что это соблазняет слабый ум.
 
 
Порой издашь дурацкий зык,
когда устал или задерган,
и вырвать хочется язык,
но жаль непарный этот орган.
 
 
Я был тогда застенчив. И не злей,
а яростней. И сам собой лучился.
И жаль, что избегал учителей,
сегодня я у них бы поучился.
 
 
Когда сижу я, кончик ручки
слегка грызя, душой в нирване,
то я не в творческой отключке,
а в склеротическом тумане.
 
 
У многих авторов с тех пор,
как возраст им понурил нос,
при сочинительстве – запор,
а с мемуарами – понос.
 
 
Верчусь я не ради забавы,
я теплю тупое стремление
с сияющей лысины славы
постричь волоски на кормление.
 
 
Чтоб описать свой возраст ранний,
все факты ловятся в чернилах,
и сладок сок воспоминаний,
когда удачно сочинил их.
 
 
Не зря мы, друг, о славе грезили,
нам не простят в родном краю,
что влили мы в поток поэзии
свою упругую струю.
 
 
Ничуть не влияет моя голова
на ход сочинительства смутный,
но вдруг я на ветер кидаю слова,
а он в это время попутный.
 
 
Когда насильно свой прибор
терзает творческая личность,
то струны с некоторых пор
утрачивают эластичность.
 
 
Творя чего-нибудь певучее,
внутри я мысли излагаю,
но смыслом ради благозвучия
весьма легко пренебрегаю.
 
 
Сижу и сочиняю мемуары,
сколь дивно протекала жизнь моя…
Как сердце пережило те кошмары,
которые выдумываю я?
 
 
Я боюсь в человеках напевности,
под которую ищут взаимности,
обнажая свои задушевности
и укромности личной интимности.
 
 
Когда с тобой беседует дурак,
то кажется, что день уже потух,
и свистнул на горе вареный рак,
и в жопу клюнул жареный петух.
 
 
Он не таит ни от кого
своей открытости излишек,
но в откровенности его
есть легкий запах от подмышек.
 
 
Не лез я с моськами в разбор,
молчал в ответ на выпад резкий,
чем сухо клал на них прибор,
не столь увесистый, как веский.
 
 
Его похвал я не хочу,
напрасно так он озабочен;
меня похлопать по плечу
бедняге прыгать надо очень.
 
 
На вид неловкий и унылый,
по жизни юрок ты, как мышь;
тебя послал я в жопу, милый, —
ты не оттуда ли звонишь?
 
 
Вампир не ленится скитаться,
чтобы, прильнув незримой пастью,
чужой энергией питаться,
чужими мыслями и страстью.
 
 
Такой терзал беднягу страх
забытым быть молвой и сплетней,
что на любых похоронах
он был покойника заметней.
 
 
Хвалишься ты зря, что оставался
честным, неподкупным и в опале:
многие, кто впрямь не продавался, —
это те, кого не покупали.
 
 
Он искренно про совесть и про честь
не знает ничего: его душонка,
поскольку хоть какая-то, но есть —
не больше, чем мошонка у мышонка.
 
 
Покуда крепок мой табак
и выпивка крепка,
мне то смешон мой бедный враг,
то жалко дурака.
 
 
Нет беды, что юные проделки
выглядят нахально или вздорно;
радуюсь, когда барашек мелкий
портит воздух шумно и задорно.
 
 
Он как ни утверждай со вдохновением,
что суть его – трагический герой,
но быть нельзя никак печальным гением,
описывая духа геморрой.
 
 
У нас готово для продажи
все, что угодно населению,
а если вдуматься, то даже
и жар сердечный, к сожалению.
 
 
Все вечера жужжу, как муха,
в себе гордыню укрощая:
творю материю из духа,
стишки в монеты превращая.
 
 
Да, друзья-художники, вы правы,
что несправедлив жестокий срок,
ибо на лучах посмертной славы
хочется при жизни спечь пирог.
 
 
Наш ум устроен целесообразно,
ему идут на пользу и поломки:
свихнуться можно так своеобразно,
что гением тебя сочтут потомки.
 
 
Пишу печальные стишки
про то, как больно наблюдать
непроходимость той кишки,
откуда каплет благодать.
 
 
В мире есть повсюду много студий,
там надменно бедствуют художники;
будь они хоть чуть иные люди,
были бы портные и сапожники.
 
 
К чужому соку творческих томлений
питая переимчивую страсть,
я даже у грядущих поколений
смогу, возможно, что-нибудь украсть.
 
 
Жить суетно обидно мне вдвойне,
уже мне ясно видно дно колодца,
однако же с собой наедине
совсем нам посидеть не удается.
 
 
В горячем споре равно жалко
и дурака, и мудреца,
поскольку истина, как палка, —
всегда имеет два конца.
 
 
Нет, как я буду умирать,
гадать я не возьмусь;
я обожаю засыпать —
но зная, что проснусь.
 
 
Я не считал, играя фартом,
ни что почем, ни что престижно,
и жил с достаточным азартом,
чтоб умереть скоропостижно.
 
 
Нисколько в этой жизни я не мучим
желанием исследовать поближе,
которое гавно теплей и круче,
которое – прозрачнее и жиже.
 
 
Покорно жвачку будней я жевал,
ходил и в мудрецах, и в обормотах,
но время я упрямо проживал,
не сбрасывая газ на поворотах.
 
 
Забавно желтеть, увядая,
смотря без обиды пустой
на то, как трава молодая
смеется над палой листвой.
 
 
Надеюсь, без единого проклятия,
а если повезет, и без мучений
я с жизнью разомкну мои объятия
для новых, Бог поможет, приключений.
 

В нас очень остро чувство долга, мы просто чувствуем недолго

 
Как это странно и нелепо:
упруги дни, отменны ночи,
но неотвязно и свирепо
меня все время смута точит.
 
 
По счету света и тепла,
по мере, как судьба согнула,
жизнь у кого-то протекла,
а у другого – прошмыгнула.
 
 
Мне дух мечтательности нежной
уже докучен и не нужен,
я столько завтракал с надеждой,
что грустен был бы с ней же ужин.
 
 
Меня слегка тревожит отрешенность
моя от повседневности кипящей;
не то это фортуны завершенность,
не то испуг от жизни настоящей.
 
 
Смотрю я горестно и пристально
на свой сужающийся круг:
осилив бури, в тихой пристани
мы к жизни вкус теряем вдруг.
 
 
Мы зря в былом опору ищем
для новых светлых побуждений,
уже там только пепелище
тогдашних наших заблуждений.
 
 
Все растяпы, кулемы, разини —
лучше нас разбираются в истине:
в их дырявой житейской корзине
спит густой аромат бескорыстия.
 
 
По сути, наши боли и невзгоды,
события, восторги и вожди —
такие же явления природы,
как засухи, рассветы и дожди.
 
 
Унять людскую боль и горе
не раньше сможет человек,
чем разделить сумеет море
на воды впавших в море рек.
 
 
Разносит по планете смех и плач
невидимый злодей и утешитель —
бес хаоса, случайностей, удач,
порядка и системы сокрушитель.
 
 
Душе уютны, как пальто,
иллюзии и сантименты,
однако жизнь – совсем не то,
что думают о ней студенты.
 
 
Я боюсь, что жизнь на небе нелегка,
ибо с неба мы заметны в серой мгле,
и краснеют на закате облака
от увиденного ими на земле.
 
 
Бродяги, странники, скитальцы,
попав из холода в уют,
сначала робко греют пальцы,
а после к бабе пристают.
 
 
Всегда приятно думать о былом,
со временем оно переменилось,
оно уже согрето тем теплом,
которое в душе тогда клубилось.
 
 
Даря комфорт, цивилизация
нас усмиряет, растлевая:
уже мне страшно оказаться
где хаос, риск и смерть живая.
 
 
Природа окутана вязью густой
дыхания нашей гордыни,
и даже на небе то серп золотой,
то вялая корка от дыни.
 
 
Хмурым лицом навевается скука,
склонная воздух тоской отравлять,
жизнь и без этого горькая штука,
глупо угрюмством ее опошлять.
 
 
Наш разум налегке и на скаку
вторгается в округу тайных сфер,
поскольку ненадолго дураку
стеклянный хер.
 
 
Однажды человека приведет
растущее техническое знание
к тому, что абсолютный идиот
сумеет повлиять на мироздание.
 
 
Когда от взрыва покачнется
Земля, струясь огнем и газом,
к нам на мгновение вернется
надежда робкая на разум.
 
 
Душа человеку двойная дана —
из двух половинок, верней, —
и если беспечно хохочет одна,
то плачет вторая над ней.
 
 
Истину ищу сегодня реже я,
ибо, сопричастные к наживе,
всюду ходят сочные и свежие
истины, мне начисто чужие.
 
 
Кто потемки моей темноты
осветить согласится научно?
Почему от чужой правоты
на душе огорчительно скучно?
 
 
К себе желая ближе присмотреться,
курю и тихо думаю во тьме
про мысли, исходившие от сердца
и насмерть замерзавшие в уме.
 
 
Да, Господь, лежит на мне вина:
глух я и не внемлю зову долга,
ибо сокрушители гавна
тоже плохо пахнут очень долго.
 
 
Мерзавцу я желаю, чтобы он
в награду за подлянку и коварство
однажды заработал миллион
и весь его потратил на лекарство.
 
 
На даже близком расстоянии
не видно щели узкой пропасти,
и лишь душой мы в состоянии
ум отличить от хитрожопости.
 
 
Увы, при царственной фигуре
(и дивно морда хороша)
плюгавость может быть в натуре
и косоглазой быть душа.
 
 
Я встречал на житейском пути
ухитрившихся в общем строю
мимо собственной жизни пройти
и ее не признать за свою.
 
 
Есть люди речи благородной
и строгих нравственных позиций,
но запах тухлости природной
над ними веет и струится.
 
 
Наш Бог, Создатель, Господин,
хотя и всеблагой,
для слабых духом Он один,
а для других – другой.
 
 
Весьма влияет благотворно
и создает в душе уют
наш мир, где так везде проворно
воруют, лгут и предают.
 
 
Покрытость лаками и глянцем
и запах кремов дорогих
заметно свойственней поганцам,
чем людям, терпящим от них.
 
 
Внезапной страсти убоясь,
предвидя тяготы и сложности,
мы льем разумных мыслей грязь
на блеск пугающей возможности.
 
 
Поскольку нету худа без добра,
утешить мы всегда себя умеем,
что если не имеем ни хера,
то право на сочувствие имеем.
 
 
Впитал я с детства все банальности,
но в жизни я не делал подлости
не от зачуханной моральности,
а по вульгарной личной гордости.
 
 
Никак я не миную имя Бога,
любую замечая чрезвычайность;
случайностей со мной так было много,
что это исключает их случайность.
 
 
Преданный разгулу и азарту,
я от мутной скуки не умру,
в молодости плоть метала карту,
ныне шулер-дух вошел в игру.
 
 
Где сегодня было пусто
на полях моих житейских,
завтра выросла капуста
из билетов казначейских.
 
 
В унынии, печали и тоске
есть пошлость с элементами безумства,
и так ведь жизнь висит на волоске,
а волос очень сохнет от угрюмства.
 
 
По-прежнему людей не избегая,
я слушаю их горькие рыдания,
но слышу их теперь, изнемогая
от жалости, лишенной сострадания.
 
 
Я спорю искренно и честно,
я чистой истины посредник,
и мне совсем не интересно,
что говорит мой собеседник.
 
 
Всюду в жизни то смерчи, то тучи,
бродит гибель и небо в огне;
чем серьезней опасность и круче,
тем она безразличнее мне.
 
 
В душе у нас – диковинное эхо:
оно способно, звук переинача,
рыданием ответить вместо смеха
и смехом отозваться вместо плача.
 
 
Бегу, куда азарт посвищет,
тайком от совести моей,
поскольку совесть много чище,
если не пользоваться ей.
 
 
За радости азартных приключений
однажды острой болью заплатив,
мы так боимся новых увлечений,
что носим на душе презерватив.
 
 
Когда в нас к этой жизни зыбкой —
нет ни любви, ни интереса,
то освещается улыбкой
лицо недремлющего беса.
 
 
Творец обычно думает заранее,
размешивая разум, соль и дерзость,
и многим не хватает дарования,
чтоб делать выдающуюся мерзость.
 
 
Есть две разновидности теста,
из коего дух наш содеян,
и люди открытого текста
проигрывают лицедеям.
 
 
Я б устроил в окрестностях местных,
если б силами ведал природными,
чтобы несколько тварей известных
были тварями, только подводными.
 
 
Я с почтеньем думаю о том,
как неколебимо все, что есть,
ибо даже в веке золотом
ржавчина железо будет есть.
 
 
По сути, знали мы заранее,
куда наука воз везла,
поскольку дерево познания
всегда поили соки зла.
 
 
Наука зря в себе уверена,
ведь как науку ни верти,
а у коня есть путь до мерина,
но нет обратного пути.
 
 
Весь день сегодня ради прессы
пустив на чтение запойное,
вдруг ощутил я с интересом,
что проглотил ведро помойное.
 
 
Но пакости на свете нет сугубей,
чем тихое культурное собрание,
где змеи ущемленных самолюбий
витают и кишат уже заранее.
 
 
Как, Боже, мы похожи на блядей
желанием, вертясь то здесь, то там,
погладить выдающихся людей
по разным выдающимся местам.
 
 
До славы и сопутствующих денег,
по лестнице взбираясь, как медведь,
художник только нескольких ступенек
за жизнь не успевает одолеть.
 
 
Искусство, отдаваясь на прочтение,
распахнуто суждению превратному:
питая к непонятному почтение,
мы хамски снисходительны к понятному.
 
 
Удавшиеся строчки
летают, словно мухи,
насиживая точки
на разуме и духе.
 
 
Есть люди – выдан им билет
на творческое воплощение,
их души явно теплят свет,
но тускло это освещение.
 
 
Ценю читательские чувства я,
себя всего им подчиняю:
где мысли собственные – грустные,
там я чужие сочиняю.
 
 
Во мне душа однажды дрогнет,
ум затуманится слегка,
и звук возвышенный исторгнет
из лиры слабая рука.
 
 
В этой жизни я сделал немного
от беспечности и небрежения,
мне была интересна дорога,
а не узкий тупик достижения.
 
 
Глубокие мы струны зря тревожим,
темно устройство нашего нутра,
и мы предугадать никак не можем,
как может обернуться их игра.
 
 
Иллюзий и галлюцинаций,
туманных помыслов лихих —
затем не следует бояться,
что мы б не выжили без них.
 
 
Слова про слитность душ – лишь удовольствие,
пустая утешительная ложь;
по хуже одиночества – спокойствие,
с которым ты его осознаешь.
 
 
Не в муках некой мысли неотложной
он вял и еле двигает руками —
скорее, в голове его несложной
воюют тараканы с пауками.
 
 
Вертясь в работной мясорубке,
мужчины ей же и хранимы,
поскольку мнительны и хрупки,
пугливы, слабы и ранимы.
 
 
А кто орлом себя считает,
презревши мышью суету,
он так заоблачно летает,
что даже гадит на лету.
 
 
Покров румян, манер и лаков
теперь меня смущает реже,
наш мир повсюду одинаков,
а мы везде одни и те же.
 
 
Быть незаметнее и тише —
важнее прочего всего:
чем человек крупней и выше,
тем изощренней бес его.
 
 
Глупое по сути это дело —
двигаться, свою таская тень;
даже у себя мне надоело
быть на побегушках целый день.
 
 
За то, что дарятся приятности
то плотью нам, то духом тощим,
содержим тело мы в опрятности,
а душу музыкой полощем.
 
 
Я не уверен в Божьем чуде
и вижу внуков без прикрас,
поскольку будущие люди
произойдут, увы, от нас.
 
 
С народной мудростью в ладу
и мой уверен грустный разум,
что как ни мой дыру в заду,
она никак не станет глазом.
 
 
Зря не печалься, старина,
печаль сама в тебе растает,
придут иные времена,
и все гораздо хуже станет.
 

Чем я грустней и чем старей, тем и видней, что я еврей

 
Евреи зря ругают Бога
за тьму житейских злополучий:
Творец нам дал настолько много,
что с нас и спрашивает круче.
 
 
Всегда с евреем очень сложно,
поскольку очень очевидно,
что полюбить нас – невозможно,
а уважать – весьма обидно.
 
 
Я б так и жил, совьясь в клубок,
узлы не в силах распустить,
спасибо всем, кто мне помог
себя евреем ощутить.
 
 
Нельзя в еврея – превратиться,
на то есть только Божья власть,
евреем надобно родиться
и трижды жребий свой проклясть.
 
 
Люблю я племя одержимое,
чей дух бессильно торжествует,
стремясь постичь непостижимое,
которого не существует.
 
 
Стараюсь евреем себя я вести
на самом высоком пределе:
святое безделье субботы блюсти
стремлюсь я все дни на неделе.
 
 
Не позволяй себе забыть,
что ты с людьми природой связан;
евреем можешь ты не быть,
но человеком быть обязан.
 
 
Наш ум погружен в темь и смуту
и всуе мысли не рожает;
еврей умнеет в ту минуту,
когда кому-то возражает.
 
 
Не надо мне искать
ни в сагах, ни в былинах
истоки и следы моих корней:
мой предок был еврей
и в Риме, и в Афинах,
и был бы даже в Токио еврей.
 
 
Та прозорливой мысли дальность,
что скрыта в нашем обрезании,
есть объективная реальность,
даруемая в осязании.
 
 
Еще ни один полководец
не мог даже вскользь прихвастнуть,
что смял до конца мой народец,
податливый силе, как ртуть.
 
 
В основе всей сегодняшней морали —
древнейшие расхожие идеи;
когда за них распятием карали,
то их держались только иудеи.
 
 
Все зыбко в умах колыхалось
повсюду, где жил мой народ;
евреи придумали хаос,
анархию, спор и разброд.
 
 
Когда бы мой еврейский Бог
был чуть ко мне добрей,
Он так легко устроить мог,
чтоб не был я еврей!
 
 
Тем и славен у прочих народов,
что от ветхой избы до дворца
при расчете затрат и доходов
у еврея два разных лица.
 
 
Еврея Бог лепил из той же глины,
что ангелы для прочих нанесли,
и многие гонители свинины
поэтому так салом заросли.
 
 
Совсем не к лицу мне корона,
Бог царского нрава не дал,
и зад не годится для трона,
но мантию я бы продал.
 
 
Умения жить излагал нам науку
знакомый настырный еврей,
и я благодарно пожал ему руку
дверями квартиры своей.
 
 
Чтоб речь родную не забыть,
на ней почти не говоря,
интересуюсь я купить
себе большого словаря.
 
 
С неуклонностью сея сквозь время
смуту душ и умов окаянство,
наше темное древнее семя
прорастает в тугое пространство.
 
 
Основано еврейское величие
на том, что в незапамятные дни
мы зло с добром настолько разграничили,
что больше не смешаются они.
 
 
Всегда в еврее есть опасность,
поскольку властно правит им
неодолимая причастность
к корням невидимым своим.
 
 
По всей глубинной сути я еврей,
и кровь моя судьбу творит сама,
я даже темной глупости моей
могу придать подобие ума.
 
 
Высветив немыслимые дали
(кажется, хватили даже лишку),
две великих книги мы создали:
Библию и чековую книжку.
 
 
Мы живем на белом свете
вроде табора цыганского,
и растут по всей планете
брызги нашего шампанского.
 
 
С еврейским тайным умыслом слияние
заметно в каждом факте и событии,
и слабое еврейское влияние
пока только на Марсе и Юпитере.
 
 
Полемики, дискуссии, дебаты —
кончаются, доспорившись до хрипа,
согласием, что снова виноваты
евреи неопознанного типа.
 
 
Умения крутиться виртуозы
и жить, а не гадать, вращая блюдце, —
евреи, проливающие слезы,
обычно одновременно смеются.
 
 
Среди болотных пузырей,
надутых газами гниения,
всегда находится еврей —
венец болотного творения.
 
 
Весьма проста в душе моей
добра и зла картина:
ты даже дважды будь еврей,
но важно, что скотина.
 
 
Мы удивительный народ
в толпе людской реки,
и пишем мы наоборот,
и живы вопреки.
 
 
Еврея тянет выше, выше,
и кто не полный идиот,
но из него портной не вышел,
то он в ученые идет.
 
 
Надеждой душу часто грея,
стремлюсь я форму ей найти;
когда нет денег у еврея,
то греет мысль: они в пути.
 
 
Евреи ходят в синагогу,
чтобы Творец туда глядел
и чтоб не видно было Богу
всех остальных еврейских дел.
 
 
Еврей, зажгя субботнюю свечу,
в мечтательную клонится дремоту,
и все еврею в мире по плечу,
поскольку ничего нельзя в субботу.
 
 
Когда еврей наживой дорожит
в убогом вожделении упрямом,
то Бога я молю, чтоб Вечный Жид
не стал в конце концов Грядущим Хамом.
 
 
Хотя весьма суха энциклопедия,
театра легкий свет лучится в фактах,
еврейская история – трагедия,
но фарс и водевиль идут в антрактах.
 
 
Между скальных, но обломков,
между крупных, но объедков —
я живу в стране потомков,
облученных духом предков.
 
 
Сойдясь из очень разных дальностей
в ничью пустынную страну,
евреи всех национальностей
слепить пытаются одну.
 
 
Напрасно осуждается жестокий
финансовый еврейский хваткий норов:
евреи друг из друга давят соки
похлеще, чем из прочих помидоров.
 
 
Все мне по душе – тепло и свет,
радости свободы, шум и споры;
здесь я жить хотел бы столько лет,
сколько там сулили прокуроры.
 
 
Страну мою на карте обнаружив,
на внешние размеры не смотри:
по площади ничтожная снаружи,
она зато огромна изнутри.
 
 
Я здесь уже когда-то умирал
и помню, как я с близкими прощался,
сюда я много раз, как бумеранг,
из разных прошлых жизней возвращался.
 
 
Среди трущоб и пустырей,
между развалин и руин
возводит лавочку еврей,
и в этом храме он раввин.
 
 
Мне люди здесь понятны и близки,
а жизни, проживаемые нами,
полны тугого смысла – и тоски,
когда его теряешь временами.
 
 
В соплеменной тесноте
все суются в суету,
чтобы всунуть в суете
всяческую хуету.
 
 
Наш век был изрядно трагический,
но может еврей им гордиться,
отныне наш долг исторический —
как можно обильней плодиться.
 
 
Смотрю на волны эмиграции
я озадаченно слегка:
сальери к нам сюда стремятся
активней моцартов пока.
 
 
Меняются наши натуры
под этой земли кипарисами,
мышата из храма культуры
ведут себя зрелыми крысами.
 
 
Из поездок вернувшись домой,
наслаждаюсь текущим из давности
ароматом безмерно родной
местечковой великодержавности.
 
 
Нам мечта – путеводная нить,
мы в мечте обретаем отраду;
чтоб мечту про Израиль хранить,
уезжают евреи в Канаду.
 
 
Где нашу восхитительную прыть
не держат на коротком поводке,
там люди начинают говорить
на местном, на еврейском языке.
 
 
Любому призыву и вызову
до ночи доступен мой дом;
благодаря телевизору
все время я в стаде родном.
 
 
Всегда еврей – активный элемент
везде, где сокрушают монументы;
похоже, что евреи – инструмент,
которым Бог вершит эксперименты.
 
 
Губительно и животворно
в прямом и переносном смысле
по всей земле взрастают зерна
еврейских сеятелей мысли.
 
 
Заметно станет много позже
по выпекаемому тесту,
что все привезенные дрожжи
здесь очень вовремя и к месту.
 
 
На тайный пир души моей
сегодня трое званы снова:
дух-россиянин, ум-еврей
и память с мусором былого.
 
 
Теперь уже я спину как ни горби,
мне уровень доступен лишь житейский;
я русский филиал всемирной скорби
постиг намного глубже, чем еврейский.
 
 
Когда-то всюду злаки зрели,
славяне строили свой Рим,
и древнерусские евреи
писали летописи им.
 
 
Когда Россия дело зла
забрала в собственные руки,
то мысль евреев уползла
в диван культуры и науки.
 
 
Напрасно те дали холодные
евреи клянут и ругают,
где русские песни народные
другие евреи слагают.
 
 
Плюет на ухмылки, наветы и сплетни
и пляшет душа под баян,
и нет ничего для еврея заветней
идеи единства славян.
 
 
Когда идет войною брат на брата
и валится беда на человеков,
какая-то всегда здесь виновата
еврейская идея древних греков.
 
 
Потом у России изменится нрав,
он будет светлей и добрей,
и станет виднее, насколько был прав
уехавший раньше еврей.
 
 
Век за веком в реках жизни мы тонули
и в чужой переселялись огород;
мы забывчивы ко злу не потому ли,
что настолько мы рассеянный народ?
 
 
Повсюду, где превратности злосчастия
насилуют историю страны,
отсутствие еврейского участия
евреев не спасает от вины.
 
 
И делаюсь, иллюзии развеяв,
подобен я опасливому зверю,
не веря никому, кроме евреев,
которым я тем более не верю.
 
 
Обидно старому еврею,
что врал себе же самому
и слепо верил, что прозрею
и Бога с возрастом пойму.
 
 
Не терся я у власти на виду
и фунты не менял я на пиастры,
а прятался в бумажном я саду,
где вырастил цветы экклезиастры.
 
 
Еврей – не худшее создание
меж Божьих творческих работ:
он и загадка мироздания,
и миф его, и анекдот.
 
 
Лишь там, куда я попаду,
пойму, чего мы там достигли;
уверен я, что и в аду
мы вертим наши фигли-мигли.
 

Ни за какую в жизни мзду нельзя душе влезать в узду

 
Как я живу легко и гармонично,
как жизнь моя, о Господи, светла,
обругана подонками публично
и временем обобрана дотла.
 
 
Ни в чем на свете не уверен,
живя со смутной все же верой,
я потому высокомерен,
что мерю жизнь высокой мерой.
 
 
Характер мой – отменно голубиный,
и ласточки в душе моей галдят,
но дальше простираются глубины,
где молча птеродактили сидят.
 
 
С Богом я общаюсь без нытья
и не причиняя беспокойства:
глупо на устройство бытия
жаловаться автору устройства.
 
 
Сегодня жить совсем не скучно:
повсюду пакость, гнусь и скверна,
все объясняется научно,
и нам не важно, что неверно.
 
 
Бог мало кого уберег или спас,
Он копит архив наблюдений,
в потоке веков изучая на нас
пределы душевных падений.
 
 
Душа всегда у нас болит,
пока она жива и зряча,
и смех – целебный самый вид
и сострадания, и плача.
 
 
Живу сызмальства и доныне
я в убежденности спокойной,