Перед хижиной вождя горел костер. В свете его ровного, жаркого пламени девушки из группы сопровождения подвели Яну к Мату-Ити, усадили ее рядом с ним в такое же пляжное кресло, как и трон самого прямого потомка Эатуа. Мы вчетвером встали рядом, и начался придворный обряд представления. Он был прост. Из толпы девушек выходила одна, подходила к нам, по очереди клала нам руки на плечи и терлась своей горячей щечкой о наши небритые щеки. Понизовский при этом называл ее имя:
   — Жена великого вождя Икеа.
   — Очень приятно, — сказала Яна. — Наслышаны о вас.
   Вышла из толпы и подошла к нам еще одна красавица.
   — Жена великого вождя Алоха.
   — Эй, толмач, — окликнула Понизовского Яна, — ты ничего не напутал?
   — Великий вождь велик во всем. У славного Мату-Ити двенадцать жен.
   Довольный Мату-Ити будто понял его слова и добродушно закивал: да, мол, такой вот я великий.
   Меж тем праздник разгорался, как огромный буйный костер. Гулко и дробно застучали барабаны, сделанные из высушенных тыкв, засвистели какие-то дудки. В центр огненного круга вошли две красивые пары. Они встали рядом и, взявшись за руки, уставились друг другу в глаза. А из зарослей, двумя вереницами, выплыли танцоры. Они создали для влюбленных как бы фон, разместившись по внешнему кругу, ярко озаренные пламенем. И начали общий танец. Сперва он был довольно интересный, плавный и красивый, похожий на наши хороводы. Но, постепенно набирая ритм, становился все откровеннее и, я бы сказал, разнузданнее. Группа танцоров начала распадаться на парочки, которые уже не просто отплясывали, а демонстрировали откровенные позы в неистовой динамике. А две юные пары все так же недвижно стояли, держась за руки. Хотя было заметно, с каким трудом они сдерживаются, чтобы не включиться в общую вакханалию. Глаза их блестели, по обнаженным телам пробегала дрожь.
   Понизовский вполголоса комментировал и разъяснял суть танца. Но я не слушал его, мое внимание надолго привлек великий вождь. Его пухлое полусонное лицо мне нравилось. В его глазах не было похотливого азарта, они были спокойны и внимательны. Мне они напоминали глаза художника, который объективно, в меру своего таланта, рассматривает только что написанную им картину. Или уверенного в себе режиссера на прогоне нового спектакля. Иногда он морщился, время от времени хмыкал, порой одобрительно пришлепывал громадной босой ступней.
   Мне порой казалось, что он вдруг встанет, хлопнет в ладоши и басовито выкрикнет: «Стоп! Стоп! Эту мизансцену еще раз, пожалуйста. С начала!»
   … — Это вроде такой… интермедии, что ли, — бубнил тем временем Понизовский. — Эти девушки и парни показывают, как развивались чувства влюбленных. Вот они встретились, но юноша ничего особенного в этой девушке сначала не увидел. Сердце его не дрогнуло. Но чем больше приглядывался он к ней, тем больше раскрывал в ней достоинств и, наконец, прозрел, сердце его затопила лавина страсти. Вернее, водопад.
   На «сцене» как раз в это время девушки уже совсем распоясались. Лавина страсти. Водопад похоти.
   Что ж, скоро и у нас, цивилизованных, так будет. Чтобы получше разглядеть свою суженую и затопить ее лавиной страсти, нужно, чтобы она встала на четвереньки и повыше задрала вертящуюся попу.
   — Пасадо-бля! — с азартным презрением высказалась Яна, когда танец оборвался.
   Вождь даже подпрыгнул и испуганно покосился на нее, словно понял смысл сказанного. А может, его просто напугала решительная интонация.
   — Ну что вы, Яна Казимировна! Какой же это разврат. Они нас еще стесняются. А в прежние годы эти танцы развивались в такую групповуху под баньяном!..
   — Да что вы! — изумился Нильс.
   — Повально, — усмехнулся Понизовский, — всем населением. Даже старики и дети.
   — Позвольте, — заинтересовался Нильс. — А что же делали старики?
   — Учили детей.
   — Как?!
   — Своим примером.
   Нильс призадумался.
   Над островом высоко поднялась луна, непривычная — красная, кривая на один бок. С моря дохнул вечерний ветерок, взметнул пламя затухающего костра, бросил к луне быстро гаснущие искры.
   Танцоры окружили молодых и увлекли их под сень баньяна, где, надо сказать, становилось все прохладнее.
   Под аккомпанемент песен, ритмичных хлопков ладоней и топот ног их поставили перед Янкой на колени. Она не сплоховала: так рванула этот венок «но-вобрачия», что разорвала его не пополам, а на «мелкие дребезги» — алые цветы тропическим ливнем упали на покорно склоненные темноволосые головы.
   Тут же из толпы вывернулась полуголая девчонка лет двенадцати, но вполне уже сформировавшаяся. Перед собой она держала какую-то птаху, сжав ее крылья. Птаха с доверчивым любопытством вертела головкой, не догадываясь о своей участи. В глазках ее поблескивали искорки отраженного пламени.
   Но меня, честно говоря, беспокоила участь не этой голубки, а посаженной матери Янки. Потому что девчонка уже тянула к ней руки с зажатой в них жертвенной голубкой.
   Янка встала, выпрямилась. Гордо подняла голову:
   — Великий вождь! Великий народ Таку-Каку…
   — Такутеа, — подсказал ей взволнованно Понизовский.
   — А я что говорю? — окрысилась Яна. — Подставил меня и еще поправляешь! Великий народ… Та-ку… Как там дальше? Теа! Великая честь оказана мне. Но… Сами мы люди не местные. Вон там… — Она повернулась к морю, над которым висела кривобокая красная луна, и величественно простерла руку. — Там, на моем далеком острове, есть тубо.
   — Табу, — поправил Понизовский трагическим шепотом.
   — Не лезь, — оборвала его Яна. — Сама знаю… На моем острове есть табу…
   При этих ее словах тревожный шелест пробежал меж аборигенами, а вождь Мату-Ити даже привстал в тревоге.
   — Переводи дальше, — Янка толкнула коленом «толмача», сидящего у ее ног, который явно в чем-то
   Янку заподозрил. Но ей на эти подозрения было наплевать. И она торжественно и трагично продолжи ла: — Ни одна женщина моего племени не смеет коснуться голыми зубами птичьего мяса и птичьих перьев. У меня такое же тубо. То есть табу. И по закону моего племени этот обряд должен совершить… — Тут Янка значительно помолчала. Либо собиралась с духом или мыслями, либо готовила эффект. — …Должен совершить кровный друг моего танэ. — И она обхватила и прижала к себе голову Понизовского.
   Тот попробовал было вывернуться, но Янка цепко впилась в его редеющие кудри.
   — Что за танэ? — шепнул я.
   Янка обернулась, торопливо проговорила:
   — Танэ — это муж, мужчина. Ты — мой танэ, я — твоя ваине. — Быстро, однако, освоилась. — А это, — она энергично потрясла безвольную, будто отрубленную голову Понизовского, — это — кровный друг моего танэ. И он сейчас загрызет у всех на глазах эту невинную птичку. Грызи, толмач!
   Не знаю, что поняли из этой мизансцены наши сладострастные аборигены, но они отметили ее бурным рокотом восторга. Прямо-таки прибой на рифах.
   Мату-Ити поднялся, стукнул жезлом в землю, едва не попав при этом в ступню одного из охранников, и торжественно провозгласил:
   — Да будет так! — Это и без перевода было понятно.
   Вывернулась Янка. Но, по правде говоря, если надо, она и крокодилу горло перегрызет. Меня уже другое тревожило. Я нагнулся к Понизовскому, тронул его за плечо:
   — Надеюсь, Серега, роль матери этих детишек не есть еще и роль тринадцатой жены вождя?
   Понизовский, среди всеобщего внимания и благоговейной тишины, поднес ко рту бедную птичку, обернулся и, сказав мстительно: «Вполне возможный вариант!» отчаянно впился зубами в перья. У него подходящего табу не нашлось.
   Дальше все прошло по сценарию. Оросили, отправили под пальмы. Сели за пиршественный стол. Во главе его — всем довольный и почему-то уже хмельной вождь и его «затабуированная» временная вождиха в окружении двенадцати его законных супружниц.
   Мату-Ити долго что-то говорил, с плавными жестами и все более мутневшим взором. Понизовский переводил, кажется, не очень близко к оригиналу. А потом, по-моему, от себя добавил, что по обычаю должен запечатлеть поцелуй на груди посаженной матери, и потянулся к Яне все еще окровавленными губами.
   — Утрись, убивец! — осадила его Янка.
   Стол был обильно заставлен. Правда, кушанья были разложены не на пальмовых листьях, а по разовым пластиковым тарелкам. И вместо местного хмельного напитка в тыквенных сосудах подавалось виски с совершенно ужасным привкусом дурного самогона. В наших Пеньках такому самогону даже дед Степа, стойкий пьяница, бойкот объявил бы.
   Наша Янка быстро сориентировалась и налегала в основном на крабов, передвинув к себе объемистую чашу — салатницу по виду. Крабы, правда, были консервированные.
   — Да, — с набитым ртом вспомнила Яна о своих бедных влюбленных детках. — А чего вы их не кормите? Где они, толмач?
   Разобиженный Понизовский все-таки снизошел до ответа.
   — У них интим.
   — Что-то долго.
   Понизовский усмехнулся, глянул на часы.
   — У них теперь пересменка. Смена партнера.
   — Это еще зачем?
   — Для гарантии.
   — Бред какой-то. Ну и порядки у них! Понизовский усмехнулся еще ядовитее:
   — А у нас? На большой земле? Ужели лучше? Яна окатила его ледяным взглядом.
   — Я в ваших кругах не вращалась.
   В дверной проем уже заглядывало утро. Праздник затухал. Вождя все его жены, бережно поддерживая, увели в опочивальню. Лица девушек казались в слабом свете серыми от усталости. Никакой веселости во взглядах, никакой живости в движениях.
   Мы поднялись и пошли на берег. Костер кое-где еще рдел углями, но больше дымился, чем горел. Мне показалось, что островитяне восприняли наш уход с благодарностью.
   Нильс брел по песку, спотыкаясь. Его провожала, бережно обняв за талию, поддерживая, та самая девчушка, что преподносила Яне на кровожадное убиение невинную пташку. И сама наподобие пташки что-то щебетала старику в подмышку. Нильс смущенно хмыкал и время от времени повторял застенчиво: «Но пасаран». То ли перебрал самогону местного розлива, то ли ошалел от близости юного девичьего тела.
   — Сергей Иванович, — пробормотал Нильс, — будьте добры, переведите, что мне шепчет эта очаровательная особа. А то я кроме «лав ю» ничего не разбираю. Что это значит?
   — А то и значит, — Понизовский отчаянно зевнул. — Очаровали вы крошку. Смотрите, обженит она вас.
   — Как вам не стыдно! — возмутился Нильс.
   — Любви все возрасты покорны. И детям, и старикам. Да вы не смущайтесь, девушки здесь созревают очень рано.
   — Да я-то, Сергей Иванович, давно уже перезрел.
   — Как знать. Не зря она к вам так жмется.
   Вернувшись на яхту, мы, конечно, забыли о своем решении нести ночные вахты и завалились спать.
   Я достал из пуфика пистолет и сунул его под подушку.
   — Смотри, ваину свою не подстрели с перепугу, — предупредила Яна.
   — Не боись, обращеньице знаем. — И я нырнул под ее горячий загорелый бочок.
   — Ну-ну, — проворковала Яна. — Продолжим праздник? Теперь я тебя лишу девственности. Не возражаешь?
   Через некоторое время я спросил Яну:
   — А что такое кровный друг?
   — Узнаешь в свое время, — пробормотала она и уснула.

ХМУРОЕ УТРО

   Меня разбудил не солнечный свет в иллюминаторе, а тихий стук в дверь. Даже не стук — кто-то тихонько скребся снаружи. Неужели Борисыч выбрался без догляда?
   Я поднял голову.
   — Это я, Серый. — Тихий шепот Семеныча. — Выгляни.
   Семеныч сидел в кокпите с сигаретой в руке. Вид у него был измученный.
   — Ты как? — спросил он меня.
   — Нормально, — соврал я. — Как огурчик. Только что из банки с рассолом.
   — Посиди тогда, а? А я посплю часик-другой.
   — Так ты не ложился?
   — А ты думал? Не нравятся мне эти аборигены.
   — Что так? — Я присел рядом с ним на кормовую банку, еще холодную с ночи. Взял протянутую Семенычем сигарету.
   — Что-то замышляется, Серый.
   — С чего ты взял?
   Семеныч не ответил. Помолчал, глядя на остров, который был прекрасен среди синего моря в солнечном свете.
   Аборигены еще еле шевелились, малым числом.
   — И замышляется не здесь. Вернее — уже замыслилось. А здесь этот замысел воплощается.
   — Семеныч, я с похмелья, спал всего два часа — нельзя ли попроще? Самогон этот окаянный…
   — Я сам еще толком ни в чем не разобрался. Так, кое-что сопоставляю. Не случайно мы здесь оказались, кажется.
   Я не был склонен разделять его опасения, хотя и меня тревожило что-то неясное.
   — А что с нас взять, Семеныч? Кому мы нужны? Кому мы здесь дорогу перешли?
   — Ну, здесь еще не успели… А вот там, — он махнул в сторону другого полушария, — там мы с тобой многим мозоли оттоптали. Там у нас врагов поболе, чем друзей.
   — Ну не здесь же их опасаться.
   — Как знать, Серый… Я пойду посплю. Посиди тут, ладно? — Семеныч поднялся, и по его движениям я понял, как он устал. — Сколько патронов у тебя?
   — Семнадцать.
   Семеныч кивнул:
   — Я так и думал. Береги патроны, Серый. — Он скрылся в рубке.
   Ох, недаром мне все это не нравилось с того самого весеннего вечера. Ах, Семеныч!
   А он будто услышал, высунул голову:
   — Я завтра хочу на острове пошарить. Прикроешь меня.
   Я закурил еще одну сигарету и подумал, что на нашей яхте всего два умных человека: Семеныч и Янка. И один дурак. А вот кто — не трудно догадаться…
   За завтраком, который по времени больше на обед походил, Понизовский положил на стол несколько скрепленных листочков.
   — Тут я словарик накидал, — пояснил он. — Самая необходимая лексика. Нужно выучить. И вперемешку с английским вполне можно с ними объясняться.
   Трудненько Серому придется. Моя английская лексика многообразием не хвалилась. «Фейсом об тэйбл!» — мне этой фразы как-то хватало. И на службе, и в быту. Вполне обходился.
   — Там попадаются некоторые галлицизмы. И славянизмы порой — наши морячки тоже здесь бывали, лексический след оставили.
   Словарик был написан аккуратно, разборчиво, но вразброс, не по алфавиту. Привожу его здесь не полностью, но в объеме, вполне достаточном, чтобы можно было ориентироваться читателю.
   Эауэ! — возглас сожаления, горечи, обиды.
   Ауэ! — возглас с очень широким диапазоном, выражающий восторг, обиду, крайнее удивление. От «Ура!» до «Увы!» Иногда используется в качестве: «Ох, уж эти!..» Пример использования: «Ауэ, Яна!»
   Э! — досада, недовольство. Иногда — восторг, примерно как наше восклицание: «О!» Применяется с именем. «Э, Яна, э!»
   Маамаа — сумасшедший, дурак.
   Эа роа — очень согласен.
   Ваине — жена, женщина.
   Танэ — муж, мужчина. Примечание: как мужчин, так и мужей может быть много.
   Тавана — вождь.
   Тавана ваине — жена вождя.
   Феефее — слоновая болезнь.
   Араоуэ — скоро.
   Уа мауру-уру вау! — всем спасибо!
   Доэ-доэ — орех, ореховое дерево.
   Парео — юбочка из полосок коры или пальмовых листьев.
   «Парео не мешает» — приглашение к эротической игре.
   Ити оре — крысенок.
   Некоторые выражения, употребляемые чаще других:
   Через большую минуту — через час.
   Да услышит тебя Эатуа! Брат мой! (употребляется с именем).
   Таматеа — «Луна, на закате освещающая рыб».
   Эротооереоре — «Ночь, когда рыбы поднимаются из глубины».
   Девятая ночь одиннадцатой Луны — католическое Рождество.
   Сын шлюхи, крысиное семя — злые ругательства.
   Гладко написано, подумалось мне. Как это ему с такого похмелья удалось? Железный танэ! Янка взяла у меня листочки, пошелестела.
   — Ауэ, танэ! А что у тебя под чертой?
   — Это запоминать не обязательно. Здесь собраны наиболее употребительные выражения для объяснений в любви. Но они для нашего уха слишком откровенны.
   Сказанул тоже! Мы, конечно, люди не местные, но и в своей стране не такое уже слыхали. Да прямо с экрана. А то и с эстрады, вживую.
   — Это на тот случай, если у кого-нибудь из вас завяжутся какие-нибудь близкие отношения с кем-нибудь из аборигенов. Самое скромное обозначение предстоящих сексуальных действий — «увлечь под пальмы». Это может пригодиться. Вас, Яков Ильич, это прежде других касается.
   И точно! На планшире появились две ладошки, а затем возникла и смеющаяся мордашка, вся облепленная мокрыми волосами.
   — Наяда приперлась, — заметила вполголоса Яна.
   — Ауэ! — воскликнула наяда. И еще что-то пролопотала. С легкой картавинкой, которая показалась мне не очень естественной.
   — Что она говорит? — спросил Нильс.
   — Она спрашивает: как поживает взрослый мужчина? Это про вас, Яков Ильич.
   — Тактичная какая, — проворчала Яна. — Нет, чтобы сказать: где здесь мой старый хрен? Серый, чего она к нему прицепилась?
   — Это болезнь такая, — пояснил Семеныч. — Геронтофилия называется. — И он втянул влюбленную русалку на борт.
   Та, безмерно довольная, уселась рядом с Нильсом, до бледности смущенным, и положила голову ему на плечо. С ее бронзового тела стекала на слани вода, даже лужица образовалась. Будто описалась от счастья.
   Девочка ткнула себя в голую грудь и гордо сказала:
   — Марутеа.
   — Так ее зовут, — пояснил Понизовский.
   — И чего ты, Маруся, приперлась? — с дружелюбной улыбкой спросила Яна, протягивая ей стакан колы. — С утра пораньше?
   Ну, тут Янка явно загнула. Время уже далеко за полдень ушло.
   Марутеа взяла стакан обеими руками и поднесла его Нильсу. Тот замотал головой.
   — Ты ему лучше стопку поднеси, — серьезно посоветовала Яна. — Он в такую рань воду не пьет.
   — Как тебя зовут? — спросила девушка по-английски. Это даже я понял. И повторила, запоминая: — Джейкоб? Джек?
   Ну, пошел обмен информацией. На уровне «Туй — Маклай». Однако я ошибся. Маруська на этом не остановилась.
   — Ай лав ту Джек вери-вери мач. Понял? Нильс, конечно, понял. Но не поверил. Девушка что-то еще пролепетала.
   — Что она говорит? — спросил Нильс.
   — Она приглашает вас на берег, под пальмы.
   — Зачем? — испугался Нильс.
   — Она вам там объяснит, — усмехнулся Понизовский. — Вы поймете.
   — Тубо! То есть… табу! — застучал себя в грудь Нильс. Чем безмерно удивил девицу.
   Девицу ли?
   — Объясните ей, — взмолился Нильс, — что у нас девочки не отдаются старикам. Это табу!
   — Так ли уж? — откровенно рассмеялся Понизовский. — У нас и наоборот бывает.
   Девица выпила воду и потянула Нильса за борт.
   — Серый, держи его! — крикнула Яна. — А то она его утопит, в омуте страсти. — Она сердито повернулась к Понизовскому: — А ты чего сидишь? Объяснись с ней.
   — Боюсь, она меня не поймет. — Понизовский покачал головой.
   Марутеа вскочила на банку, произнесла какую-то фразу и прыгнула за борт.
   — Топиться пошла? — мрачно спросила Яна, смахивая с лица соленые брызги.
   — Нет, она передала нам приглашение на ужин. В свою хижину. Это очень серьезно.
   — Я не пойду, — сказал Нильс.
   — Ужин, многоуважаемый Джек, дается в вашу честь. Не принять приглашение, значит, вполне возможно, подвергнуть нас реальной опасности.
   До ужина в честь старика Нильса еще оставалось время. И мы решили употребить его с пользой — ознакомиться с окрестностями.
   Утомленный вчерашней попойкой и сегодняшним похмельем достойный вождь Мату-Ити выделил нам в сопровождающие лучших гвардейцев из числа дворцовой стражи. Это были вчерашние молодожены, штатные разрушители («лишатели») девственности. В общем-то обыкновенные парни, одетые сегодня в шорты и футболки, без копий и дубинок; они плелись за нами в отдалении, о чем-то тихо переговаривались, и нам не мешали. Звали их Ахунуи и Аху-пуи. И они очень походили друг на друга, так же, как и их замысловатые имена.
   Понизовский тут же их прокомментировал мне на ухо:
   — В какой-то фривольной песенке эти их имена даже обыгрываются. Примерно так в переводе звучит: «Ах, у Нуи! Ах, у Пуи!» — с восторгом. И этот припев сопровождается выразительными жестами. Ах, какой большой у Нуи! Ах, какой неутомимый у Пуи!
   Лихо перевел, ничего не скажешь! Жаль только — явное языковое несоответствие. И Понизовский, видимо, прочел недоумение в моих глазах. Поспешил:
   — Моя шутка, Алексей.
   Обойдя поселок, мы углубились в тенистую рощу, где, казалось, благоухало все. Даже то, что благоухать по своей природе не могло. Всюду — цветущие деревья, просто цветы, обилие бабочек и птиц. И нередко бабочки были крупнее птиц и, наоборот, птицы поменьше бабочек.
   Местность ощутимо тянулась вверх, к вершине горы, к хребту бронтозавра. Заросли неожиданно расступились, а сзади послышался предостерегающий окрик Ахунуи. Или Ахупуи.
   На вырубленном пространстве стояло какое-то странное сооружение — сплошной частокол из заостренных поверху стволов. За этой оградой угадывалось крытое строение. У входа маялись на жаре два парня. При виде нас они приосанились и взяли наперевес копья, которые до этого стояли, прислоненные к ограде.
   — Это «па», — объяснил Понизовский. — Оборонительное сооружение на случай войны.
   — Ауэ! С кем здесь воевать-то? — огляделась Яна.
   Понизовский снисходительно пожал плечами.
   — Между собой, как обычно. Если племя не объединяет опасность, исходящая от внешнего врага, то его отыскивают внутри.
   Семеныч покачал головой, подмигнул мне:
   — Знакомая ситуация, да?
   Мы остановились поодаль — не очень-то радовали эти копья с какими-то зазубренными наконечниками. Да еще в руках дикарей. Не хуже автоматов в таких же руках.
   — Но сейчас, — продолжил Понизовский, — «па» выполняет мирную миссию. Здесь капище верховного божества.
   — Эатуа? — спросила Яна. — Как бы посмотреть? На кого оно похоже?
   — Невозможно — табу. Причем в самой жесткой форме. Можно поплатиться жизнью.
   — Первое, что я сделаю, — шепнул мне Семеныч, — постараюсь проникнуть в этот самый… «па».
   — Тебе это надо? Поплатиться жизнью?
   Семеныч ничего не ответил, только покачал головой.
   Поднявшись на вершину горы, мы осмотрелись. Вокруг, конечно, океан с редкими вкраплениями небольших островов. А наш остров в плане напоминал восьмерку. И верхний ее кружочек, как и положено у восьмерки, был заметно меньше, чем нижний, и залит нежно-голубой океанской водичкой.
   — Это Акулья лагуна, — указал Понизовский на малое кольцо. — Она мелководная, и в прилив туда заходят стаи акул — поохотиться на рыбу.
   — Я там купаться не буду, — сказала Яна.
   — Надеюсь, — усмехнулся Понизовский. На этот раз совсем уж двусмысленно.
   — А в чем дело? — спросил Семеныч.
   Понизовский охотно объяснил:
   — В прежние годы в эту лагуну сбрасывали провинившихся женщин. Со связанными руками. Оскальпированных. Во время прилива. В разгар акульей охоты.
   — Пошли посмотрим? — предложила Яна.
   — Да, местечко любопытное, — согласился Понизовский. — Овеянное, так сказать.
   Мы спустились западным склоном и оказались еще на одной площадке, где высилось поразившее нас еще с моря изваяние. Высеченное из какого-то черного материала, это идолище, конечно, впечатляло: громадное, носатое, с узким лбом и глубокими впадинами глаз, выложенными блестящими раковинами.
   Широкий постамент оказался вблизи естественным, природным. Или вырубленным когда-то прямо в скале. А вот идолище показалось мне отлитым из пластика. Шагнула цивилизация, словом.
   — Что за обелиск? — спросила Яна.
   — Тупапау. Злой дух.
   — Похож, — прищурившись, оценила со знанием дела. — У нас в Москве таких монстров теперь тоже хватает.
   Мы подошли поближе. На постаменте, у подножия изваяния, валялись недоглоданные кости, почерневшие шкурки бананов, апельсиновые корки.
   — Помойку какую-то устроили, — поморщилась Яна. — Дикари.
   — Это жертвоприношения, — пояснил Понизовский. — Не так уж давно здесь приносили в жертву человеческие жизни.
   — А как же Эатуа? — Янке все интересно. — Ему чего носят?
   — Ну… Эатуа — добрый бог, — опять же со своей усмешкой произнес Понизовский. Что-то он часто усмехаться стал. — Он не обижается, когда его забывают.
   Нильс рассмеялся с горечью:
   — Ну, все как у нас! Была нормальная, добрая власть. Мы на нее поплевывали, над ней посмеивались и без всякого сожаления сдали. Теперь у нас власть совсем другая — алчная и жестокая. И мы с благодарностью приносим ей жертвы: свое достояние, свое достоинство, свою историю, свою культуру.
   Своих детей, наконец. Дикари, так те хоть объедками отделываются…
   Семеныч положил ему руку на плечо:
   — Давай, Ильич, хоть здесь без политики.
   Малая лагуна, по кличке Акулья, была и вблизи мала. В том месте, где мы к ней вышли, нависала прямо над водой угрюмая скала. Сбоку она поразительно напоминала профиль великого и ужасного Тупапау: острый нос, впадины глаз, придавленная лысая макушка. Неприятное почему-то впечатление.
   — Вот с этой скалы их и бросали, — сообщил Понизовский. — И, кстати, акулы это помнят. Предпочитают вертеться прямо под скалой.
   Действительно, зеркальную гладь лагуны время от времени вспарывал острый крючковатый плавник. То тут, то там всплескивала вода. А под самым носом скалы шло постоянное бурление. Будто кипел на плите наваристый суп. Яна передернула плечами, словно в ознобе.
   — А за что их так наказывали? Этих ваине?
   — Традиция, — лениво отозвался Понизовский, на этот раз без усмешки. — Разумная притом.
   — Что ты хочешь этим сказать? — оскорбилась Яна.
   — Вовсе не то, что вы подумали. У них табу на размножение.
   — Что?! Ни фига себе ауэ!
   — Меры, превентивные. Для них самое страшное — это перенаселение. Вы ведь обратили внимание на то, что на острове нет детей?