Офицеры, как известно, любят новости и сплетни. В этом нет нам равных; потому мы побросали карты и с видимой ленцой и даже небрежностью направились к транспортным службам.
   Грузы уже перетаскивали: коробки, ящики, несколько небольших саквояжей, поднимаемых с особой бережностью, – не то новые приборы для механиков, не то очередные безделушки для его превосходительства. Он заказывал их по галактическому реестру в антикварных магазинах – хотел слыть ценителем.
   Мы курили и переговаривались о самых незначительных вещах, вроде тайфуна “Татайя”, который надвигался на западное побережье. Тайфун на побережье нас мало касался и потому служил превосходной ширмой для сокрытия общего любопытства касательно нового младшего офицера.
   Наконец он появился. На пороге транспортного терминала возникла нелепейшая фигура, какую только можно вообразить. Красный ментик повис на вздернутом плече, как шальная кошка, случайно сюда вспрыгнувшая. Шнуры выглядели устрашающе: казалось, будто это лианы, причем имеющие откровенное намерение удушить подпрапорщика или, по крайней мере, высосать из него всю кровь. Тем не менее он довольно ловко двигался во всей этой амуниции, только по походке не всегда можно было определить – вправо он намеревается шагнуть в следующий раз или влево.
   – С другой стороны, в него трудно будет попасть из пистолета, господа, – вполголоса сказал корнет Дудаков.
   Все засмеялись.
   Понизовский заметил это и чуть притормозил, но затем решил приветливо улыбнуться нам в ответ. Вместо зубов у него обнаружились черные корешки.
   Вежливость понудила нас сделать вид, будто так и надо.
   – Приветствуем вас от лица всего нашего офицерского состава, – произнес безупречный Алтынаев и четко склонил голову.
   Понизовский слегка растерялся.
   – А? – проговорил он и опять улыбнулся. – Благодарю. Подпрапорщик Понизовский. Рад вас всех видеть, господа.
   Вслед за прочими я также пожал его руку. Рукопожатие было, пожалуй, единственным, что нашлось в новом подпрапорщике симпатичного. Я уже записал, что он был невысок ростом и весьма плох сложением. Щеки и лоб нового нашего товарища мать-природа щедро разукрасила прыщами и пятнами. Зеленоватые глаза у него постоянно бегали, словно выискивали нечто по обе стороны от ушей собеседника. Пепельные волосы никогда не выглядели чисто вымытыми, хотя впоследствии мне доводилось убеждаться в том, что Понизовский по крайней мере пытался быть чистюлей.
   Новичка разместили по соседству с Дудаковым – к большому неудовольствию последнего, обучили играть в клопштос, познакомили с фоссой и приучили пить каву с молоком местных мээк.
   Дежурить вместе с Понизовским было муторнейшим занятием на свете. Мне выпадало это сомнительное удовольствие раз, наверное, пятнадцать, и всякий раз приходилось выслушивать его длинные, подробные рассказы о том о сем. Там, где любой другой обходился кратким перечнем событий и характеристик, Понизовский пускался в глубокие исследования и в конце концов умучивал слушателя такими деталями, о возможности существования которых ни один здравомыслящий человек даже не задумывался.
   Несколько раз он рассказывал мне (подозреваю, что и остальным тоже) историю своих зубов и ужасного состояния кожи. Каждый прыщ в его изложении наделялся длинной легендой, так что в совокупности они составляли нечто вроде “Кольца нибелунга” и только ждали своего Вагнера, чтобы во всю мощь зазвучать с театральных подмостков. Говоря коротко, Понизовский был одним из немногих, кто выжил в знаменитой катастрофе “Журавы”. Что именно там произошло – до сих пор достоверно неизвестно. Говорили разное – и в первые месяцы после случившегося, и потом, когда поиски виноватого ни к чему не привели. Произошла утечка метрима, который контрабандой перевозили на пассажирском судне. Знал ли об этом капитан, участвовал ли в этом кто-либо из офицеров – сейчас уже не установить, поскольку погибли почти все, кроме десятка детей, находившихся в самом дальнем отсеке. Среди уцелевших счастливчиков и был наш Понизовский.
   Естественно, о самой катастрофе он ничего рассказать не мог, поскольку был тогда мал; зато обладал большим количеством различных умилительных детских воспоминаний: какие динозаврики были нарисованы на стене игровой комнаты в “Жураве”, как пахло от доброй няни в кружевном кокошнике, которая разносила печенье, какой забавный хищный цветок там имелся – дети дразнили его, как котенка, бантиком, привязанным к ниточке, – и все в таком роде.
   Я замечаю, кстати, что Понизовский обладает умением распространять свое тлетворное влияние на все, к чему ни прикоснется. Вот уже и мои записки начинают заполняться его нудными рассказами, а ведь я намеревался изложить историю его прыщей КОРОТКО!
   Итак, коротко: следствием давнишней аварии сделалась такая болезнь, при которой кальций плохо удерживается в организме. Отсюда – скачущая походка Понизовского, его странная осанка и дурные зубы. Зубы ему, впрочем, собираются сделать искусственные – позор для полка, если в нем будет находиться офицер с таким Карфагеном во рту.
   Вот пример ужасного влияния Понизовского. Недавно я заметил, что ротмистр Кайгородов вместо обычного: “Ну-с, господа, не пора ли нам на боковую?” произнес, собирая карты, следующее: “Ну-с, господа (начало, как видите, осталось прежним, но дальнейшее!..) – ну-с, господа, как хотите, а я считаю, что пора нам расходиться. Помню, еще в детскую пору загоняла нас строгая нянька в постель, меня да брата, да еще старшую сестру. Придет, бывало, рослая, как гренадерский солдат, на голове наколка – ровно шапка лохматая, пера только не хватает, фартук на ней топорщится, как кожух, будто сейчас она к пулемету… И как гаркнет на нас сверху: „А ну, пострелята, тотчас в постель!“ Хе-хе!.. У нас, бывало, ручонки дрогнут, глайдеры-бластеры посыплются на ковер. Тогда, должно быть, и запала мне в голову идея непременно сделаться офицером и самому так-то на нижних чинов покрикивать. Детские воспоминания, господа, по моему суждению, – весьма ценный материал для психологических изысканий в собственной биографии…”
   Ну вот как такое слышать?
   Затем произошла и вовсе нелепейшая история. Дело в том, что к нам собралась с визитом госпожа полковница, Настасья Никифоровна Комарова-Лович, урожденная Нелидова. Обыкновенно она находилась на орбите, на базе, где занималась воспитанием большого количества маленьких и уже подрощенных Комаровых-Ловичей, обоих полов и разнообразных темпераментов. Их фотографии украшают приемную господина полковника, но поскольку отпрыски его засняты в различное время и иные по нескольку раз, то вникнуть в их количество ни у кого недоставало терпения.
   Время от времени нежные супружеские чувства полковницы брали верх над материнским долгом, и тут-то и случались нашествия Настасьи Никифоровны. С нею обыкновенно приезжало некоторое число молодых привлекательных дам, составлявших ее свиту. Как подобает истинным офицерам, мы готовились к началу боевых действий заранее.
   Повсеместно кипела стирка, злобно шипели, изрыгая пар, гидроутюги, денщики разгуливали по помещениям, держа швабры как миноискатели, и озабоченно выискивали мусор. Полковой оркестр, руководимый бессменным нашим капельмейстером Рягиным, разучивал по нотам новые мелодии, например, в этот раз – вальс “Жестокая шутка” (“В джунглях Лапуту, в джунглях зеленых, где приютилось немало влюбленных” – и т.д.); полонез “Маленькая мутантка” и еще несколько мазурок, из которых самая игривая называлась “Планету ментиком накрою”.
   По углам шептались, загадывая, будут ли те дамы, что и в прошлый раз, и если новые – то каковы они окажутся. Предлагались различные программы развлечений – помимо бала, разумеется; и уж конечно Понизовский не остался в стороне.
   – Прелестная игра – фанты, – заметил он и уже собрался развить эту идею, как его перебили:
   – Замечательно! Записывайте, Дудаков: фанты! Затем еще – “Угадай цветок”, а?
   – Фи, господа, это неприличная игра, – молвил строго Алтынаев.
   – Вы, господин Алтынаев, старый, – дерзко сказал поручик Сенютович и так лихо подкрутил ус, что все засмеялись. Засмеялся и Алтынаев; его плоское загадочное лицо стало чуть шире в скулах, а глаза, утонув во внезапно появившихся морщинах, совершенно исчезли.
   Таким образом, повсеместно царило настроение всеобщего благодушия.
   И вот настал долгожданный день. Транспортный модуль уселся на нашу захолустную Варуссу, и оттуда выпорхнули бабочки, точно из кокона, одна за другой, а последней выгрузилась, как пчела-матка, сама госпожа полковница.
   – Ну все, – завороженно прошептал мне Дудаков, – смерть нашему Алтынаеву!
   Среди прибывших была гордая красавица Ольга Турыбрина, жена интенданта базы. Супружество ее оказалось несчастливым – в чем не было ничего удивительного: более скучной, невыразительной и нечистой на руку персоны, нежели интендант, вообразить себе невозможно. Поговаривали, будто Ольгу вынудили выйти за него едва ли не насильно, по прихоти ее опекуна. Разница в возрасте у них была большая.
   Как нарочно, несчастье этого брака усугублялось внезапно вспыхнувшей любовью безупречного Алтынаева. Оба они, и Алтынаев, и Ольга, страдали и таились; в полку, разумеется, знали, но помалкивали. Уйти от мужа Турыбрина не могла: разводов в офицерской среде не допускалось, и согласия на брак с разведенной Алтынаев никогда бы не получил; связью же удовлетвориться он не мог. Посему у них происходило обожание совершенно в трубадурском духе. Раз в несколько месяцев они проходили тур вальса – да еще могли соприкоснуться пальцами во время традиционного пикника.
   Одни романтики из числа младших офицеров завидовали сему платоническому роману; другие изыскивали в уме способ извести интенданта. Полковник наш, будучи человеком, напротив, реалистического направления, мучился предчувствием беды всякий раз, как видел Алтынаева подающим Ольге на балу пирожное.
   Из числа “опасных” можно также назвать зрелых девушек сестер Сафеевых, которые выучились на Медузе-III в медицинском университете и трудились на поприще исследования сердечной мышцы – как она работает при разной гравитации и нельзя ли инфаркты лечить невесомостью. Сестры Сафеевы очень-очень хотели выйти замуж. Они были, по счастью, не слишком настойчивы. Просто они хотели. Слабонервный человек мог пойти у них на поводу; что до последствий – то они могли оказаться какими угодно. Жизнь с медичкой в любом случае таит в себе определенный риск.
   Ну и наконец явилась родственница полковницы, страшная женщина Нора Нелидова. Нора была уже крепко немолода, обладала густо-смуглым цветом лица, цыганскими вороватыми глазами и черными усами на губе. Замуж она не хотела. Это было ее единственным достоинством.
   Что до прочих девиц, то все они были в меру хороши собою и желали повеселиться на лоне природы в обществе гг. офицеров, запросто и без всякой задней мысли.
   Веселья в этот раз было заготовлено много, и все обещало пройти наилучшим образом. Планировались, как всегда, грандиозный бал с пирожными и шампанским (о котором князь Мшинский говорил, что это не шампанское, а “гази’ованная дзыга”), салонные игры с конфетами, живые картины, а вместо пикника – поездка в гости к хозяину оазиса Туй, вполне замиренному и чрезвычайно уважающему нашего полкового священника отца Савву Теплосветова.
   При виде гостей фоссаt. пришла в неистовство, принялась скакать – с одинаковым успехом по земле и перпендикулярным ей поверхностям; отрывисто взвизгивать, покусывать подолы платьев и от избытка эмоций брызгать мускусом.
   – Лучше бы ты, право, держал при себе ручного орангутанга, – заметила полковница своему супругу, на что тот, по обыкновению, флегматически отвечал:
   – Я сам, Настасья Никифоровна, изрядный орангутанг; на что же мне в полку второй?
   Квартиры наполнились таинственными шорохами и перешептыванием. Шебуршились шнуры и ментики, шелестели нижние юбки и иные таинственные предметы женского туалета. Из апартаментов, отведенных дамам, слышались смешки и предположения.
   Женатых офицеров в нашем полку было немного, и они преимущественно летали к своим семействам в выходные дни на базу, а скакать с орбиты на планету и обратно супругам воспрещали, опасаясь за возможное потомство.
   Большая же часть моих сотоварищей оставалась в холостом состоянии – за недостатком как твердости характера, так и возможностей совершить выбор и обзавестись супругой со всеми вытекающими из сего обстоятельства последствиями.
   Поэтому обстановка в полку сделалась щекочущей нервы и даже опасной; хотелось, например, стремительно взлететь на боевой машине и что-нибудь большое и враждебное непреклонно сокрушить.
   Перед балом мы собрались в курительной комнате в офицерском клубе, как будто стены этого сурового мужского института способны вдохнуть в нас сугубые силы для предстоящего испытания мазуркой. Говорили, как водится, на посторонние темы, а общались более эмпатически. Воздух был насыщен молодым нетерпением и даже слегка подрагивал от флюидов.
   – Ватрушки-мужчины, дорогой Понизовский, чрезвычайно лукавы, – поучающе тянул, пуская дым, поручик Сенютович, – и доверять им вполне никогда не следует. Запомните это, дабы не попадать впросак.
   “Ватрушками” заглазно именовали среди нас варучан, о чем те, не понимая русского языка в достаточной мере, естественно, не догадывались. Кроме того, на Варуссе не пекли настоящих ватрушек…
   – Помню, года два назад останавливались мы на ночь на землях оазиса Чий… – продолжал Сенютович, а в воздухе возле него так и висело: “Та рыженькая, с косой, – смешливая… Все хихикала с подругой. Кто она?”
   – А помните, как отец Савва у них проповедовал? – перебил штаб-ротмистр Литтре. (“Вы как хотите, господа, а в польке я поведу… Непременно хочу с Анной Викторовной… и с Софьей Ласкиной… и еще с Тонечкой Гогенгейзер – у нее талия подвижная, под рукой так и вьется…”)
   – А как? – спросил Понизовский с любопытством.
   Все поглядели на него изумленно. Понизовский не распространял флюидов, не дурел от предстоящего и действительно искренне интересовался разговором. “Ну и фрукт”, – подумали, вероятно, мы все разом. Даже: “Вот так овощ” – это будет вернее.
   Нехотя Литтре рассказал, как отец Савва ушел к ватрушкам, по их просьбе, с раннего утра и отсутствовал два дня, а возвратился на третий к вечеру, с лицом в сале и горой самоцветных ожерелий на шее. Только мощная выя нашего полкового попа могла снести на себе эту гору драгоценных камней и не согнуться под тяжестью сих мирских богатств. Впрочем, отец Савва плохо соображал происходящее и долго приходил в себя, хоть здоровье у него и богатырское.
   – Что же, они напоили его пьяным? – удивился Понизовский.
   – Как зюзю, дражайший Понизовский, в стелечку! И знаете, из каких причин?
   – Нет…
   – На радостях. Он окрестил весь оазис. Его даже представили потом к награде за миссионерское рвение.
   – Чудно! – сказал Понизовский и собрался было развить эту мысль, но ему не дали.
   – А вот женщины у ватрушек чудо как хороши, – произнес мечтательно корнет Дудаков.
   – Известное дело, дикари-с, – подтвердил Сенютович, и все рассмеялись.
   – Да уж, таких, как Нора Нелидова, среди них не встретишь, – добавил Лимонов. – Мало что хороши собою, они молчаливы.
   – Старухи зато из них потом ужасные, – проговорил Алтынаев.
   – Да кто же женится на старухах? – бойко возразил Лимонов. – Женятся на молоденьких!
   – Мне трудно представить себе Нелидову молоденькой, – заметил Дудаков. – Кажется, она так и явилась на свет со своими усами, кошками и болтливостью.
   – Ой, – поморщился Алтынаев, – господа!
   Его мысли занимало видение Ольги Турыбриной с грустными глазами под высокой пышной прической, с молочно-белыми руками, источающими при соприкосновении тонкое электричество.
   – Говорить о Нелидовой как о женщине для меня тягостно, – добавил Алтынаев безжалостно.
   – Какая она женщина, – вступил Кайгородов, – просто скучное животное. И шея у нее темная, будто она никогда не моется.
   – А она действительно не моется, – сказал я. – Я ее нарочно разглядывал. Даже пальцем потер.
   – Как вам это удалось? – осведомился Дудаков.
   – У нее такой толстый слой грязи, – объяснил я, – что она даже не заметила.
   – А вы, Ливанов, нату’алист, – молвил князь Мшинский.
   – Да уж, – вставил Литтре, – девиз натуралистов: не важно, есть ли у них разум; важно – что они могут страдать.
   – Нату’алисты – это ведь кото’ые п’отив охоты на китов? – спросил князь.
   В этот миг подпрапорщик Понизовский встал. Никто поначалу даже не понял, что происходит, поскольку ни один из нас, повторюсь, не думал ни о Нелидовой, ни о любом другом предмете явной беседы, – каждый вел сам с собою разговор потаенный.
   – Господа, – выговорил Понизовский, слегка заикаясь и произнося слова более невнятно, чем обычно, – мне п-просто стыдно среди вас находиться. Вы говорите о женщине! Я ее не знаю и вряд ли стану ей другом, но ведь она женщина! После всего, что я услышал, я не желаю более оставаться в в-вашем о-обществе!
   И он быстро вышел вон.
   Наступила тишина. В ее безжалостной атмосфере расточились хрупкие пугливые призраки, услаждавшие наше воображение, и в прояснившемся воздухе мы увидели друг друга словно бы впервые за все это время.
   Князь Мшинский поднялся со своего места.
   – Вы как хотите, господа, а сведует немед’енно извиниться. Позвольте, я сделаю это от ’ица всех нас.
   И он тоже вышел.
   Мы сидели молча и ждали – чем все закончится. Ни Понизовский, ни князь Мшинский никогда не рассказывали о том, что между ними произошло. Они возвратились вскоре, Мшинский – невозмутимый и позевывающий в сторону, Понизовский – весь красный, со взъерошенными вспотевшими волосами. Как ни в чем не бывало он снова уселся, закурил, бросил, а после поведал длинную историю о птичке, которую держали в клетке на “Жураве” и которая издохла к великой скорби юных ее пестователей, – никто его толком не слушал, но все испытывали облегчение.
   Впоследствии я не раз бывал в деле вместе с Константином Понизовским и могу уверенно сказать: впечатление, полученное тогда в офицерском клубе, не было ошибочным. Спустя несколько лет он уже стал поручиком, а еще через год получил золотое оружие за храбрость.

Буран

   Посвящается памяти
   Руфина Ивановича Дорохова

   До космопорта оставалось не больше сорока верст, когда начался буран. Зловещие мглистые клочья пронеслись по небу, сразу стемнело, и ветер резко усилился. Стрелка компаса вертелась, словно одержимая множеством бесов. Бесы эти визжали на разные голоса – не только за бортом вездехода, но и в эфире, где ничего, кроме них, не слышалось. Связь прервалась почти полчаса назад.
   Вездеход стал, и его мгновенно закидало снегом по самую крышу.
   Я спросил водителя: как на его взгляд, долго ли продлится непогода.
   – Часа три, может – восемь, – ответил он, немедленно проглотил стакан водки, заел луковкой, после чего завернулся в одеяло и уснул.
   После краткого раздумья я решил последовать его примеру.
   Первое время бешеный рев бури слышался со всей отчетливостью, потом стал тише, обратился в унылое завывание, а там и вовсе смолк – снежная гора, выросшая над нами, заглушала любые звуки. Между тем буран продолжал лютовать: бедняга, застигнутый непогодой без всякого укрытия, обречен на скорую гибель – здешний мороз убивает в считанные минуты.
   Водится в этих краях напасть и пострашнее адского холода, уверяют местные: злые духи выходят на охоту во время снежных бурь и выпивают тепло из своих жертв. Не то чтобы я всерьез опасался духов или даже готов был признать их существование, но все же жутковато делалось в эдакой глухой тишине.
   Смутно тревожась, я думал в полусне: что станет с нами, если наш вездеход не заведется, а буран продлится несколько дней и проч. Но тихо гудела печка, мигала лампочка на переборке, водка разливалась по телу приятным теплом, и чем более я представлял себе бушующую вокруг непогоду, тем уютнее становилось.
   Неделей ранее я получил легкую контузию в небольшом деле, которому “Отечественные записки” за **** год отвели одну неполную строку. Сразу после госпиталя меня отправили в отпуск. Поправлять здоровье надлежало на “базе” – орбитальной станции, где я вплоть до настоящей оказии ни разу даже и не бывал.
   Корнет Гвоздков уверял, будто на базе превесело. Князь Мшинский, главный сноб в полку и обладатель восьми дюжин выписанных из Петербурга шелковых белых перчаток, напротив, кислил лицо: “Д’янная водка, скве’ные нуме’а, обсвугу давно не секли… Оставайтесь-ка вы, говубчик, лучше в полку!” Прочие мои товарищи ухмылялись и пожимали плечами. Вспоминать в подробностях собственный отдых на базе им было как будто неловко.
   “Что за беда? – решил, помнится, тогда я. – Если там весело – повеселюсь, а прискучит, так вернусь раньше срока в полк”.
   Засим, наказав денщику Мишке за время моего отсутствия довести мой боевой глайдер до немыслимого совершенства, я собрался, как сумел, и вручил свою судьбу водителю вездехода.
   Он был из местных, служил уже изрядно лет и “умно-умно русским языком рассуждал”. Звали его Изтигиз. В быту он был сущий спартанец и в своем вездеходе обитал почти безвылазно, выбираясь на Божий свет за редкими надобностями. Закусывать луком вошло у него в привычку весьма давно, отчего вездеход обладал собственной атмосферой.
   Машину свою Изтигиз почитал и всю кабину увешал варварскими талисманами, плюшевой бахромой и золотыми рыбками, преискусно сплетенными из разноцветных пластиковых трубочек. Сбоку приткнулся строго нахмуренный Никола-угодник в плетеной кожаной рамочке, почерневшей от непрестанного смазывания маслом. Когда машина прыгала по сугробам, бахрома, рыбки и прочее – все тряслось и качалось, так что рябило в глазах.
   Я знал, что замиренных варучан почти всех крестили, и спросил своего водителя, отчасти шутя: любит ли он русского Бога; на что тот весьма серьезно показал на Николу-угодника и отвечал, что “Микорая” чрезвычайно уважает и просит, чтобы с ним, с Изтигизом, того не случилось, что вышло с одним глупым-глупым варучанином.
   Меня, разумеется, это заинтересовало, и я продолжил расспросы. Меленько поплевывая себе в плечо, Изтигиз сообщил, что тот бедолага глупо-глупо попался в руки немирному князьку, такому злому, что от его слюны вскипала дзыга. Князек стал пленника пытать, и от слез и пота из того вышла вся соль русского крещения, и сделался он весь как “вареная овощь”, а после помер.
   Вот пришел он – после смерти – к старым варучанским духам и богам, но старые боги стали его бить и гнать от себя, крича: “Ты оставил нас, ты сломал нас!” И правда, многие боги были поломаны, без носа, со стесанным лицом или даже в виде одной половинки туловища.
   Тогда побежал несчастный покойник к русскому Богу, но русский Бог его не признал, потому что соли крещения в том не осталось. Так он и бродит между богами и живыми, ищет, где бы приткнуться, и плачет в буране – иногда можно услышать издалека его голос.
   На Варуссе крестили не водой и не песком, а солью. К соли у варучан было особенное пристрастие, они считали ее самым ценным, что производит почва; а уж “русская соль”, та, которую привозили с Земли, шла у них на вес золота из-за какого-то неразличимого для нас, особенного привкуса.
   Покуда мы ехали, Изтигиз не замолкал ни на мгновение: поведав одну историю, он переходил к другой, и сколько я трясся рядом с ним на сиденье, столько времени он непрестанно бормотал себе под нос, по большей части рассказывая бесконечную сагу, героями которой были: он сам, его “жинки младший братец”, “прапорщик Тихонев, шельма такая” – и еще бог знает кто.
   Нить повествования то ухватывалась мною, то вновь терялась в гуле мотора. Я качался в вездеходе под равномерное бормотание Изтигиза, и оно вгоняло мой разум в мирную дремоту.
   Обладал сей возница в числе прочих еще одним редким талантом – засыпал в считанные миги, едва предоставлялась возможность. Последнему умению я немало завидовал – двое суток пути спалось мне часа три, не более. Полка для спанья оказалась не по росту мала и узка, а из неведомой щели, само существование которой Изтигизом отрицалось, по ногам отчаянно дуло.
   Теперь же тишина усыпила меня почти сразу. Приснился мне недавно определившийся корнет Закручинин, только во сне у него вместо волос росли из головы куриные перья. Он все смотрелся в карманное зеркальце и говорил:
   – Так, по-моему, даже красивее, не находите, Ливанов?
   Я имел глупость возразить, сказав, что это, скорее, нелепо. Закручинин рассердился, замахал на меня руками, и я проснулся со странным чувством.
   Водитель по-прежнему почивал сном праведных. Глухая тишина вокруг приняла уже характер противоестественный. Хронометр указывал на явственное утро.
   Мне захотелось свежего воздуху. Подобравшись к люку, я отпер его и не без усилий распахнул настежь. Меня щедро осыпало снегом и обожгло сухим холодом. Буря миновала. Небо светилось синевой.
   Неподалеку от машины, со стороны кажущейся сплошным сугробом, обнаружился кочевой лагерь. Разбит он был всего пару часов назад, видимо – сразу после бури. Легкие аэросани, числом несколько, грудились у красивого, яркого шатра, брошенного на снег небрежно и криво. Носовая часть каждой из машин изображала оскаленную морду какого-нибудь зверя или же голову хищной птицы с устрашающе-острым клювом. Владельцы их, кочевники, коренные обитатели Варуссы, сидели кружком подле костра, на постеленных коврах, жестких и колючих. Завидев меня, варучане обернулись. Один из них, рябой малый в косматой дохе, произнес что-то вполголоса, прочие рассмеялись.