятерня с дочками занималась свинарником и курятником, так что у них получился не дом, а небольшая сберкасса. Супруги все теснее притирались друг к другу, приучались делить радость и горе. Поводы для ревности с возрастом иссякли, дочки подросли, семья стала дружной.
   Но даже за тысячу золотых не вернуть прошлого. После свержения «банды четырех» люди как бы посмотрели на самих себя иными глазами. Каждый накопил свой счет после многолетних кампаний, движений и политических спектаклей. Одним платили по счету, другие сами расплачивались. Ошибавшиеся каялись, преступники получали по заслугам, безвинные «спокойно спали на высоких подушках».
   Ли Маньгэн и Пятерня теперь особенно часто зазывали Цзюньцзюня в свой дом – поесть и поиграть с девочками.
   – Твоя мама знает, что ты у нас бываешь?– спрашивали они.
   – Знает.
   – И не ругается?
   – Не. Только говорит, что я все выпрашиваю, как нищий…
   Было ясно, что Ху Юйинь смирилась. И однажды, когда Пятерня стала шить одежду дочкам на Новый год, она заодно сшила костюмчик и для Цзюньцзюня. Мальчик понес его домой, чтобы показать матери, а вскоре вернулся уже в костюмчике.
   – Это мама на тебя надела? – спросила Пятерня.
   – Ага. И сказала, чтоб я поблагодарил дядю и тетю…
   Потом пришла весна, когда тают льды и снега. В этом году рано начались грозы, часто шли дожди. В один из таких дней было устроено совместное собрание коммуны и села. Недавно прибывший новый секретарь парткома коммуны резко критиковал Ван Цюшэ за проволочки с делами по реабилитации, за то, что он до сих пор не возвращает Ху Юйинь ее дом и полторы тысячи юаней. Затем секретарь сообщил, что уком снимает Вана с обеих его должностей. Лотосами отныне будет управлять сельский ревком, а секретарем партбюро объединенной бригады назначается бывший секретарь Ли Маньгэн – до выборов, которые произойдут в ближайшие дни.
   Еще до конца этого сообщения Ван Цюшэ выскочил из зала прямо под дождь, даже забыв зонтик. Люди бешено аплодировали, кричали. Аплодисменты и радостные возгласы заглушали шум дождя и весенний гром.
   Возвращаться с собрания нужно было за десять с лишним ли, уже в темноте, и Ли Маньгэн по дороге домой весь промок, хотя и прикрывался плащом из бамбуковых листьев и конической крестьянской шляпой. Но на душе у него было тепло: приятно восстановиться на прежнем посту – пускай и не очень заслуженно. Главная же радость, радость для всего села, – это, конечно, смещение Ван Цюшэ. Такого духа зла можно даже с хлопушками провожать!
   – Говорят, ты снова чиновником стал? Эту вонючую черепаху выкинули, а его должности на тебя навесили? – спросила Пятерня, пока он переодевался.
   – В какой-то степени да. Но откуда тебе это известно?!
   – Только ты ушел на собрание, как все село об этом заговорило. Еще приходили у меня спрашивать, да я не знала ничего. Все равно: приусадебный участок и заготовка хвороста остается за тобой, иначе мы тебя домой не пустим. Не воображай, что ты, как раньше, будешь освобожденным кадром!
   – Ладно, ладно, будь по-твоему. За эти годы я уже привык возиться с участком… К тому же должность небольшая, от производства не освобождает. Начальство разрешило в нашем крае ввести систему звеньевого подряда, а кое-где даже подворного, так что теперь никто не будет лениться!
   – Кстати, эта ленивая «Осенняя змея» Ван Цюшэ пробежал под дождем без плаща, без зонтика и орал на всю улицу…
   – Что же он орал?
   – Да что «крупных отпускают, а мелких хватают»… Это он-то мелкий! Еще орал: «Никогда не забывайте, что культурная революция будет проводиться каждые пять-шесть лет!», «Классовая борьба – это чудодейственное средство!» По-моему, небо его покарало, и он свихнулся, чтоб его разорвало на тысячу кусков.
   – А если б даже и не свихнулся? Вот скоро будем раздавать подряды по звеньям, так его ни одно звено к себе не возьмет, ручаюсь… На его полосе вырастет один бурьян… Прошло то время, когда он кормился на дармовщину и ходил в героях!
   Сквозь шум дождя донесся тяжелый грохот не то грома, не то обвала.
   – Может, это дом чей-нибудь? – вздрогнул Ли Маньгэн. Пятерня побледнела. На Старой улице стояли ветхие, давно не чиненные дома, и любой из них мог не выдержать грозы.
   Ли Маньгэн засучил штаны, снова накинул плащ из бамбуковых листьев, надел шляпу и уже хотел выйти, как с улицы раздался чей-то тонкий, радостный крик:
   – Висячая башня обвалилась! Висячая башня рухнула!

Глава 6. Ты всегда в моем сердце

   Уже много лет Ху Юйинь подметала Старую улицу в одиночестве. Она мела молча, не останавливаясь и не поднимая головы. Думала ли она о чем-нибудь? И если да, то о чем именно? Может быть, вспоминала, как изящно танцевал Цинь Шутянь со своим бамбуковым веником, словно с веслом на сцене театра? А может, вспоминала, как они подловили на этой улице двух высокопоставленных любовников? Или она просто искала на каменных плитах следы Цинь Шутяня? Эти следы были повсюду, они накладывались один на другой, только оставались невидимыми. Но ведь она сама выметала улицу до блеска, разве их теперь различишь? И разве поймешь, где следы Цинь Шутяня, а где ее собственные? Нет, несметаемые следы навеки отпечатались на каменных плитах, а в сердце Ху Юйинь становились еще более отчетливыми. Воспоминания о любимом человеке питали ее душу, душу так называемого «классового врага», и странное дело, эта пища не иссякала, а множилась, как трава, пробивающаяся сквозь щели камней, и отгоняла мысль о смерти. Она научилась относиться ко всему, как Цинь Шутянь: когда ее тащили на очередное судилище, она шла спокойно, как на работу; не дожидаясь, пока ее схватят за волосы, склоняла голову; не напрашиваясь на пинки по икрам, падала на колени; получив удар по правой щеке, подставляла левую… Она тоже пообтерлась, привыкла, стала опытным бойцом, могла бы претендовать на медаль «ветерана политических движений». Кстати, почему за десять с лишним лет бесконечных состязаний в левизне у нас не объявляли результаты этих состязаний, не учредили специальных золотой, серебряной и бронзовой медалей? Это немного облегчило бы участь соревнующихся.
   На каждом проработочном собрании, которые назывались «митингами критики и борьбы», Ху Юйинь неподвижно стояла на коленях перед односельчанами – бледная, без слез, с застывшим лицом, похожая на гипсовую статую. Иногда ее большие черные глаза тоскливо поднимались и смотрели на всех, показывая, что она еще жива. Они как будто взывали к жалости односельчан, пытались ослабить их боевой дух или даже безмолвно протестовали, точно говоря: «Соседи, отцы, братья, поглядите, это же я, сестрица Лотос, кормившая вас рисовым отваром с соевым сыром… Сейчас я стою перед вами на коленях и все жду, жду, когда вы проявите великодушие, милосердие и простите меня, отпустите меня». Характерно, что в те дни, когда ее так выставляли перед народом, проработки проходили не так активно, боевой дух масс был невысок, порохом почти не пахло. Некоторые чуть не пускали слезу и сидели опустив головы, не в силах смотреть, а другие под разными предлогами скрывались с собрания, несмотря на то что вокруг дежурили ополченцы.
   У каждой птицы в лесу, у каждой травинки в поле есть своя судьба. Была она и у Ху Юйинь, причем была, как водится, предопределена заранее. Иначе почему ленивые, коварные и злые женщины благоденствовали, а Ху Юйинь, работавшая с раннего утра до позднего вечера, провинившаяся лишь торговлей рисовым отваром, оказалась несчастной? Разве она хуже тех, кто ежегодно выпрашивает у бригады и государства всевозможные пособия и подачки? А начальство таких почему-то любит как родных детей и дорожит ими. В прежних чиновничьих управах любили богачей и презирали бедняков, а потом все сразу перевернулось: стали любить бедных и презирать богатых, не задумываясь над тем, откуда взялось это богатство, почему человек остается бедным. Вот люди типа Ван Цюшэ и оказались героями. Ладно, в этой жизни Ху Юйинь позволила себя одурачить, но уж в следующей она тоже начнет лениться, даже веника не возьмет в руки: будет клянчить у государства еду, одежду, жилье – совсем как Ван Цюшэ, который умеет разве что подпирать Висячую башню бревнами да подлизываться к начальству, а числится современным бедняком и активистом всех политических кампаний.
   Легкая смерть лучше тяжкой жизни, но и тяжкую жизнь нужно уметь прожить. Жить, даже если тебя считают не человеком, а черной дьяволицей. Теперь у Ху Юйинь был любимый человек – Цинь Шутянь; он отбывал каторгу, однако успел оставить ей корешок жизни – Цзюньцзюня, и она не умрет, даже если ей придется жить еще горше, еще подлее. Теперь ей стоит жить. Цзюньцзюнь рос на ее руках, в ее объятиях, она без конца целовала его, веселила, тискала, кормила, укачивала, учила говорить, ходить, и вот ему уже восемь лет. Иногда он считает на пальцах: «Моего папу осудили на десять лет, он сидит уже девять лет, значит, скоро вернется!» Цинь Шутянь находился в исправительно-трудовой колонии на берегу озера Дунтин, каждый месяц слал письма и все время писал: «Целую маленького Цзюньцзюня». Разве одного Цзюньцзюня? Нет, он писал так только из застенчивости – горячим сердцем жены Ху Юйинь понимала это. Она тоже писала ему каждый месяц (чаще не разрешалось), примерно так: «Дорогой Шутянь, мы целуем тебя. Береги себя, но работай хорошо, чтоб тебя поскорее отпустили. Я и Цзюньцзюнь все время ждем тебя, душой стареем, все глаза проглядели. Но ты не волнуйся: Цзюньцзюнь растет, а от меня еще кое-что осталось. Свою любовь я берегу для тебя и очень тебя жду. Ты не волнуйся…»
   Иногда Ху Юйинь напевала песни из свадебных «Посиделок» – она помнила их больше сотни и все хранила для Цинь Шутяня, чтобы потом снова спеть вместе с ним. Может быть, написать одну из них в письме? Чего бояться, это же не шифр какой-нибудь. Надзиратели, наверное, поймут, что это обычные любовные песни, и передадут письмо Шутяню…
   Каждое утро Ху Юйинь исправно выходила с веником на Старую улицу. Примерно через год после свержения «банды четырех» правление объединенной бригады и сельский ревком сообщили ей, что она может больше не подметать, но Ху Юйинь не послушалась. Может, она боялась, что сообщение окажется ложным и ей же достанется за самоуправство, а может, хотела показать односельчанам, что она будет мести до тех пор, пока не вернется ее муж. Душа этой мягкой, молчаливой женщины была настоящей сокровищницей нерастраченной любви.
   Весной 1979 года сельский ревком уведомил, что ее в свое время ошибочно назвали новой кулачкой: ее социальное положение определили неверно, слишком расширительно, и сейчас заменяют другим – мелкая предпринимательница. Право на дом ей возвращают, но сам дом еще нужен сельскому ревкому. Ху Юйинь испугалась, не поверила и закрыла лицо руками: нет, нет, этого не может быть, это сон! Слезы текли сквозь ее пальцы, капали на землю, но плача не было слышно. Она боялась убрать руки, боялась открыть глаза, чтобы сон не прошел. Нет, это невозможно: она пятнадцать лет числилась кулачкой, вытерпела столько побоев, издевательств, стояний на коленях – и все это ошибка? Легко сказать, ошибка! К тому же она не верила тем, кто хватал ее и унижал; а теперь они говорят, что все было зря. Бессовестные все что угодно могут и сказать, и сделать, но сами они всегда останутся непогрешимыми. Кто же из них ошибся? В чем ошибка? Нет, это сон, Ху Юйинь по-прежнему не верила в него.
   И только когда посланцы ревкома показали ей бумагу уездного руководства, с четкой красной печатью отдела общественной безопасности, она наконец поверила и чуть не потеряла сознание. О небо, это правда! Ху Юйинь покачнулась, но все-таки не упала: за эти годы она привыкла к борьбе, к потрясениям. Внезапно ее лицо густо покраснело, зрачки расширились, она вытянула руки и звонко, даже сама удивляясь звонкости своего голоса, закричала:
   – Не спешите отдавать дом и деньги, верните сначала моего мужа! Мужа верните!
   Работники ревкома побледнели и вздрогнули от испуга: они подумали, что эта тихая женщина, не способная и комара убить, требует вернуть Ли Гуйгуя, покончившего с собой в 1964 году, хочет мстить за его загубленную жизнь. Вы посмотрите на нее: ей сказали об улучшении политики, сняли с нее ярлык, а она, вместо того чтобы благодарить и кланяться, тут же начинает скандалить!
   Ху Юйинь, не убирая протянутых рук, повторила умоляюще:
   – Верните моего мужа! Вы схватили его и присудили к десятилетней каторге… Прошло уже девять лет, а он невиновен, невиновен…
   Посланцы ревкома обрадовались и стали наперебой объяснять ей:
   – Цинь Шутянь тоже реабилитирован!
   С него даже «шапку» правого сняли и будут восстанавливать на работе… Позавчера вечером провинциальная радиостанция передавала его «Посиделки»…
   – Ха-ха-ха! Сплошные ошибки! Цинь Шутяня тоже ошибочно посадили! Ха-ха-ха! Новое общество возвращается! Конечно, оно и не уходило никуда; я хочу сказать, что политика возвращается!
   Ху Юйинь выбежала на Старую улицу. Никогда еще за свои сорок с лишним лет она так не шумела, не смеялась, не радовалась. Она плясала с растрепанными волосами, и соседи подумали, что несчастная женщина сошла с ума. Но когда подбежал Цзюньцзюнь и уцепился за нее, она обняла его, поцеловала, покружилась с ним по улице и ушла к себе домой.
   Дома она легла на кровать и в голос заплакала. О чем? Чудная вещь – слезы. Они текут и во время отчаяния, и в минуты неожиданной радости. Человек удивительное существо. Какой волшебник придумал слезы? Ему следовало бы дать разом и премию по физиологии, и золотой кубок за эмоции, и орден за гуманность. Если бы не он, то от великой печали или счастья человеку приходилось бы истекать кровью.
   На следующее утро Ху Юйинь снова вышла на улицу со своим бамбуковым веником. Из чистого упрямства или потому, что косточки хотелось размять? Ни то ни другое. Она была женщиной и мыслила по-женски: ей хотелось таким способом поблагодарить своих соседей за то, что в эти годы они не растоптали ее, а проявляли к ней внимание и сочувствие, хотя порой и едва заметные. Нет, на односельчан она не сердилась – они, кто больше, кто меньше, поддерживали ее, сохранили ей жизнь. Она пострадала не из-за них, а из-за высокой политики. Она мела улицу, и сельчане знали, что новая кулачка, «черная дьяволица», еще жива. Почему ей не делать того же и сейчас, когда ее дела пошли лучше? Что дурного в подметании улицы? Что зазорного? Зазорно и дурно ведут себя только люди, выпрашивающие еду, деньги и прочие блага у новой власти. Говорят, в Пекине, Шанхае и других городах подметальщиков называют дворниками – их уважают, народными представителями делают, фотографии в газетах печатают.
   Была у Ху Юйииь и еще одна, тайная, причина, по которой она продолжала мести улицу. Она знала, что, когда Цинь Шутянь в своей колонии, находящейся за тысячи ли отсюда, получит весть о реабилитации, он тут же примчится в Лотосы, на крыльях прилетит. Или неужто не захочет взглянуть на родного сыночка, на жену, которую не видел девять лет? Нет, она знала, что Цинь Шутянь тоже истосковался, что он будет ехать и идти днем и ночью. Поджидая его, она лишилась сна. Цзюньцзюнь, свернувшись, лежал рядом с ней, она обнимала его, целовала, а он, к счастью, не просыпался. Ночи напролет она прислушивалась: не раздастся ли звук шагов, стук в дверь, не могла дождаться, и в конце концов у нее родилось предчувствие, что Цинь Шутянь приедет утром. Она слышала, что автобус из областного центра в уездный приходит во второй половине дня. От уездного центра до Лотосов еще шестьдесят ли, но Шутянь, конечно, не станет дожидаться утреннего автобуса, а сам постарается вернуться по шоссе ночью. Да, именно так…
   Когда она кончала подметать улицу, уже рассветало, и Ху Юйинь вновь охватывало разочарование. Все-таки мужчины грубый и черствый народ. Если тебя сразу не отпускают из-за всяких формальностей, напиши хотя бы письмо, а лучше – дай телеграмму, бессовестный, чтобы человек не ждал тебя день и ночь, не вытягивал шею, глядя на дорогу! А может быть, Шутянь застрял в уездном городе и восстанавливается на работу? Ох уж это мужское самолюбие, огромное, как небо! Ху Юйинь не хотела, чтобы Шутянь поднимался по служебной лестнице. Опасно! Сидел бы лучше с ней и с сыночком, занимался участком, разводил свиней, кур, уток, цветы, ходил на работу в поле, пел с ней песни – вот жизнь была бы…
   Годы унижений сделали Ху Юйинь не только твердой, но и недоверчивой. С самого момента реабилитации она боялась повторения прошлого, боялась, что опять закричат: «Долой новую кулачку!» Боялась, что народные ополченцы снова повесят ей на шею доску, потащат на «митинг критики и борьбы», бросят на колени… Именно поэтому она так страстно, до нервной дрожи в сердце мечтала, чтобы муж поскорее вернулся. Чтобы через два или три дня после его возвращения, пусть даже через полмесяца, они, гордо выпрямившись, как настоящие муж и жена, могли вместе пройти по улице, заглянуть в магазин, поговорить и посмеяться у ворот. Шутянь, возвращайся скорее! Почему ты еще не вернулся? А вдруг в один злосчастный день меня снова объявят кулачкой, а тебя правым элементом и сбудется печальная судьба, которую предсказал мне слепой гадатель? Тогда никаких слез не хватит…
   В то утро стоял туман, выпала роса с инеем, Ху Юйинь немного знобило. Она мела улицу. Ночью сон не шел – она лежала с открытыми глазами, вытянув затекшие ноги. Она уже устала ждать: с утра до вечера сплошные разочарования, сплошные слезы – надоело даже наволочку менять. Какая же это реабилитация, если муж не возвращается? Какой от всего этого толк, польза какая? Она уже собиралась пойти в сельский ревком и спросить их напрямик: почему не возвращаете моего Шутяня? Разве это исправление политической линии? Почему не посылаете за ним?…
   Бамбуковый веник шуршал по темным каменным плитам, она дошла до знакомого переулка возле сельпо и прислонилась к стене. Машинально взглянула на боковую дверь, у которой тогда свалился Ван Цюшэ. Теперь эта дверь была заложена кирпичами и замурована, осталась только неглубокая ниша. Бог с ней, все это старье, зачем вспоминать? Она повернулась, снова взяла веник и вдруг увидела вдали человека с чем-то вроде саквояжа. Он быстро шел к ней – наверное, хочет поспеть на утренний автобус, но ведь он ошибся, остановка в другой стороне! Кричать нет сил – подойдет, тогда и скажу… Веник снова зашуршал по каменным плитам…
   – Юйинь! Юйинь, Юйинь!
   Кто это кричит? Почему ее зовут, да еще так рано? У Ху Юйинь затуманились глаза, она с трудом различила, что человек – он был высокий, худой, бородатый, в новом костюме – подошел к ней и поставил саквояж у своих ног. Она невольно отпрянула.
   – Юйинь! – еще громче закричал мужчина и вдруг, раскинув руки, бросился к ней. Она ругала себя, что не узнает его: наверное, должна узнать, но что-то случилось и с ее глазами, и с ее памятью. Неужели это Шутянь? Тот самый Шутянь, которого она ждала дни и ночи? Или она спит, все происходит во сне? Она вся дрожала, сдавило грудь, сердце прыгало… Она с трудом разжала губы, издала крик, от которого могли расколоться даже камни:
   – Шу-тянь!
   Муж обнял ее крепкими, загрубевшими руками – обнял так сильно, что оторвал от земли. Ее тело сразу обмякло, стало гибким, как тростник. Она закрыла глаза, лицо ее побледнело, точно у статуи из белого нефрита. Пусть сжимает изо всех сил, пусть колет несбритой щетиной – главное, что он вернулся, что это не сон, что Шутянь действительно вернулся! А если даже и сон, пусть продлится подольше…
   Бамбуковый веник валялся на темных каменных плитах. Цинь Шутянь посадил жену на крыльцо и сел рядом, продолжая сжимать ее в объятиях. Только тут у Ху Юйинь прорвались рыдания:
   – Шутянь! Это ты, ты…
   – Да, Юйинь, это я… Не плачь, не надо!
   – Ты даже не написал, что возвращаешься… Я ждала тебя целыми днями, но чувствовала, что ты придешь утром…
   – Когда мне было писать? Да и все равно письмо пришло бы позже меня. Я сразу сел на пароход, потом на поезд, потом на машину и жалел только, что у меня нет крыльев. Впрочем, я долетел быстрей, чем на крыльях: больше тысячи ли за три дня! А ты что, не рада, Юйинь, не рада?
   – Что ты, я только ради тебя и жила!
   – И я тоже! Иначе давно бросился бы в озеро Дунтин…
   Ху Юйинь внезапно прекратила плакать, обвила руками шею Цинь Шутяня и покрыла все его лицо поцелуями.
   – Ой, Юйинь, исколешься, я не успел побриться!
   – Ты же мужчина, что ты понимаешь в женщинах?
   – Мне кажется, что тебя я понимаю…
   – Я каждый день, когда мела улицу, шептала твое имя и мысленно разговаривала с тобой. Ты знаешь о чем?
   – Знаю. Я тоже разговаривал с тобой, когда резал траву и вычерпывал ил из озера. Я знал, что ты метешь улицу и с какого места каждый день начинаешь, где отдыхаешь. Я даже слышал шелест бамбукового веника по мостовой…
   – Обними меня еще! Сильнее обними, мне холодно!
   Ху Юйинь прижалась к груди мужа, боясь, что он вдруг исчезнет – как тень, как привидение. Теперь Цинь Шутянь не выдержал и заплакал:
   – Бедная ты моя, хорошая… Это ты из-за меня столько перенесла… Я даже не успею отплатить тебе за все… Долгие годы я мечтал только об одном: вернуться, поглядеть на тебя хоть одним глазком, а тогда можно и… Вот уж не думал, что небо смилостивится и подарит нам этот день, позволит нам снова быть людьми…
   Какое-то материнское чувство всколыхнулось в сердце Ху Юйинь. Она погладила мужа по взъерошенным волосам и принялась успокаивать его:
   – Что же ты плачешь, глупенький? Я ведь уже не плачу. «Ты всегда в моем сердце», как поется в песне. Я помню, мама давно мне говорила, что если человека любят и ждут, то, как бы трудно ему ни было, он останется невредим… А я столько лет ждала и любила тебя, что мы обязательно должны были свидеться! Пойдем скорей отсюда. Неловко здесь сидеть на ступеньках, а то встанет кто-нибудь рано, увидит нас – сраму не оберешься…
   Они поднялись, не разжимая объятий, точно юная парочка, и так, прильнув друг к другу, пошли домой.
   – Ведь Цзюньцзюню уже восемь лет, а он ни разу не видел меня. Признает ли?
   – Что ты! Он каждый день спрашивает, когда папа вернется… Честно говоря, я боюсь, что ты в него влюбишься, а меня забудешь. Имей в виду, я на это не согласна… – Вот глупенькая! Всегда-то ты глупости говоришь!

Глава 7. Отзвуки эпохи

   Этой весной базар в Лотосах сильно отличался от прежних. Раньше он напоминал «черный рынок», на котором горцы могли с оглядкой продавать дичь, шкуры, дикорастущие плоды или лекарственные травы. Такими продуктами, как рис, чай, масло, арахис, горох, хлопок, рами [43], древесина, свиньи, коровы, бараны и прочее, строжайшим образом запрещалось торговать на рынке. Они считались материальными ценностями, подлежащими реализации только через государственную торговую сеть. Но в этой сети их почти не было. Даже крестьяне ели мясо по нескольку раз в год, а скотину, которую выкармливали, обязаны были сдавать. Правда, падаль иногда удавалось отнести на рынок и продать как «свежее мясо». Что же касается горожан, которым полагалось по полфунта мяса в месяц, то им нередко приходилось отоваривать свои мясные карточки с черного хода. Забавно, что именно о наиболее дефицитных продуктах газеты и журналы охотнее всего сообщали медицинские сведения. Дескать, животные жиры ведут к образованию камней в печени, отложению солей в сосудах, повышению кровяного давления, сердечным болезням. Недаром страны, где в изобилии употребляется мясо, теперь ратуют за переход на более грубую пищу, прежде всего овощную, поскольку растительная клетчатка очень полезна для организма. Толстяк с красной физиономией может в любой момент умереть, а худые люди обычно отличаются завидным долголетием.
   Время как будто проделывало над нами фокусы. Прошло всего два с небольшим года после ареста «банды четырех», а ведь Долина лотосов уже чувствовала себя точно в другой эпохе. Во время базарных дней, то есть первого и шестого числа каждой декады, в Лотосы тянулись ярко наряженные, поблескивающие серебряными украшениями женщины народности яо, аккуратно одетые ханьцы, улыбающиеся после богатого урожая крестьяне и крестьянки с туго набитыми кошельками. Шли группами, парами, неся на коромыслах или просто в корзинах зеленый лук, свежую капусту, утиные и куриные яйца, толкая тележки с шевелящейся рыбой и другой водяной живностью. Иногда мимо них проезжал велорикша с какой-нибудь хорошенькой девицей на заднем сиденье. Люди тянулись в Лотосы со всех дорог и тропинок – – не только на базар, но и на Старую и Новую улицы, где тоже ставились лотки и шла бойкая торговля. Людские толпы, потоки, ручейки сливались, шумели, журчали и клокотали… Больше всего толпились у недавно открытых рисового и мясного рядов, поскольку крестьянам разрешили продавать излишки риса после завершения госпоставок. Мешки с белым и красным, очищенным и неочищенным рисом стояли рядами в корзинах; люди приценивались, торговались, выбирали. Но еще завлекательнее выглядел мясной ряд. Здесь на длинных деревянных столах развернулась настоящая выставка достижений по домашнему откорму. У какой свиньи нежнее мясо или толще сало – все на виду.
   – Эй, земляк, в твоей свинье, наверно, фунтов триста будет?
   – Триста пятьдесят! Больше уж не стал откармливать, невыгодно…
   – Э, да она у тебя похожа на восковую тыкву… Жира много, а мяса мало – боюсь, жена будет ругаться!
   – Тебе, я вижу, не угодишь! Поди два года назад даже мясные карточки не мог отоварить, одну траву в котле варил, а нынче ему сало не нравится!
   Воистину: на какой горе сидишь, такие и песни поешь. Теперь свинину всегда можно купить в лавках, даже не в базарные дни, причем с рассвета до темноты. В системе снабжения возникло новое противоречие: крестьяне были готовы сдать мясо, а заготовительный пункт не принимал, потому что, дескать, село небольшое, холодильников нет, даже мясо из госпоставок не продашь, не то что частное. В общем, по сравнению с предыдущими годами все перевернулось, и сельчане, не знавшие толком, что такое «четыре модернизации», через свою непосредственную выгоду начинали постигать, что к чему.
   Близкие заботы несколько отступили, но далекие остались. Тени прошлого еще продолжали угрожающе маячить. Все боялись, что демон левачества в один злополучный день может наброситься на неокрепшие ростки нового и вырвать их своими когтями, что пустые теории, крикливые лозунги и бессмысленные кампании снова заполнят человеческую жизнь и вытеснят из нее такие необходимые для существования вещи, как масло, соль, хворост, рис… Эти мрачные тени действительно существовали. Бывший хозяин Висячей башни сумасшедший Ван Цюшэ целыми днями бродил по селу в рваной рубахе с огромным блестящим значком и зловеще кричал:
   – Никогда не забывайте, что великая культурная революция будет повторяться каждые пять-шесть лет! Да здравствует классовая борьба!
   Он бродил по селу как привидение, как призрак. Все жители, едва завидев его, прятались в свои дома и крепко запирали двери, но не могли укрыться от его зловещего, тоскливого крика, от которого сжималось сердце и все тело охватывала дрожь. Ху Юйинь, ставшая к этому времени продавщицей в харчевне на Старой улице, заслышав вопли спятившего Вана, иногда роняла миски с рисовым отваром. Еще болезненнее реагировали на него только что реабилитированные налоговый инспектор и председатель сельпо: в их семьях в такие минуты часто плакали, а ночью не могли заснуть. Ван Цюшэ по-прежнему оставался бедствием для села, все боялись и проклинали его. Ху Юйинь, прижимая к себе непокорную голову маленького Цзюньцзюня, думала: «Почему он такой двужильный? Ни голод, ни холод его не берут!» Пятерня, жена Ли Маньгэна, спрашивала своего мужа:
   – Неужели этот мерзавец, шагавший по чужим головам, снова собирается стать старостой, секретарем партбюро и заставить нас зубрить цитатники, плясать танцы верности?
   И Ли Маньгэн, секретарь партбюро объединенной бригады, отвечал:
   – Черта с два! У нас новое руководство, а такие люди, как Ван Цюшэ, только позорили нас. Это нам хороший урок!
   Секретарь сельского парткома Гу Яньшань, поглощенный проблемами очистки Лотосовой и Ручья нефритовых листьев, думал, что Ван Цюшэ надо срочно отправить в психиатрическую больницу. А вернее всех на эту тему высказался заместитель заведующего уездным отделом культуры Цинь Шутянь, недавно снова приехавший в Лотосы для сбора народных песен:
   – Сейчас во многих городах и селах бродят такие сумасшедшие! Это отзвуки печальной эпохи, о которой можно только вздохнуть.
 
ПРИМЕЧАНИЯ