Старец затрясся от гнева. Он собрался было возражать, но суровые абасги, непочтительно пиная, повели его к берегу веселой горной речки, где недолго думая удавили…
   Такова правда об убиении святого апостола Симона Кананита.
    1963

Руан, 7 июля 1456 года

   Огласив приговор, его преосвященство архиепископ Реймский Жан Жувенель дез Урсен удалился в боковую комнату.
   Стояла жара. Было душно, хотя дворцовые окна были открыты настежь. Клирик внес тяжелую стопу исписанных бумаг и положил на стол.
   – Монсеньер, – сказал клирик, – брат Жанны нижайше просит вас принять его.
   – Что ему надо?
   – На два слова, говорит.
   – Его зовут Жан?
   – Да, монсеньер.
   – Это тот самый неуклюжий мужик?
   – Да, он.
   – Очень жарко.
   – Июль, ваше преосвященство.
   – Особенный, особенный… А что, этот Жан напоминает чем-нибудь Жанну?
   – Глаза, монсеньер, глаза… Говорят, ее глаза!
   – Этому лет пятьдесят, наверное?
   – Выглядит гораздо старше, монсеньер.
   – Пригласите его.
   Клирик удалился и вскоре вернулся вместе с Жаном, пожилым, крестьянского вида человеком. Жан низко поклонился. Его преосвященство поманил его к себе:
   – Несчастная Жанна д’Арк ваша сестра?
   – Да, монсеньер.
   – Вы должны быть довольны, Жан: ей и вам возвращено честное имя, снято оскорбительное пятно. Его величество король Франции самолично следил за реабилитационным процессом. Вы слышали заключительные слова приговора?
   Крестьянин помялся. Подумал.
   – Да. Кажется.
   Архиепископ предложил клирику прочесть вслух самое важное место в приговоре суда. Клирик быстро нашел нужную бумагу, и его голос зазвучал торжественно:
   – «Мы отменяем, кассируем и аннулируем приговоры…»
   Монсеньер архиепископ пояснил Жану:
   – Речь идет о приговорах, вынесенных прежде. Это понятно тебе, Жан?
   Жан кивнул. А клирик продолжал:
   – «…и лишаем их всякой силы. И мы объявляем названную Жанну и ее родных очищенными от пятна бесчестия».
   Клирик положил бумагу на место.
   – Понимаешь, Жан? – сказал архиепископ милостиво. – «От пятна бесчестия»!
   Жан молчал.
   – Тебе что-нибудь не ясно, Жан?
   – Да, монсеньер.
   – Что же именно?
   Жан смотрел вниз и мял в руках шапку. Видимо, этот крепкий, коренастый крестьянин из деревни Домреми изрядно-таки волновался.
   – Что же именно? – повторил свой вопрос монсеньер архиепископ.
   – Приговор не без изъяна, – проговорил Жан глухо.
   – Не без изъяна? – изумился архиепископ и переглянулся с клириком.
   Тот пожал плечами, давая понять, что и он тоже крайне недоумевает.
   Жан сказал, не подымая тяжелых век:
   – Монсеньер, мы много страдали все эти двадцать пять лет. С тех самых пор, как сожгли бедную Жанну. Поверьте мне, монсеньер, наша мать и Пьер, мой брат, – все мы плакали. Мы плохо спали все эги двадцать пять лет. Мы очень страдали, монсеньер. Да что я говорю?! Разве только мы? Если бы вы знали, монсеньер, как горевали все, кто знал нашу бедную Жанну. Ее подружка Манжетта и та выплакала все свои глаза. Наша деревня Домреми сочувствовала нам. Все эти двадцать пять лет!
   – Да, это, наверное, так, – согласился архиепископ.
   Жан оживился. Голос его стал тверже, уверенней. Наконец-то он поднял на монсеньера свои черные грустные глаза.
   – Можете мне верить, монсеньер. Мы простые люди, но мы страдали все двадцать пять лет от сознания, что Жанна погибла безвинно. Сегодня, слушая вас, я еще раз понял и почувствовал, сколь чистой была Жанна и как задаром она сгорела. Монсеньер, это же она в огне горела! Когда цыпленку голову сворачиваешь, и то просишь у бога прощения. Мы же люди набожные, монсеньер. Мы-то понимаем, как это ужасно, когда человек безвинно гибнет. Извините меня, монсеньер, но представьте себя на месте Жанны; вот вас обкладывают дровами, вот подносят горящую головешку к сухим щепам, вот загорается огонь, вот огненные языки лижут вам руки…
   Архиепископу стало не по себе. Жестом он дал понять, что хорошо представляет все муки Жанны.
   Крестьянин говорил нудно, повторяя слова и мысли, расписывая беды, которые пришлось пережить семье Жанны. Его преосвященство подумал, что Жан гнет в одну сторону, притом довольно упорно. «Ему нужны деньги, – решил архиепископ. – Обычная крестьянская уловка, чтобы выторговать побольше». И он набрался терпения…
   – И вот, монсеньер, сгорает наша Жанна. От нее остается пепел, да и тот развевают по свету. Зачем, монсеньер? Что Жанна сделала плохого9 Разве не служила она всей своей молодой жизнью королю и Франции? Разве не вела она войска против ненавистных англичан? Поезжайте, ваше преосвященство, в Орлеан, спросите там любого о Жанне д’Арк… Вы знаете, что на Жанну молятся, как на святую? Я сам сначала не верил, но потом, когда мы с нашей матерью приехали в Орлеан, все увидели своими глазами. Мало того: и нас с матерью водили они друг к другу, словно напоказ. Нас встречали как самых именитых людей. А нашей матушке определили постоянное вспомоществование от тамошнего муниципалитета…
   «Все ближе он к цели, все ближе к цели, – сказал про себя архиепископ. – Ему нужны деньги, компенсация за причиненный ущерб семье. Еще два-три слова, и я услышу все, что полагается. Интересно же, во сколько экю он оценит этот ущерб?»
   Жан стоял с шапкой в руках, точно грешник, вымаливающий прощение.
   «Но никакой речи о компенсации и быть не может, – продолжал раздумывать архиепископ. – Мать получает пенсию от Орлеанского муниципалитета, а братья и прочиеродственники никаких прав – ни юридических, ни фактических – на компенсацию не имеют. А то, что они много пережили за эти двадцать пять лет, прошедшие со дня казни Жанны, – это, разумеется, естественно. Поэтому-то и получают они на руки реабилитационную бумагу».
   И, как бы читая его мысли, клирик подал Жану бумагу, составленную по всей форме: это была выписка из постановления суда. Крестьянин бумагу принял с почтением, сложил ее аккуратно и положил в карман.
   – Там все сказано, Жан, – объяснил ему монсеньер архиепископ Реймский, – и любой, кто пожелает прочесть ее, поймет, что пятно бесчестия полностью снято с вас, что Жанна ни в чем не повинна. Это дается вам именем нашей святой церкви и короля. Святой престол в Риме будет поставлен об этом в известность… Ты понял меня, Жан?
   – Да, монсеньер.
   – Поздравляю тебя, Жан, и всю вашу семью с благополучным исходом процесса! Все эго было не так просто и не так легко. Но, к счастью, трудности позади. Они были преодолены с божьей помощью, и твоя сестра Жанна полностью оправдана, Жан, то есть признана ни в чем не повинной, Жан.
   Однако Жан не торопился благодарить его преосвященство. Не торопился заканчивать аудиенцию, так милостиво предоставленную ему. Клирик подавал Жану недвусмысленные знаки, указывая на дверь, но крестьянин или не замечал их, или делал вид, что не замечает. Приближался час второго завтрака, и его преосвященство не любил без особой нужды откладывать прием пищи. Пунктуальность в этом деле только на пользу здоровью.
   – Да, монсеньер, я уяснил все, что вы изволили сказать только что. Жанна оправдана. Жанна ни в чем не повинна. Отныне мы можем смело смотреть людям в глаза. Не правда ли?
   – Именно, Жан, именно!
   – Монсеньер, извините мою темноту. Я знаю поле да сошку, монсеньер. Однако не могу не высказать всего, что у меня на душе. Прошу прощения, но могу ли я высказать то, что камнем лежит на моем сердце?
   – О, разумеется, разумеется!
   Жан глубоко вздохнул. Провел шапкой по вспотевшему лбу. «Ну вот, сейчас будет представлен счет. По всем правилам крестьянского крохоборства, – подумал архиепископ. – У меня с собою несколько экю. Думаю, что он вполне удовлетворится ими».
   Жан сказал:
   – Я только что положил в карман вашу бумажку. Как бы складно ни была написана она монсеньер, – все же не восполнит и сотой, и тысячной доли нашей утраты…
   Архиепископ протянул крестьянину кошелек:
   – Возьми, Жан…
   – Что это? – испуганно проговорил крестьянин.
   – Я надеюсь, Жан, что несколько экю не повредят тебе.
   – Что вы! – Жан отшатнулся, да так, что чуть было не упал на блестящий паркет. – Никогда, монсеньер! Я беден, ваше преосвященство, но золото всего мира не может заменить нам Жанну. Стоит только подумать, как ужасно жарко ей было в том костре, – и у нас трясутся губы, а из глаз хлещут слезы.
   Жан прикрыл лицо шапкой. Плечи его зловеще дрогнули. Жан плакав негромко, как бы про себя, – тем ужаснее действовали его всхлипы на двух мужчин, безмолвно наблюдавших за ним под сводами большого дворца.
   Жан быстро совладал с собой. Вздохнул глубоко.
   – Я хочу спросить вас, монсеньер, об одном: почему не значатся в приговоре имена епископа Кошона, второго судьи Жана Леметра, секретаря Гильома Маншона, Жана Массье, Жана Бопера, де Ла Пьера и других?.. Ваше преосвященство, ведь это они без всякого смущения вели на казнь бедную Жанну! Это они соорудили костер! Ах, монсеньер, если бы вы знали, как чиста и как красива была наша Жанна! И как любила она нас!.. Верно, монсеньер, Францию она любила еще больше, была предана королю больше, чем семье. Но разве это вина? Разве нет во всем этом божественного провидения? Так почему же, монсеньер, в приговоре не сказано справедливых слов обо всех этих палачах?! Разве Жанна сама взошла на костер? Разве не мучили и не пытали ее Кошон и его люди, решение которых вы справедливо отменили нынче?
   Архиепископ подошел к крестьянину и, пастырски возложив руку на его плечо, сказал:
   – Сын мой, правосудие свершилось, ошибка исправлена. К чему теперь ворошить то, что не прибавит вам душевного равновесия, но еще больше разбередит рану? Епископ Кошон умер, и Жан Леметр в лучшем мире…
   – Монсеньер, – перебил его Жан, – справедливость должна торжествовать до конца! К этому взывает человеческая совесть! Если Кошон и Леметр мертвы, то для них должны быть найдены подходящие выражения…
   У Жана горели глаза. Он говорил точно на плошади. Здесь, в этой комнате, вдруг не стало забитого крестьянина.
   Архиепископ глядел на него с удивлением. И с подозрением. И даже с боязнью.
   – Сын мой, – сказал он скороговоркой, – благословляю тебя.
   И, осенив Жана крестным знамением, удалился. За ним последовал клирик.
   В комнате стало совсем тихо.
   Здесь не было никого, кроме брата Жанны д’Арк. И он продолжал говорить, но его не слушал никто, кроме вездесущего бога.
   В этот жаркий июль.
   Седьмого дня.
   1456 года.
    1968

Баллада о первом живописце

   Солнце показалось из-за гребня гор, а Нуннам все еще работал. Он действовал то пучком сухой травы, то кремневым зубилом. На каменном полу просторной и сухой пещеры лежали небольшие кучи сухой земли – желтой и красной, серой и белой. Тонко перемолотый уголь, добытый из тлевших головешек был замешен на липкой сосновой смоле. Впрочем, и земля – желтая и красная, серая и белая – замешивалась на смоле. При помощи зубила Нуннам выбивал контуры на прочной стене, а землями расписывал. Он достиг великого совершенства в изображении зверей. Он рисовал медведей и волков, куниц и зубров. Нуннам был сущим кудесником, его знали во всех ближних и дальних пещерах. Его наперебой приглашали расписывать стены, в которых жили старейшины родов.
   Нуннам достиг большого умения, руки его творили чудеса. Его почитали пуще старейшин. Ему приносили лучшие куски от убитых серн и медведей. А в благодарность он украшал жилища людей все новыми и новыми зверями – прыгающими и спящими, пьющими воду и терзающими друг друга в ожесточенных схватках…
   Нуннам хорошо знал, какая земля где находится. Он знал, что красная – выше Голубого озера, а серая – у самой ее воды, что белой земли вдоволь за лугом, где пасутся зубры, а смолы – в лесу, где растут ели.
   Нуннам достиг вершины совершенства. Он был молод, полон сил. Через плечо живописец носил леопардовую шкуру и ударом кулака мог свалить любого противника. Его уважали и одновременно боялись.
   Однако нынче молодой кудесник превзошел самого себя. Нуннам дерзнул, и дерзание его не имело предела: он решил изобразить человека, подобного себе, подобного отцу, подобного старейшине! Задумав новую работу, Нуннам потерял сон, забросил жен, забросил детей, позабыл и о старом отце, и о своей дряхлой матери. По ночам художник мечтательно глядел на луну. А пещера тем временем храпела. Многочисленная семья Нуннама спала на шкурах медведей, не подозревая, что хозяин ее задумал невероятное и в высшей степени дерзкое…
   Иногда он уходил к ручью. И ручей, казалось, беседовал с ним и, беседуя, подсказывал, как надо действовать в задуманном деле, чтобы успех увенчал его. Камни с шумом перекатывались в быстром течении, и Нуннам удавливал тайное значение этого шума.
   В последнее время он подолгу всматривался в лицо евоего отца, и в жестких чертах волосатого человека ему чудились грубая нежность и неиссякаемая сила.
   Он внимательно изучал своих детей и твердо знал, сколько пальцев на руках и ногах, как растут ресницы на веках и какого цвета бывают волосы. Нуннам мысленно выводил дуги бровей и округлости губ и бедер. Ягодицы и груди у женщин выпуклы. А груди у мужчин плоские…
   И вот Нуннам решился. Когда уснули все, он бесшумно пробрался к выходу пещеры. Здесь заранее была заготовлена плоскость в рост человека. Твердым зубилом художник нанес контуры человеческого тела. Все было здесь – и голова, и нос, и ноги, и пальцы на ногах, и ресницы на глазах.
   В небе светила луна. Ее голубой свет падал на сухую етену, и Нуннам работал уверенно. Где-то выли шакалы, хрипло бились неуемные зубры и шумно возились лесные птицы. Художник поклонился луне, озарявшей землю своим светом, поклонился светлой звезде, мерцавшей ярче прочих звезд, и поцеловал прохладный камень, на который предстояло наложить липкую смолу, перетертую с землей.
   Нуннам для начала покрыл все тело изображения, от головы до ног, желтой земляной краской и щеки выделил красной землей. Белую землю он приберегал для глаз и зубов, а черную – для волос.
   Нуннам нанес серую краску на то место, где полагается быть зрачкам. Посреди серых кругов он поставил черные точки, и вдруг ожило лицо на холодном камне.
   Нуннам даже испугался. Он не знал, кто это – отец его или старший сын, друг или враг? На него глядел человек, двойник человека, и это поразило художника. Нуннам упал наземь, не смея поднять глаз на произведение рук своих.
   Затем он встал и продолжал работу. Тело появившегося на пещерной стене человека показалось ему несколько желтоватым. И он наложил на грудь и плечи, на бедра и икры ног немного красной земли, немного зеленой и черной, а местами желтой. Углем Нуннам оттенил ногти на руках и ногах, ибо ногти должны быть грязными, если то не женщина и не новорожденный…
   До рассвета работал Нуннам. За это время он дважды сбегал к речке, чтобы напиться воды. Грудь распирало от порывистого дыхания, но он работал упрямо, смешивая землю со смолой и накладывая новые слои на почти живого человека, не умеющего только говорить и двигаться…
   С первыми лучами солнца Нуннам счел работу законченной. Он умылся и долго пил из речки, подобно изжаждавшемуся зубру. А когда вернулся к своему детищу, там уже толпились люди. Они сзывали всех, кто еще не успел проснуться. Они обещали показать чудо, которое совершилось в пещере Нуннама.
   Вскоре явился старейшина. Он был дряхл и тяжел. Брюхо у него с годами отвисло, и густая борода покоилась на брюхе. Увидев живого человека на стене, старейшина отбросил деревянную палицу и застыл в немом изумлении. Он стоял ближе всех к изображению.
   А все прочие члены рода толпились за его спиной.
   – Нуннам, – сказал старейшина, – кто изобразил это?
   – Я, – ответил Нуннам.
   – Нуннам, это живой человек.
   Художник молчал, а толпа радостными криками подтвердила слова старейшины.
   – Нуннам, – продолжал старейшина, не жалевший шкур диких зверей ради того, чтобы иметь все новые изображения животных на стенах своей просторной пещеры, – Нуннам, ты сотворил нечто, чего никогда не видел человек. Ты изобразил живую душу на мертвом камне. Твой человек словно рожден женщиной. Он имеет лицо и руки. У него две ноги и десять пальцев на ногах. У него две руки и десять пальцев на руках. Ты сделал его похожим на нас, и он сверкает разными цветами, словно радуга. И он живой, словно радуга.
   Нуннам кивнул в знак согласия.
   Старейшина растопырил пальцы на руках и руки приблизил к рукам того, почти живого человека. И никто не смог отличить руки каменные от рук живых, хотя по цвету были они разные.
   – Нуннам, – сказал старейшина, – у этого человека на стене столько же глаз, сколько и у меня. Глаза состоят из белков и зрачков. Но цвет их не таков, как у меня с тобой. Есть у него и веки, и ресницы на веках. Зрачок серый, и на сером зрачке есть черное пятнышко. Одну сторону лица он сделал цветом травы, а другую – цветом неба. И это хорошо!
   Нуннам кивнул.
   – Посмотри на эту ногу. Она длиннее левой, и рука одна короче другой. А вид у него богатырский, и, кажется, он без недостатков. Он словно живой.
   Нуннам сказал:
   – Да, все у него, как у живого.
   – Вот тут человеку положены соски. Они есть и на твоем изображении. Но они почему-то желтые, словно месяц. Глядя на стену, я вижу мужчину, притом мужчину сильного. Ему может позавидовать любой из нас. Он может приглянуться любой из женшин. Он не похож на меня или на тебя, но изображение это является изображением человека. Ты не стал рабом своего зрения, но подчинил его уму своему.
   Эти слова старейшины были для художника слаще кабаньего мяса и целебнее дикого меда. И он слушал великого мецената, равного которому не знал ни один житель пещеры во все прошедшие времена.
   Старейшина ходил вокруг изобрижения. Он рассматривал его со всех сторон и не находил ни единого отступления от естества. И его поразило это неслыханное умение. И он думал о том, как уберечь это изображение, ибо полагал, что второй раз повторить подобное невозможно. И это, пожалуй, так: Нуннам, всегда цветущий и сильный, выглядел сейчас бледным, больным, точно побывал на рогах у зубра.
   – Нуннам, – обратился к художнику старейшина, – ты совершил такое, чего не совершал никто до тебя и едва ли превзойдет кто-либо когда-либо. Это изображение ни в чем не отступает от человека, и с первого взгляда его можно принять за живого. Это великое умение, и оно должно быть вознаграждено. – Старейшина обратился к мужской части всего рода с такими словами: – Я полагаю, что каждый из нас должен убить по одному оленю и принести оленя в пещеру Нуннама. А еще я полагаю, что каждый из нас должен являться сюда ежедневно, чтобы увидеть изображение и, увидев его, выказывать бесстрашие в охоте и битвах. А, еще мы должны выкопать для него сухую и просторную пещеру. Нуннам достоин ее.
   Весь род одобрил эти слова. Нуннам смущенно опустил голову.
   – Нуннам, – сказал мудрый старейшина, – ты создал нечто такое, что никто не превзойдет. Не знаю, достигнет ли кто-либо твоего умения даже в наше великое время, ибо мастак ты на разные цвета и из несхожести, словно из кремня, высекаешь великую схожесть.
   Он оскалил зубы, что значило: «Я очень, очень доволен!»
   Отец художника сказал:
   – Отныне в нашей пещере будет одним человеком больше. И ему надо дать имя.
   Старейшина согласился. И он окрестил того, что глядел со стены, Мунуннам, что значит – сын Нуннама, детище Нуннама.
   И жители пещер разбрелись по лесу, чтобы достойно отметить этот день, явивший чудо подлунному миру.
    1961

На пороге мрака

   Ним-го, казалось, сгорбился под тяжестью невыносимого горя. Густые брови сошлись на переносице. Губы плотно сжаты. Он долго молчит, переминаясь в ноги на ногу.
   Динива глядит на него вопросительно. Он знает, что Ним-го не появился бы в его хижине так рано, если бы не какое-нибудь важное событие. По пустякам Ним-го никого не потревожит.
   Ним-го – да будет это известно! – великий человек. Много услуг оказал он людям. Он придумал ловушки, в которые легко попадали опасные звери. Он изготовил каменные ножи, которым завидовали все иноплеменные люди. Палицы его, которым была придана особая, неповторимая форма, устрашали самых смелых необыкновенной мощью… Нет, не стал бы Ним-го в такую рань тревожить попусту больного вождя племени!
   Динива кашлял. Страшная судорога сводила его. Он задыхался. Недоставало воздуха. И он стал как рыба, выброшенная на берет.
   – Туда, – коротко кивнул Ним-го. Он не хотел, чтобы кто-нибудь слышал их. Он владел тайной, которую мог сообщить только Диниве.
   Они отошли к кустам рододендрона. И Ним-го сказал:
   – О мудрый, я смастерил вот этими руками нечто. Оружие, изготовленное мной, невиданно и опасно. Дозволь показать его, дабы ты мог решить сам, что делать с ним.
   Динива закашлялся. Он хватал воздух сухими, треснувшими губами. Он сделался синий, точно небо.
   – Что за оружие? – спросил Динива, придя в себя.
   – Я этого не могу объяснить. Лучше бы ты сам посмотрел.
   – Оно у тебя с собой?
   – Там, – сказал Ним-го и кивнул в сторону леса. – Я спрятал его надежно. И никто не видел его. Никто не подозревает его силы.
   – Это новая палица?
   – Нет.
   – Нож?
   – Нет, не нож. Я открыл хитрость, которая позволяет мне посылать на сто шагов острую палочку. Та палочка летит с писком, наподобие какой-нибудь пташки. И она впивается в тело, точно змеиное жало. Если ту палочку смазать соком дерева му или отваром коры кустарника сиу, надо полагать, тот, в которого вонзится моя палочка, мгновенно умрет.
   Динива вдумывался в каждое слово. Он слушал речь Ним-го, словно сказку, ужасающую человека. И он прошептал:
   – Ним-го, скажи мне, все это правда?
   – Правда.
   – Твои слова соответствуют тому, что ты поведал?
   – Истинно!
   – Летают птицы, – проговорил Динива, – но никто не видел летающей и свистящей палочки. Возможно, ты заблуждаешься?
   – Я могу показать тебе это оружие.
   – Когда?
   – Хоть сейчас! Это недалеко. На лесной прогалине.
   Динива задумался. Он полагал, что надо позвать еще кого-нибудь из наиболее опытных мужей племени, ибо то, что сообщил Ним-го, никак не умещалось в одной голове.
   И он разбудил своих сверстников, видавших виды. Он разбудил храбрых и опытных – всего пять человек, ибо тайна должна была быть глубокой.
   И вот семеро мужчин, облаченных в леопардовые шкуры, направились на лесную прогалину. Впереди шел коренастый Ним-го. Остальные следовали за ним по узкой тропинке.
   И они вышли на прогалину. Утренний туман рассеивался. Но лес еще спал. Он стоял гордый и величественный, скрывавший великую тайну!..
   Ним-го усадил старейшин на дерево, сваленное буреломом Он отмерил сто шагов до ближайшего дерева на противоположном конце прогалины. А потом, пошарив в кустах, достал это самое оружие. И он показал его старейшинам.
   – Вот эта ветвь дерева туим, – говорил Ним-го. – Она чуть пониже меня, и она изогнута в виде нашей реки – плавно, не круто – наподобие небесной радуги. А много плавнее Это дерево туим, из которого изготовлено оружие, обладает гибкостью. Оно не ломается, если даже изогнуть его вот так. – И Ним-го показал на пальцах рук, как можно изогнуть это дерево. – К обоим концам ствола я привязал эту тонкую лиану. Лиана достаточно крепка. Ее можно натянуть, и она не лопнет. Я ее добыл на самой верхушке дерева туим, куда она поднялась, гонимая соками земли… А вот это и есть та самая палочка, о которой я говорил тебе, о Динива! Она имеет в длину два локтя. Она из дерева, именуемого дубом. На конце ее камень, не обычный, а горный. Из него можно высечь огонь наподобие молнии.
   Старейшины слушали Ним-го затаив дыхание. Они никогда ничего похожего не слыхали! Они ничего похожего не видали!
   – А теперь, – спокойно продолжал Ним-го, – я покажу вам, как действует это оружие, названия которому пока нет.
   Ним-го стал вполоборота к дереву, выбранному в качестве цели, слегка раздвинул ноги. В левую руку он взял ветвь дерева туим, а в правую – палочку с каменным наконечником. Он приставил палочку тупым концом к лиане и стал ту лиану натягивать. Лиана потянула за собой оба конца ветви и выгнула ее.
   Ним-го натягивал лиану все сильнее, и ветвь стала похожа своим изгибом на радугу. Однако Ним-го продолжал натягивать лиану все больше… Но вдруг он ее ослабил, выпустив ее, и палочка, к великому удивлению старейшин, со свистом полетела в сторону дерева. Она летела, едва различимая глазом, и вонзилась в кору. Она вонзилась на высоте человеческого роста.
   Старейшины заспешили к дереву. И они увидели своими собственными глазами великое чудо: палочка прочно держалась на дереве. Каменный наконечник почти целиком ушел в кору.
   Динива кашлял. Он долго не мог отдышаться.
   – Невиданное от века, – сказал он, дотрагиваясь пальцем до непонятной, летающей палочки. – А зачем понадобились тебе эти перышки от диких птиц, Ним-го? Ты ими хотел украсить свою смертоносную палочку?
   – Нет, – ответствовал Ним-го. – Я увидел, как неуверенно летит палочка без этого оперения. И я подумал, что хорошо бы приделать перышко, наподобие птичьего хвоста. Я привязал одно перышко. Стало хуже. Тогда я привязал два. И стало лучше. Я попадал в дерево безошибочно.
   Старейшины внимательно осмотрели палочку и пришли к выводу, что если бы вместо этого дерева оказался человек и палочка попала бы ему в сердце или глаз, то он непременно бы умер. Если бы палочка попала в правый бок, пониже ребер или меж ребер, человек все равно бы умер. Если бы палочка попала ему в висок, левый или правый, человек все равно бы умер. Если бы палочка попала в горло или шею, человек лишился бы голоса и, наверное, погиб бы…