Земли эти были очень богаты и хороши, и так же богат и щедр к своим людям был граф Раймон. Но угощать Гуфье – неинтересно, ибо ел простолюдин, не разбирая, что подают, и пил с равнодушным видом любое, даже самое лучшее вино, а также и наихудшее.

– Я стал следить за Эмериком, – говорил Гуфье скучно, будто рассказывал не о себе и о коннетабле, а о каких-то никому не известных козьих пастухах, что спят на шкурах и питаются молоком да жестким мясом. – Я не спускал с него глаз.

Раймону хотелось поторопить его, но за годы, проведенные в плену, оба, и господин, и сержант, приучились не вываливать все новости сразу, одним комом, но выкладывать их по одной, как это делает торговец поясами и пряжками, приходя в чей-нибудь дом с товаром.

– Он вызвал к себе младшего брата, – сказал Гуфье.

– Ничего удивительного, – отозвался Раймон, втайне ожидая возражений. – Ведь вся их семья несколько поколений подряд отправляет в Святую Землю своих воинов. У Лузиньянов всегда имеется про запас человек пять младших братьев, которым нечем заняться у себя дома, в Пуату.

– Это верно, – признал Гуфье. – Но на сей раз Эмерик затеял нечто необычное, чего прежде ни один из Лузиньянов не делал. Я понял это по тому, как он улыбался.

Сержант помолчал немного и сказал:

– Как я и думал, Эмерик устроил своему брату свидание с принцессой Сибиллой. Бедный дурак увидел среди оливковых деревьев женщину, готовую к любви, и даже не понял, кто морочит ему голову!

– Так он глуп, этот младший брат нашего коннетабля? – жадно спросил Раймон.

Гуфье скривил лицо.

– Златокудрый болван, – промолвил он, почесывая щеку. – Породистый щенок, почти самый младший в сворке. Есть еще двое, что идут после него, – те совсем дети. У него рот вялый, – Гуфье провел пальцем по нижней губе. У самого сержанта рот был прямой, с темными, втянутыми внутрь губами. – Женщина будет вертеть им по своей воле.

– Какая женщина?

Гуфье сказал:

– Если мы ничего не предпримем, господин мой, то этой женщиной станет Сибилла Анжуйская, сестра правящего короля…

***

Эмерик представил своего младшего брата королевской семье и двору на второй день после прибытия Ги де Лузиньяна в Иерусалим. Устремленные на нового рыцаря со всех сторон взгляды мало смущали Ги: он привык к тому, что его рассматривают, потому что всегда был вторым, третьим, четвертым – после отца и старших братьев. Они знакомили его с сеньорами и их супругами, они приводили его на корабли или в замки, они подводили к нему лошадей и сажали охотничьих птиц ему на рукавицу.

Что означали любопытные взгляды для молодого человека, который всю жизнь донашивал одежду и детский доспех после четверых старших! Сколько раз он слышал: "Видел я – в этом доспехе, с этим мечом, на этом коне – Гуго, Эмерика, Жоффруа, Рауля, – они-то держались получше тебя, они-то были покрепче!" И наличие Пьера и Гийома, которые были еще младше, не было ему утешением: обычно как раз Ги доламывал то, что служило до него старшим братьям, и конь тоже околевал именно под ним, так что для Пьера приобретали уже все новое…

Хотят смотреть, каков из себя брат коннетабля? Пусть смотрят.

Хотят сравнивать его с Эмериком? Да ради Бога!

Ги был чуть выше ростом, чем Эмерик, и не всю еще юношескую хрупкость утратил; голос у него оказался неожиданно низкий, а еще молодой Лузиньян иногда совершал неловкости – такие простодушные и милые, что дамы охотно ему их прощали.

Он держался чуть настороже, но в целом хорошо – с достоинством.

Король ждал, уверенно сидя на троне, руки на коленях, туго обтянутых длинным одеянием. А рядом с королем сидела его старшая сестра Сибилла и тоже пристально смотрела на этого нового Лузиньяна.

Ги остановился перед троном, преклонил колено и дождался сиплого:

– Встаньте, сеньор.

Тогда Ги встал и вдруг содрогнулся всем телом: две пары совершенно одинаковых глаз впились в него одинаково испытующим взором. Красиво очерченные, зеленоватые, с острой точкой зрачка и рассыпанными вокруг нее золотыми и черными искрами – пестрые. Насколько страшен был король, настолько прекрасной показалась Ги его сестра. Сияние священной власти помутило зрение Ги и на время скрыло от него незнакомку, что встретилась ему в Гефсиманском саду.

Сибилла сверкала той особенной, обостренной красотой, какая бывает у юных девушек за мгновение до того, как их настигнет любовь. Даже влюбившись и получив от избранника ответ, они уже не столь прекрасны. Лишь этот краткий миг режет душу, точно обладает тончайшим краем, способным рассечь в воздухе невесомый шелк, и любое, самое бережное, самое нежное и освященное воплощение окажется слишком грубым, слишком материальным для стремительного мгновения.

Как и рассчитывал Эмерик, бледная кожа предала Ги – он залился краской, а слезы брызнули у него сами собой, и он закрыл лицо руками.

Король холодно наблюдал за ним. Сибилла чуть шевельнулась, метнула взгляд на коннетабля, затем вернулась к Ги. За это время он успел вытереть лицо и избавиться от жгучего румянца.

– Я вижу, вы будете верно служить нам, – проговорил король.

Ги сказал просто:

– Да.

Король чуть повернул голову, рассматривая сестру: его поразили перемены, с нею происходившие. Исчезла впадина под скулой, тени ушли из-под век, брови приподнялись и чуть изогнулись на гладком лбу – как будто удивляясь и радуясь новшеству. К сестре стремительно возвращалась ее юность, скомканная было неудачным замужеством и ранним вдовством.

Где-то в глубине цитадели рос рожденный Сибиллой мальчик. В жизни Сибиллы выдавались дни, когда она ни разу не вспоминала о сыне, и после, погребенная под валом раскаяния и печали, корила себя за отсутствие материнских чувств, и невыносимая жалость заставляла ее глубоко царапать ногтями свечи, пока она несла их в подземный храм, к Богородице со скорбными глазами.

– Что скажешь? – спросил король у своей смерти, которую никто из собравшихся в зале не видел.

– По-моему, твоя сестра нашла свою любовь, – ответила смерть Болдуина. – Удивляюсь, почему ты этого не видишь.

– Я вижу, – возразил король и замолчал сердито, жестом отпуская нового рыцаря, представленного ко двору.

***

Поздно ночью, когда просыпаются все страхи и бродят самые сокровенные мечты, Эмерик разговаривал со своим братом о короле.

Ги слушал жадно – как будто речь велась о любимой женщине, и каждая похвала в адрес Болдуина находила самый нежный, самый теплый прием в его сердце.

– А ты что скажешь? – спросил наконец Эмерик. Он уже понял, что от Ги можно ожидать самых неожиданных мыслей.

Ги подумал немного и сказал:

– Король подобен Королевству… Помнишь, мы видели – сад, Храм… Торговцы, дети, животные, мясо жарится на углях, у фонтана болтают женщины, а во дворе Храма ругаются между собой монахи… Но ведь так было и во времена Христа. Кто потребует от людей, чтобы они вечно ходили на цыпочках, с опущенными глазами?

Он помолчал.

– И та женщина в саду… Ты ведь знал, что она придет?

Эмерик неопределенно пожал плечами.

Ги добавил:

– Но и это – неважно.

– Что же важно? – удивился Эмерик. Он едва не вскрикнул от разочарования: ему требовался Ги Безоглядно Влюбленный, Ги – Рыцарь Сибиллы, Ги, перед которым Сибилла не сможет устоять…

– Предельная святость, – сказал Ги, – сплавлена здесь с самым обыденным. Это тяжело для обычного человека, а в короле это соединено плотски, в его крови. Потому что плоть смертного человека не в состоянии выносить в себе одной единство несоединимого…

– Но Сибилла, – начал Эмерик осторожно, – ведь она…

– Сибилла – женщина, – сказал Ги. – Тот, кто посмеет жениться на ней, должен будет принять на себя Королевство со всей его святостью, со всей его греховностью, с его разрушительной священной мощью.

– Тебе понравилась Сибилла? – не выдержал Эмерик.

Ги помолчал, поулыбался про себя.

Потом сказал:

– Да.

И еще спросил:

– На что ты рассчитываешь, брат?

Эмерик подсел поближе и заговорил, стараясь сделать так, чтобы голос его звучал спокойно:

– Для начала, я рассчитываю на чудо…

***

Чудо подготовляло свой приход неспешно, чтобы явиться сразу во всей красе – или, если угодно, обрушиться на участников и свидетелей всей возможной мощью. Чудо созревало в загадочных глубинах Королевства и души, и те из людей, кто был посвящен в тайну его близости, погрузились в нескончаемый, ничем не объясняемый праздник.

Любая встреча, любая покупка, любое впечатление, явленное взору, окрашивались в победные цвета любви. Эмерик мог не беспокоиться о судьбе своего замысла: несмотря на странные речи и попытки вместить мистическую необъятность Королевства в ограниченный смертный разум, Ги, безусловно, был влюблен. И поскольку ни один из сыновей старого Гуго Лузиньяна не пренебрегал плотским в угоду духовному, Эмерик не сильно беспокоился, слушая рассуждения младшего брата. Сибилла была вполне земным существом, и Ги уже брал ее за руку, и недалек тот день, когда она позволит поцеловать себя в щеку.

Эмерик догадывался также, что король пристально наблюдает за ними. О самом Болдуине Эмерик – так хорошо изучивший его отца, короля Амори, – знал до странного мало. Случались дни, когда коннетабль считал своего владыку человеком недалеким и слабовольным – вполне, однако, отдавая себе отчет в том, что на всякий поступок и на всякое бездействие у Болдуина имеется собственный резон.

В этом Болдуин с Ги были сходны: младший брат тоже иной раз и говорит, и действует непонятно, но в конце всегда так выходит, что какими-то неведомыми путями Ги угадал правильный ход.

Ломать голову Эмерик не хотел, а взамен вполне доверился Ги и принял только одну меру предосторожности: старался не выпускать его из виду.

И все-таки в один из дней братья вынуждены были расстаться: Эмерика задержали в цитадели письма, требующие чтения и ответа, а Ги отправился в город без сопровождающих. Что он пытался увидеть в городе во время своих долгих скитаний по одним и тем же улицам? Может быть, ожидал снова встретить Сибиллу.

Сестру короля коннетабль благоразумно не навещал все эти дни. Лучше, если она побудет со своими чувствами наедине.

Предоставленный самому себе, Ги словно бы пытался примерить Иерусалим на собственные плечи: какова эта каменная мантия, не согнется ли под ее тяжестью спина. Не то что повелевать этой землей – здесь и жить показалось ему трудно. Трудно, но вместе с тем и желанно.

Но вот в отполированном боку медного кувшина мелькнуло отраженное лицо молодого Ги, и он подумал было, что кривые поверхности искажают увиденное; однако то же самое лицо показалось и в чаше с водой, когда Ги наклонился, чтобы выпить.

– Боже! – вскричал Ги, дробя свое отражение в воде. – Да я стал святошей!

Он проглотил воду, а тем, что осталось в чаше, намочил волосы у висков. В закутке, образованном двумя крохотными переулочками, которые почему-то решили встретиться и застыть, уткнувшись друг в друга глухими стенами, помещалось небольшое заведеньице, где готовилась пища на раскаленных углях и несколько скуластых франков, болтая на странном, смешанном наречии, сыпали горстями желтые специи на жирное мясо. Франкская кровь в их жилах была испорчена сирийской. Казалось, именно это обстоятельство смешило их больше всего – во всяком случае, они скалили зубы и хохотали по поводам, смысл которых полностью ускользал от Ги.

Среди них был еще один человек, белобрысый, как будто его нарочно вымачивали в щелочных водах. Даже кожа его местами шла молочно-белыми пятнами, зато в других местах была красной от загара и слегка шелушилась.

– Эй! – завопил он, подскакивая на корточках (ибо сидел вместе со всеми и наблюдал за мясом). – Входи, франк! Входи!

Ги чуть дернул плечом и проник за низкую глинобитную загородку, из которой торчала старая, закопченная солома.

– Сейчас будет мясо! – продолжал белобрысый.

Двое полусирийцев покатились со смеху, как будто он отмочил невесть какую шутку.

– Кого вы убили, чтобы съесть? – спросил Ги.

Хозяева заведеньица переглянулись и, как по команде, уставились на белобрысого. Он быстро перевел им фразу Ги. Они взорвались хохотом, хлопая друг друга по плечам и по спине, а затем, обернувшись к Ги, начали зазывать его сильными взмахами рук, словно загребая к себе.

– Давай, давай! – сказал один из них. – Мы христиане!

– А я не прокаженный! – добавил белобрысый и показал себе на грудь. – И зеленого креста нет, видишь? Просто шкура такая. Как у леопарда.

– Пардус – нехороший зверь, – сказал Ги. – Лицемерный.

– Поверь мне, я – большой лицемер, – тотчас согласился белобрысый. – А звать меня – Гвибер. Так что ты почти угадал, франк. А тебя как зовут?

– Ги, – сказал Ги де Лузиньян.

– Превосходное имя, – похвалил Гвибер. – Ну, садись с нами.

Ги огляделся по сторонам, но стульев здесь не было, только несколько ковров, вытертых и пыльных, поэтому он остался стоять. Гвибер глянул на него снизу вверх и сморщил шелушащийся нос.

– Дело твое, франк.

Он схватил голыми руками кусок с углей, перебросил с ладони на ладонь и вдруг впился в мясо зубами. Остальные с интересом следили за ним.

– Разведи вино, – с набитым ртом сказал Гвибер.

Один из хозяев встал и пролез в крохотную дверцу в углу комнатушки. Второй не пошевелился, сразу поскучнев. Мясо обреченно шипело.

Гвибер сказал, вытирая рот:

– Если хочешь, Ги, попробуй тоже. Здесь готовят мясо, как нигде.

Он выхватил из пекла второй кусок, взял с пыльного пола лепешку и положил на нее мясо.

Ги принял лепешку и тут заметил, что Гвибер пристально за ним наблюдает. Гвибер сразу понял, о чем думает Ги, и засмеялся, не разжимая зубов:

– Если бы у меня была дочь, Ги, я бы сперва посмотрел, как ты кушаешь, а уж потом решал бы, выдать ли ее за тебя замуж.

Ги чуть заметно вздрогнул.

– Какая дочь, Гвибер? Разве у тебя есть дочь, на которой я хочу жениться?

Он помотал головой, сидя на корточках.

– Да нет же, я просто так, к примеру… А что, есть какая-то дочь, о которой твои помыслы, задумчивый франк?

– Да, – сказал Ги, сворачивая лепешку трубкой.

– Вряд ли я похож на ее отца, – сказал Гвибер. – Потому что в таком случае ей было бы лет пять. – Он почесал сальной рукой волосы. – Или семь, – добавил он, что-то припомнив.

– Возможно, ты похож на того, кто заменяет ей отца, – сказал Ги. И тотчас пожалел об этом: Гвибер глянул на него снова и выражение его пестрого лица изменилось, стало более осмысленным и менее веселым.

К счастью, вернулся первый из хозяев и принес вина и воды. Разговор свернул в другое русло.

Через несколько минут в заведении стоял страшный крик. Оба хозяина размахивали руками и орали друг на друга, выпучив глаза и брызгая слюной.

– Спорят, какое вино было бы лучше, – пояснил Гвибер, усмехаясь. – Идем. Больше тут делать нечего. Эти зануды будут надрываться до заката солнца.

Он прихватил еще несколько лепешек и два куска с углей, схватил Ги за руку жесткой, вымазанной в саже рукой и вытащил на улицу.

– Ты откуда родом, а? – спросил Гвибер, жуя на ходу.

– Из Пуату, – сказал Лузиньян.

– А! – Гвибер на секунду задумался. – А я из Иль-де-Франса. Живу здесь уже лет пятнадцать… – Он отвел глаза, как будто вспомнил о чем-то недозволенном. – В Сайде. Иногда…

Ги де Лузиньяну почему-то сразу понравился этот Гвибер. С ним Ги чувствовал себя спокойно, и даже шумные выходки белобрысого его не раздражали: он как будто шумел за обоих, избавляя Ги от неприятной необходимости проявлять бурные эмоции.

Они миновали открытый рынок, где продавали скот и где топталась маленькая партия сарацинских рабов. Гвибер сразу насупился и показал им кулак.

– Видали? Проклятые нехристи! Знаешь, что они со мной сделали?

Он задрал рубаху и показал несколько кривых рубцов на боку и спине.

– Ваша работа, ваша! – скорчив рожу, рявкнул Гвибер. – Любуйтесь! Что, не нравится?

Пленники-мусульмане хмуро глазели на кривляющегося франка, один брезгливо покривил губы и плюнул.

– Все, черномазые, вышло ваше время! – торжествующе заключил Гвибер. – Сгниете в рабстве!

Он обернулся к Ги, вскинув голову.

– Здорово я их, верно?

– Очень здорово, – сказал Ги.

– Попал я к ним в плен, как теленок, – Гвибер вдруг пригорюнился.

Они уже вышли за ворота, и перед ними открылась широкая долина с потрескавшимся дном, уходящая и влево, и вправо. Здесь сразу стало очень тихо, и спутников настигли совершенно другие звуки: резкий шелест сухих стеблей, вкрадчивое птичье пение.

– Сядем здесь, – предложил Гвибер и первым плюхнулся на выступающий из земли корень старого дерева. Оно было явно младше тех олив, что видели Иисуса Христа и хранили в глубинах складок своей коры прикосновение Божественной руки, – и все же выглядело куда более дряхлым.

– А как ты выбрался из плена? – спросил Ги.

Гвибер поднял палец, запачканный сажей и бараньим жиром.

– Ты задаешь правильные вопросы, Ги. Потому что рассказывать о том, как я там очутился, очень не хочется… Знаешь, кто я? Я – Раймоново Денье.

Он впился зубами в кус, который держал обеими руками. Он сделал это нарочно, чтобы Ги успел и запомнить странное прозвище, и задуматься о его истинном значении.

Ги, однако, ждал достаточно терпеливо, чтобы Гвибер решился продолжить объяснения без посторонних просьб.

– Вот, положим, попал ты в плен, – снова начал он, сильно двигая ртом, как будто пытаясь заглотить нечто растопыренное, – и нет у тебя знатной родни… Кто тебя выкупает?

– Кто? – спросил Ги.

Неожиданно Ги понял, что до сих пор держит лепешку в руках, не решаясь откусить. Ему казалось неправильным жевать, когда речь идет о таких предметах, как участь христианина в руках неверующих.

Гвибера, напротив, это обстоятельство ничуть не смущало, ибо он вещал из сердцевины своей истории, в то время как Ги оставался лишь сторонним наблюдателем.

– Некоторые монахи. Меня выкупал аскалонский орден Монжуа.

Ги покачал головой, давая понять, что о таком не слышал.

– Малый орден, наподобие госпитальеров, – сказал Гвибер. – Я прожил у них почти полгода. Уже потом, после плена. Наш король, – он махнул в сторону иерусалимских стен, – основал этот орден несколько лет назад. А королевская сестра Сибилла с мужем подарили ему четыре аскалонские башни. Их магистра зовут сеньор Родриго… Я хорошо знаю, потому что те полгода, что провел у них в Аскалоне, весьма усердно молился о его здравии.

– Они собирают деньги на выкупы? – спросил Ги.

Гвибер несколько раз резко кивнул, утыкаясь подбородком себе в грудь.

– Бог знает что за вино здесь подают! – сказал он. – Опять перед глазами все плывет! Должно быть, они туда какого-нибудь перца подсыпали…

Ги улыбнулся.

Гвибер потянул носом, сильно фыркнул, отобрал у Ги его кусок и сжевал.

– Они собирают деньги, чтобы выкупать тех христиан, которые никаким иным способом не освободятся. И вот однажды ехали они от Аскалона к Газе и дальше, на юг, со своей благочестивой миссией, и повстречался им граф Раймон Триполитанский.

Гвибер приосанился, чуть надул щеки – показал, каким важным и гордым был граф Раймон.

Ги еще не довелось повидать этого сеньора, поэтому он не мог оценить, насколько полным было сходство. Гвибер глянул на своего собеседника сбоку, как птица, несколько раз моргнул выпученным глазом, потом сдул щеки и продолжил:

– А граф сам совсем недавно освободился из сарацинского плена. И уж конечно помнил, каково это – все время видеть вокруг себя сарацинские рожи. И потому граф останавливается, – Гвибер уперся кулаком в бедро, – и спрашивает: "Добрые братья, для чего вы собираете деньги?"

Добрые братья, все при оружии, потому что вместе с духовными в ордене состоят и военные, окружают графа с его людьми и отвечают почтительно: "Собираем деньги на выкуп несчастных христиан, разлученных со своими собратьями по вере".

Тут граф начинает плакать от великого сострадания и обращается к своим людям: "У кого сколько есть денег – все отдайте этим орденским братьям".

Тут Гвибер показывает, как граф Триполитанский и его свита ищут у себя деньги и все ценное, охлопывая и обшаривая себя так, словно ловил по всему телу вошь.

– У самого же графа оказался лишь один денье, который он и пожертвовал, – продолжил Гвибер. – И вот приезжают братья к сарацинам. Ах, ох! И смотреть бы на все это не надо, но глаза сами собою начинают бегать по сторонам. Нехорошо! Говорят, был один брат из ордена Монжуа – он вырвал себе глаза, чтобы не пялились, куда не след, но после сам от этого умер. Прочие же поехали прямо к начальникам сарацинским и стали с ними разговаривать.

А там – лица черные, головы обмотаны тряпками, все бегают, кричат, машут руками. Начальник, правда, другой. У него и кожа светлее, и сам спокойный, только глаза как у дьявола. Один брат из ордена Монжуа видел дьявола, он говорил потом: точь-в-точь.

Стали отсчитывать деньги и отдавать в обмен пленников. Дошла очередь до меня: не хватает одного денье! Сарацины хохочут, братья кусают губы, а мне заплакать впору, только я стою и не плачу, глаза высохли. Сарацинский начальник говорит сеньору Родриго: "Забери и остальные три денье, раз тебе одного не хватает! Я торговаться не буду. Пусть этот пленник у нас остается".

А продавали они нас за четыре денье каждого – как свиней… Но, по мне, так лучше быть свиньей у христиан, чем у сарацин самым главным ихним полководцем.

И тут, на мою радость, брат находит в мешке последний денье. Тот самый, что граф дал. Граф Раймон. И был этот денье не короля Амори, а короля Болдуина Третьего, дяди нынешнего Болдуина. Серебряный, с Давидовой башней.

Сарацины оскалили все свои зубы, похватали деньги и погнали меня в шею вслед за остальными. И вот поверишь ли, Ги, сколько лет с тех пор прошло, – то есть уже почти три года минуло, – а я все помню этот старый денье с Давидовой башней. Как увижу на рынке, так вздрогну, потому что одна эта монета всю мою жизнь решила…

Он засмеялся.

– Я когда в ордене был, несколько раз видел, как пленных меняют. К примеру, знатного сарацина – в обмен на знатного франка. Приведут обоих, одежда на них, понятно, роскошная – фу-фу-фу! – но вся рваная, в крови и в чем похуже. Знаешь, как они друг на друга смотрят?

– Как? – спросил Ги, чувствуя любопытство.

Гвибер воззрился вдаль, пошевелил губами, словно произнося какое-то заклинание, могущее соткать из пряного воздуха образы знатного сарацина и знатного франка, пусть бесплотные, но весьма выразительные. Затем перевел взгляд на Ги и широко улыбнулся.

– Ревниво, вот как! Видел, как женщины друг друга оглядывают, когда решают, которая краше, которая лучше одета?

Ги кивнул.

– Ага! – обрадовался Гвибер. – Ну вот и эти точно так же. А мне себя не с кем сравнивать, только вот с монеткой этой потертой. Ее и не всякий меняла теперь берет…

День сгущался вокруг них, торопиться было некуда – разговор тянулся, то прекращаясь, то вдруг возобновляясь. Неожиданно Гвибер сказал:

– Пора мне уходить. На, возьми на память.

И вытащил из кошелька маленькую фигурку. Ги сперва подумал, что это какой-нибудь святой образ, и с благодарностью потянулся, но затем вдруг отдернул руку. Гвибер засмеялся, подбросил фигурку на ладони.

– Не бойся!

– Это ведь идол? – спросил Ги, моргая.

– Он самый! Только мертвый, так что и бояться нечего, – сообщил Гвибер с такой гордостью, словно сам и убил этого идола. – Я сам отыскал.

– Где?

– У сарацин, в ихних землях…

– Ты возвращался в земли сарацин? – удивился Ги.

Гвибер вдруг огорчился. Так огорчился, что и передать нельзя. Вскочил на ноги, расставив их пошире, подбоченился и заорал:

– Ну вот какое тебе дело? Может, и возвращался! И там, в песке, нашел эту штуковину! А она мне понравилась, вот я и взял ее себе. Она неживая, говорю тебе. Не нравится, не бери. Вообще – черт с тобой!

Он бросил фигуркой в Ги, больно угодив тому в сгиб локтя, и побежал вверх по склону, карабкаясь с ловкостью ящерицы. Ги смотрел вслед своему собеседнику – как он ловко, точно жук, бежит, роняя из-под ног иссохшие комья земли, и почему-то подумал, что Гвибер, должно быть, был какое-то время моряком.

Затем Гвибер скрылся из виду. Тогда Ги наклонился и подобрал фигурку.

Она представляла собой древнего египетского божка, из тех, что жили в той стране задолго до Рождества Христова. Ги хотелось плюнуть на идола, но неожиданно его сердце охватила непонятная жалость. Он провел пальцем по медной статуэтке. Она оказалась очень гладкой и на ощупь теплой.

Божок представлял собой человеческую фигуру – не то очень молодой женщины с неразвитыми формами, не то вообще мальчика-подростка, – но вместо человеческой головы на прямых, широко расправленных плечах красовалась львиная. Ги поразило, с каким достоинством держалось это чудовище. Оно несло львиную голову, как знак божественного достоинства. И хотя фигурка была всего-навсего маленьким демоном, давно уже мертвым, Ги захотел оставить ее себе.

Старенький кюре, который говорил в воскресные дни в церкви, в Лузиньяне, рассказывал как-то о чудищах, что приходили к святым отшельникам и подвизающимся ради Христа, например, к святому Антонию или святому Иерониму. Эти чудища умоляли святых отцов дать им благодать Крещения и просили рассказать о Господе Христе.

– Неразумные кентавры умеряли свою похотливость, и убогие псоглавцы забывали свою ярость, и люди-одноноги прискакивали на своей единственной ноге из дебрей пустынных, чтобы услышать слово Христово! – сокрушался старичок кюре. – А вы? – Он пытался метать молнии из блеклых, слезящихся глаз, и это смешило недорослей Лузиньянов не меньше, чем их могучего родителя. – Вам не нужно преодолевать свое уродство! Вам не приходится проходить долгий путь! Истину вкладывают в ваши жесткие зубы – только жуйте! – и то вы ухитряетесь ее выплевывать…