меняет мир наш постепенно,
подсыпь-ка чуть нам соли в пиво,
чтоб заодно осела пена.
 
 
У пьяниц, бражников, кутил,
в судьбе которых все размечено,
благоприятствие светил
всегда бывает обеспечено.
 
 
Хоть мыслить вовсе не горазд,
ответил я на тьму вопросов,
поскольку был энтузиаст
и наблюдательный фаллософ.
 
 
Наше слово в пространстве не тает,
а становится в нем чем угодно,
ибо то, что бесплотно витает,
в мире этом отнюдь не бесплодно.
 
 
Моей тюремной жизни окаянство
нисколько не кляну я, видит Бог;
я мучим был отнятием пространства,
но времени лишить никто не мог.
 
 
Раздев любую обозримую
проблему жизни догола,
всегда найдешь непримиримую
вражду овала и угла.
 
 
Я спать люблю: за тем пределом,
где вне меня везде темно,
душа, во сне сливаясь с телом,
творит великое кино.
 
 
Поздним утром я вяло встаю,
сразу лень изгоняю без жалости,
но от этого так устаю,
что ложусь, уступая усталости.
 
 
На тьму житейских упущений
смотрю и думаю тайком,
что я в одном из воплощений
был местечковым дураком.
 
 
С годами, что мне удивительно,
душа наша к речи небрежной
гораздо сильнее чувствительна,
чем некогда в юности нежной.
 
 
По многим я хожу местам,
таская дел житейских кладь,
но я всегда случаюсь там,
где начинают наливать.
 
 
Позабыв о душевном копании,
с нами каждый отменно здоров,
потому что целебно в компании
совдыхание винных паров.
 
 
Когда хожу гулять в реальность,
где ветер, гам и моросит,
вокруг меня моя ментальность
никчемным рубищем висит.
 
 
Искусство жизни постигая,
ему я отдал столько лет,
что стала жизнь совсем другая,
а сил учиться больше нет.
 
 
От музыки удачи и успеха
в дальнейшем (через годы, а не дни)
родится непредвидимое эхо,
которым поверяются они.
 
 
Всегда напоминал мне циферблат,
что слишком вызывающе и зря
я так живу со временем не в лад:
оно идет, а я лежу, куря.
 
 
Мы так во всех полемиках орем,
как будто кипяток у нас во рту;
настаивать чем тупо на своем,
настаивать разумней на спирту.
 
 
Во мне смеркаться стал огонь;
сорвав постылую узду,
теперь я просто старый конь,
пославший на хер борозду.
 
 
Сегодня ощутил я горемычно,
как жутко изменяют нас года:
в себя уйдя и свет зажгя привычно,
увидел, что попал я не туда.
 
 
Ловил я кайф, легко играя
ту роль, какая выпадала,
за что меня в воротах рая
ждет рослый ангел-вышибала.
 
 
Мы скоро только дно бутылки
сумеем страстно обнажать,
и юные геронтофилки
нас перестанут уважать.
 
 
Забавные мысли приходят в кровать
с утра после грустного сна:
что лучше до срока свечу задувать,
чем видеть, как чахнет она.
 
 
Вновь душа среди белого дня
заболит, и скажу я бутылке:
эту душу сослали в меня,
и страдает она в этой ссылке.
 
 
Зачем под сень могильных плит
нести мне боль ушедших лет?
Собрав мешок моих обид,
в него я плюну им вослед.
 
 
Где скрыта душа, постигаешь невольно,
а с возрастом только ясней,
поскольку душа – это место, где больно
от жизни и мыслей о ней.
 
 
Да, птицы, цветы, тишина
и дивного запаха травы;
но райская жизнь лишена
земной незабвенной отравы.
 
 
Когда и где бы мы ни пили,
тянусь я с тостом каждый раз,
чтобы живыми нас любили,
как на поминках любят нас.
 

Любви все возрасты покорны, ее порывы – рукотворны

 
Мы всякой власти бесполезны
и не сильны в карьерных трюках,
поскольку маршальские жезлы
не в рюкзаках у нас, а в брюках.
 
 
Не раз и я, в объятьях дев
легко входя во вдохновение,
от наслажденья обалдев,
остановить хотел мгновение.
 
 
А возгораясь по ошибке,
я погасал быстрее спички:
то были постные те рыбки,
то слишком шустрые те птички.
 
 
Я никак не пойму, отчего
так я к женщинам пагубно слаб;
может быть, из ребра моего
было сделано несколько баб?
 
 
Душа смиряет в теле смуты,
бродя подобно пастуху,
а в наши лучшие минуты
душа находится в паху.
 
 
Мы когда крутили шуры-муры
с девками такого же запала,
в ужасе шарахались амуры,
луки оставляя где попало.
 
 
Пока я сплю, не спит мой друг,
уходит он к одной пастушке,
чтоб навестить пастушкин луг,
покуда спят ее подружки.
 
 
Всегда ланиты, перси и уста
описывали страстные поэты,
но столь же восхитительны места,
которые доселе не воспеты.
 
 
Из наук, несомненно благих
для юнцов и для старцев согбенных,
безусловно полезней других
география зон эрогенных.
 
 
Достану чистые трусы,
надену свежую рубашку,
приглажу щеточкой усы
и навещу свою милашку.
 
 
Не зря люблю я дев беспечных,
их речь ясна и необманчива,
ключи секретов их сердечных
бренчат зазывно и заманчиво.
 
 
Погрязши в низких наслаждениях,
их аналитик и рапсод,
я достигал в моих падениях
весьма заоблачных высот.
 
 
Вот идеал моей идиллии:
вкусивши хмеля благодать
и лежа возле нежной лилии,
шмелей лениво обсуждать.
 
 
Возможно, я не прав в моем суждении,
но истина мне вовсе не кумир:
уверен я, что скрыта в наслаждении
энергия, питающая мир.
 
 
Я женских слов люблю родник
и женских мыслей хороводы,
поскольку мы умны от книг,
а бабы – прямо от природы.
 
 
Живя в огромном планетарии,
где звезд роскошное вращение,
бурчал я часто комментарии,
что слишком ярко освещение.
 
 
Без вакханалий, безобразий
и не в урон друзьям-товарищам
мои цветы не сохли в вазе,
а раздавались всем желающим.
 
 
Во мне избыток был огня,
об этом знала вся округа,
огонь мой даже без меня
ходил по бабам в виде друга.
 
 
Всем дамам нужен макияж
для торжества над мужиками:
мужчина, впавший в охуяж,
берется голыми руками.
 
 
Плывет когда любовное везение,
то надо торопиться с наслаждением,
чтоб совести угрюмой угрызение
удачу не спугнуло пробуждением.
 
 
Душа моя безоблачно чиста,
в любовные спеша капканы лезть,
поскольку все на свете неспроста
и случай – это свыше знак и весть.
 
 
Не знаю слаще я мороки
среди морок житейских прочих,
чем брать любовные уроки
у дам, к учительству охочих.
 
 
Соблазнам не умея возражать,
я все же твердой линии держусь:
греха мне все равно не избежать,
так я им заодно и наслажусь.
 
 
Свиваясь в будуарах и альковах
в объятиях, по скорости военных,
мы знали дам умелых и толковых,
но мало было дам самозабвенных.
 
 
Являют умственную прыть
пускай мужчины-балагуры,
а бабе ум полезней скрыть —
он отвлекает от фигуры.
 
 
Я близок был с одной вдовой,
в любви достигшей совершенства,
и будь супруг ее живой,
он дал бы дуба от блаженства.
 
 
Даму обольстить немудрено,
даме очень лестно обольщение,
даму опьяняет, как вино,
дамой этой наше восхищение.
 
 
Весна полна тоски томительной,
по крови бродит дух лесной,
и от любви неосмотрительной
влетают ласточки весной.
 
 
У любви не бывает обмана,
ибо искренна страсть, как дыхание,
и божественно пламя романа,
и угрюмо его затухание.
 
 
Хоть не был я возвышенной натурой,
но духа своего не укрощал
и девушек, ушибленных культурой,
к живой и свежей жизни обращал.
 
 
Я не бежал от искушений
в тоску сомнений идиотских,
восторг духовных отношений
ничуть не портит радость плотских.
 
 
Одна воздержанная дама
весьма сухого поведения
детей хотела так упрямо,
что родила от сновидения.
 
 
Любой альков и будуар,
имея тайны и секреты,
приносит в наш репертуар
иные па и пируэты.
 
 
Те дамы не просто сидят —
умыты, завиты, наряжены, —
а внутренним взором глядят
в чужие замочные скважины.
 
 
Когда земля однажды треснула,
сошлись в тот вечер Оля с Витей;
бывает польза интересная
от незначительных событий.
 
 
Бросает лампа нежный свет
на женских блуз узор,
и фантики чужих конфет
ласкают чуткий взор.
 
 
Увидев девку, малой толики
не ощущаю я стыда,
что много прежде мысли – стоит ли?
я твердо чувствую, что да.
 
 
Важна любовь, а так ли, сяк ли —
хорош любой любовный танец;
покуда силы не иссякли,
я сам изрядный лесбиянец.
 
 
Целебен утешения бальзам:
ловил себя на мысли я не раз,
что женщины отказывают нам,
жалея об отказе больше нас.
 
 
Сперва свирепое влечение
пронзает все существование,
потом приходит облегчение
и наступает остывание.
 
 
Время лижет наши раны
и выносит вон за скобки
и печальные романы,
и случайные поебки.
 
 
Любил я сесть в чужие сани,
когда гулякой был отпетым;
они всегда следили сами,
чтобы ямщик не знал об этом.
 
 
Легко мужчинами владея,
их так умела привечать,
что эллина от иудея
не поспевала отличать.
 
 
Хватает на бутыль и на еду,
но нету на оплату нежных дам,
и если я какую в долг найду,
то честно с первой пенсии отдам.
 
 
Хвала и слава лилиям и розам,
я век мой пережил под их наркозом.
 
 
К любви не надо торопиться,
она сама придет к вам, детки,
любовь нечаянна, как птица,
на папу капнувшая с ветки.
 
 
Милый спать со мной не хочет,
а в тетрадку ночь и день
самодеятельно строчит
поебень и хуетень.
 
 
Весьма заботясь о контрасте
и относясь к нему с почтением,
перемежал я пламя страсти
раздумьем, выпивкой и чтением.
 
 
Нет сомнения в пользе страданий:
вихри мыслей и чувства накал,
только я из любовных свиданий
больше пользы всегда извлекал.
 
 
В тихой смиреннице каждой,
в робкой застенчивой лапушке
могут проснуться однажды
блядские гены прабабушки.
 
 
И стареть не так обидно,
вспомянув исподтишка,
как едала джем-повидло
с хера милого дружка.
 
 
Бес любит юных дам подзуживать
упасть во грех, и те во мраке
вдруг начинают обнаруживать
везде фаллические знаки.
 
 
Как виртуозны наши трюки
на искре творческого дара,
чтобы успешно скинуть брюки
в чаду любовного угара!
 
 
Свой имею опыт я, но все же
слушаю и речи знатоков:
евнухи о бабах судят строже,
тоньше и умнее мужиков.
 
 
Когда Господь, весы колебля,
куда что класть негромко скажет,
уверен я, что наша ебля
на чашу праведности ляжет.
 
 
Не зря стоустая молва
твердила мне, что секс – наркотик:
болит у духа голова
от непоседливости плоти.
 
 
С возрастом острей мужицкий глаз,
жарче и сочней души котлета,
ибо ранней осенью у нас,
как у всей природы – бабье лето.
 
 
Теперь и вспомним-то едва ли,
как мы плясали те кадрили,
когда подруги то стонали,
то хриплым криком нас бодрили.
 
 
Ромашки, незабудки и гортензии
различного строенья и окраски
усиливают с возрастом претензии
на наши садоводческие ласки.
 
 
Врачует боль любой пропажи
беспечной лени талисман,
во мне рассеивал он даже
любви густеющий туман.
 
 
Лишь то, что отдашь,
ты взамен и получишь,
поэтому часто под вечер
само ожидание женщины – лучше,
чем то, что случится при встрече.
 
 
Это грешно звучит и печально,
но решил я давно для себя:
лучше трахнуть кого-то случайно,
чем не мочь это делать, любя.
 
 
За повадку не сдаваться
и держать лицо при этом
дамы любят покрываться
королем, а не валетом.
 
 
Всякой тайной мистики помимо,
мистика есть явная и зримая:
женщина, которая любима,
выглядит стройней, чем нелюбимая.
 
 
Я красоту в житейской хляби
ловлю глазами почитателя:
беременность в хорошей бабе
видна задолго до зачатия.
 
 
Белея лицом, как страница
в надежде на краткую строчку,
повсюду гуляет девица,
готовясь на мать-одиночку.
 
 
Я так зубрил познания азы,
что мог бы по стезе ума пойти,
но зовы гормональной железы,
спасибо, совлекли меня с пути.
 
 
А жалко, что незыблема граница,
положенная силам и годам,
я б мог еще помочь осуществиться
мечте довольно многих юных дам.
 
 
Мы судим о деве снаружи —
по стану, лицу и сноровке,
но в самой из них неуклюжей
не дремлет капкан мужеловки.
 
 
Да, в небесах заключается брак,
там есть у многих таинственный враг.
 
 
Бог чувствует, наверно, боль и грусть,
когда мы в суете настолько тонем,
что женщину ласкаем наизусть,
о чем-то размышляя постороннем.
 
 
Предчувствуя любовную удачу,
я вновь былую пылкость источаю,
но так ее теперь умело прячу,
что сам уже почти не замечаю.
 
 
Весь век земного соучастия
мы учим азбуку блудливости —
от молодого любострастия
до стариковской похотливости.
 
 
Все беды у меня лишь оттого,
что встретить пофартило и любить
мне женщин из гарема моего,
который у меня был должен быть.
 
 
Подавленных желаний тонкий след
рубцуется, но тлеет под золой,
и женщина грустит на склоне лет
о глупой непреклонности былой.
 
 
Мне кажется, былые потаскушки,
знававшие катанье на гнедых,
в года, когда они уже старушки, —
с надменностью глядят на молодых.
 
 
Творца, живущего вдали,
хотел бы я предупредить:
мы столько дам недоебли,
что смерти стоит погодить.
 
 
Я в разных почвах семя сеял:
духовной, плотской, днем и ночью,
но, став по старости рассеян,
я начал часто путать почву.
 
 
Я прежний сохранил в себе задор,
хотя уже в нем нет былого смысла,
поэтому я с некоторых пор
подмигиваю девкам бескорыстно.
 
 
В любых спектаклях есть замена,
суфлеры, легкость обсуждения;
постель – единственная сцена,
где нет к актеру снисхождения.
 
 
С годами стали круче лестницы
и резко слепнет женский глаз:
когда-то зоркие прелестницы
теперь в упор не видят нас.
 
 
Любовь как ни гони и ни трави,
в ней Божьему порядку соответствие,
мы сами ведь – не больше, чем любви
побочное случайное последствие.
 
 
А бывает, что в сумрак осенний
в тучах луч означается хрупкий,
и живительный ветер весенний
задувает в сердца и под юбки.
 
 
Кто недавно из листьев капустных,
тем любовь – это игры на воле,
а для взрослых, от возраста грустных,
их любовь неотрывна от боли.
 
 
А наша близость – только роздых
на расходящихся путях,
и будет завтра голый воздух
в пустых сомкнувшихся горстях.
 
 
Что к живописи слеп, а к музыке я глух —
уже невосполнимая утрата,
зато я знаю несколько старух
с отменными фигурами когда-то.
 
 
Логической мысли забавная нить
столетия вьется повсюду:
поскольку мужчина не может родить,
то женщина моет посуду.
 
 
Зря вы мнетесь, девушки,
грех меня беречь,
есть еще у дедушки
чем кого развлечь.
 
 
Зря жены квохчут оголтело,
что мы у девок спим в истоме,
у нас блаженствует лишь тело,
а разум – думает о доме.
 
 
Отменной верности супруг,
усердный брачных уз невольник
такой семейный чертит круг,
что бабе снится треугольник.
 
 
В людской кипящей тесноте
не страшен путь земной,
весьма рискуют только те,
кто плохо спит с женой.
 
 
Ты жуткий зануда, дружок,
но я на тебя не в обиде,
кусая тайком пирожок,
какого ты сроду не видел.
 
 
Внутри семейного узла
в период ссор и междометий
всегда легко найти козла,
который в этой паре третий.
 
 
У всех текли трагедии и драмы,
а после оставалась тишина,
морщины на лице, на сердце шрамы
и памятливо-тихая жена.
 
 
Настолько в детях мало толка,
что я, признаться, даже рад,
что больше копий не нащелкал
мой множительный аппарат.
 
 
Куда ни дернешься – повсюду,
в туман забот погружена,
лаская взорами посуду,
вокруг тебя сидит жена.
 
 
Бес или Бог такой мастак,
что по причуде высшей воли
людей привязывает так,
что разойтись нельзя без боли?
 
 
Глаз людской куда ни глянет,
сохнут бабы от тоски,
что любовь мужская вянет
и теряет лепестки.
 
 
За все наши мужицкие злодейства
я женщине воздвиг бы монумент,
мужчина – только вывеска семейства,
а женщина – и балки, и цемент.
 
 
В доме, где любовь уже утратили,
чешется у женщины рука:
выгнать мужика к ебене матери —
жаль оставить дом без мужика.
 
 
Послушно соглашаюсь я с женой,
хотя я совершенно не уверен,
что конь, пускай изрядно пожилой,
уже обязан тихим быть, как мерин.
 
 
Когда у нас рассудок, дух и честь
находятся в согласии и мире,
еще у двоеженца радость есть
от мысли, что не три и не четыре.
 
 
Я с гордостью думал в ночной тишине,
как верность мы свято храним,
как долго и стойко я предан жене
и дивным подружкам двоим.
 
 
Да, я бывал и груб, и зол,
однако помяну,
что я за целый век извел
всего одну жену.
 
 
Любви таинственный процесс
в любых столетиях не гас,
как не погаснет он и без
ушедших нас.
 
 
Подругам ежегодно в день кончины
моя во снах являться будет тень,
и думать будут юные мужчины
о смутности их женщин в этот день.
 

Слишком я люблю друзей моих, чтобы слишком часто видеть их

 
Умея от века себя отключить,
на мир я спокойно гляжу,
и могут меня только те огорчить,
кого за своих я держу.
 
 
Течет беспечно, как вода
среди полей и косогоров,
живительная ерунда
вечерних наших разговоров.
 
 
Чтоб жить отменно, так немного,
по сути, нужно мне, что я
прошу простейшего у Бога:
чтоб не менялась жизнь моя.
 
 
Курили, пили и молчали,
чуть усмехались;
но затихали все печали
и выдыхались.
 
 
Бог шел путем простых решений,
и, как мы что ни назови,
все виды наших отношений —
лишь разновидности любви.
 
 
Тяжки для живого организма
трели жизнерадостного свиста,
нету лучшей школы пессимизма,
чем подолгу видеть оптимиста.
 
 
Если нечто врут мои друзья,
трудно утерпеть, но я молчу;
хочется быть честным, но нельзя
делать только то, что я хочу.
 
 
Не могут ничем насладиться вполне
и маются с юмором люди,
и видят ночами все время во сне
они горбуна на верблюде.
 
 
Мы одиноки, как собаки,
но нас уже ничем не купишь,
а бравши силой, понял всякий,
что только хер зазря затупишь.
 
 
По собственному вкусу я сужу,
чего от собеседника нам нужно,
и вздор напропалую горожу
охотнее, чем умствую натужно.
 
 
Нам свойственна колючая опаска
слюнявых сантиментов и похвал,
но слышится нечаянная ласка —
и скашивает душу наповал.
 
 
Ты в азарте бесподобен
ярой одурью своей,
так мой пес весной способен
пылко трахать кобелей.
 
 
У нас легко светлеют лица,
когда возможность нам дана
досадой с другом поделиться,
с души содрав лоскут гавна.
 
 
Люблю шутов за их потешность,
и чем дурнее, тем верней
они смягчают безутешность
от жизни клоунской моей.
 
 
Я вижу объяснение простое
того, что ты настолько лучезарен:
тебя, наверно, мать рожала стоя,
и был немного пол тобой ударен.
 
 
Хоть я свои недуги не лечу,
однако, зная многих докторов,
я изредка к приятелю-врачу
хожу, когда бедняга нездоров.
 
 
То истомясь печалью личной,
то от погибели в вершке
весь век по жизни горемычной
мечусь, как мышь в ночном горшке.
 
 
Стал тесен этот утлый водоем,
везде резвятся стаи лягушат,
и даже в одиночестве моем
какие-то знакомые кишат.
 
 
У тех, кто в усердии рьяном
по жизни летит оголтело,
душа порастает бурьяном
гораздо скорее, чем тело.
 
 
Я курю возле рюмки моей,
а по миру сочится с экранов
соловьиное пение змей
и тигриные рыки баранов.
 
 
Мой восторг от жизни обоснован,
Бог весьма украсил жизнь мою:
я, по счастью, так необразован,
что все время что-то узнаю.
 
 
Давно живу как рак-отшельник
и в том не вижу упущения,
душе стал тягостен ошейник
пустопорожнего общения.
 
 
Когда среди людей мне одиноко,
я думаю, уставясь в пустоту:
а видит ли всевидящее око
бессилие свое и слепоту?
 
 
Быстрей мне сгинуть и пропасть,
чем воспалят мой дух никчемный
наживы пламенная страсть
и накопленья зуд экземный.
 
 
В эпоху той поры волшебной,
когда дышал еще легко,
для всех в моей груди душевной
имелось птичье молоко.
 
 
Сбыл гостя. Жизнь опять моя.
Слегка душа очнулась в теле.
Но чувство странное, что я —
башмак, который не надели.
 
 
Поскольку я большой философ,
то жизнь открыла мне сама,
что глупость – самый лучший способ
употребления ума.
 
 
Когда мне тускло, скучно, душно
и жизнь истерлась, как пословица,
к себе гостей зову радушно,
и много хуже мне становится.
 
 
На нас во всей своей весомости
ползет, неся опустошения,
болезнь душевной насекомости
и насекомого кишения.
 
 
Верю людям, забыв и не думая,
что жестоко похмелье наивности,
что себя в это время угрюмое
я люблю без обычной взаимности.
 
 
Время облегчает бытие,
дух у нас устроен эластично:
чувство одиночества мое
сделалось безоблачно привычно.
 
 
Поневоле сочится слеза
на согретую за ночь кровать:
только-только закроешь глаза,
как уже их пора открывать.
 
 
С утра неуютно живется сове,
прохожие злят и проезжие,
а затхлость такая в ее голове,
что мысли ужасно несвежие.
 
 
Когда бы рано я вставал,
душа не ныла бы, как рана,
что много больше успевал
бы сделать я, вставая рано.
 
 
С утра суется в мысли дребедень
о жизни, озаренной невезением,
с утра мы друг на друга – я и день —
взираем со взаимным омерзением.
 
 
И снова утро. Злой и заспанный,
я кофе нехотя лакаю,
заботы взваливаю за спину
и жить покорно привыкаю.
 
 
За все на свете я в ответе,
и гордо флаг по ветру реет,
удача мне все время светит,
и только жалко, что не греет.
 
 
Несчастным не был я нисколько,
легко сказать могу теперь уж я,
что если я страдал, то только
от оптимизма и безденежья.
 
 
Мы радуемся или стонем
и тем судьбу отчасти правим:
смеясь, мы прошлое хороним,
а плача – будущее травим.
 
 
Гудит стиральная машина,
на полках книги в тон обоям,
у телевизора – мужчина,
мечтавший в детстве стать ковбоем.
 
 
На убогом и ветхом диванчике
я валяюсь, бездумен и тих,
в голове у меня одуванчики,
но эпоха не дует на них.
 
 
Никем нигде не состою,
не числюсь и не посещаю,
друзей напитками пою,
подруг – собою угощаю.
 
 
Я часто спорю, ярый нрав
и вздорность не тая,
и часто в споре я не прав,
а чаще – прав не я.
 
 
Поскольку я жил не эпически
и брюки недаром носил,
всегда не хватало хронически
мне времени, денег и сил.
 
 
Себя от себя я усердно лечу,
живя не спеша и достойно,
я бегаю медленно, тихо кричу
и гневаюсь очень спокойно.
 
 
Поскольку я себя естественно
везде веду, то я в награду
и получаю соответственно
по носу, черепу и заду.
 
 
Мы так от жизни в темноте
лучились искрами затей,
что на свету черны, как те,
кто пережил своих детей.
 
 
Я не пьянею от удачи,
поскольку знаю наперед,
как быстро все пойдет иначе
и сложится наоборот.
 
 
На любопытство духа гончего —
о личной жизни или мнении —
я отвечаю так уклончиво,
что сам сижу в недоумении.
 
 
Мне наружный мир не интересен,
сузилась души моей округа,
этот мир субботен и воскресен,
мы совсем чужие друг для друга.
 
 
Свои серебряные латы
ношу я только оттого,
что лень поставить мне заплаты
на дыры платья моего.
 
 
Чтобы вынести личность мою,
нужно больше, чем просто терпение,
ибо я даже в хоре пою
исключительно личное пение.
 
 
Мне кажется сегодня, что едва ли
в одних только успехах наша сила:
откуда бы меня ни изгоняли —
всегда мне это пользу приносило.
 
 
На долгом вкладе, как поганки,
растут финансы дни и ночи;
и я растил бы деньги в банке,
но есть и пить охота очень.
 
 
Плодясь обильней, чем трава,
кругом шумит разноголосица,
а для души нужны слова,
которые не произносятся.
 
 
Всегда при получении письма
кидаю на конверт короткий взор
я с чувством, будто новая тесьма
войдет сейчас в судьбы моей узор.
 
 
Я в этой жизни часто ждал —
удачи, помощи, свидания;
души таинственный кристалл
темнеет в нас от ожидания.
 
 
Какое-то шершаво-беспокойное
сегодня состояние весь день:
не то я сделал что-то недостойное,
не то легла из будущего тень.
 
 
Врут обо мне в порыве злобы,
что все со смехом гнусно хаю,
а я, бля, трагик чистой пробы,
я плачу, бля, и воздыхаю.
 
 
Не в том беда, что одинок,
а в ощущеньях убедительных,
что одинок ты – как челнок
между фрегатов победительных.
 
 
У круглого с пор давних сироты —
я этого никак не ожидал —
являются в характере черты,
которые в отце он осуждал.
 
 
Настолько не знает предела
любовь наша к нам дорогим,
что в зеркале вялое тело
мы видим литым и тугим.
 
 
Живя не грустя и не ноя
и радость и горечь ценя,
порой наступал на гавно я,
но чаще – оно на меня.
 
 
Застолья благочинны и богаты
в домах, где мы чужие, но желанны,
мужчины безупречны и рогаты,
а женщины рогаты и жеманны.
 
 
Напрасно я нырнул под одеяло,
где выключил и зрение, и слух,
во сне меня камнями побивала
толпа из целомудренных старух.
 
 
Во все, что высоко и далеко,
мы тянемся внести свой личный шум;
порочить и пророчить так легко,