Горка объяснил мне, что эти варвары специально "подгадали" свою бомбежку к базарному дню. В понедельник население города увеличивается тысячи на две. Для Франко все средства хороши, лишь бы выиграть эту большую игру.
   - Какую игру?
   - Он должен предстать героем, не сегодня, так завтра... Этаким спасителем отечества!
   - А как ты думаешь, чем эта война закончится?
   Вот теперь и я ему сказала "ты".
   - Я не такой пессимист, как Рафаэль. Может, я и ошибаюсь, но нельзя терять надежды.
   Теперь мы идем к площади Бельвю, поднимаемся по нескончаемым, теряющимся в клумбах и цветниках ступенькам. Поразительно, как столь почитаемая здесь гортензия подобрана по цвету и оттенкам - от салатного до сиреневого. Он обнимает меня за плечи, очень деликатно, не пытаясь прижать меня к себе. Теперь голос его звучит глухо. Он говорит о своем ремесле скульптора. Бывает, что долгие часы, а то и дни материал не слушается его.
   - Он словно смеется надо мной. Тогда я теряю покой, ничего и никого не замечаю. Но все-таки иду в мастерскую, глажу дерево, изучаю его пытливым взглядом, жду и знаю, что все равно получится, что это придет.
   Он говорит о себе, ничего не зная обо мне, о моей жизни. Но он предчувствует: это случится, придет, я буду его. Он ждет своего часа, знает, что должен добиться моего доверия. Он знает, что это произойдет, точно так же как в работе с деревянными болванками проходят дни и даже самый неподатливый материал наконец ему уступает.
   Ночь тянется бесконечно долго, только на рассвете я наконец засыпаю. Это мое ночное бдение на сей раз не было мне особенно в тягость. Я теряю свою плотскую оболочку, утрачиваю свою материальность... спрашиваю себя, жива ли я. Мой бедный беспомощный рассудок пытается преодолеть стену непонимания, постигнуть смысл моей странной, не поддающейся никакому анализу, едва ли не абсурдной жизни. Занятно, во мне вдруг постепенно утверждается одна вполне ясная, отчетливая мысль: если в этой жизни уже ничего не ждешь, значит, жизнь твоя уже прошла, она скомкана, как выброшенный ненужный клочок бумаги.
   Голос Горки раздваивается, множится, звучит, гудит долгим эхом, будит меня, заставляет очнуться от всех печальных мыслей моих, не то во сне, не то наяву...
   - А ты знаешь, что быки рождаются зимой?
   Я вздрагиваю от неожиданности. Где я? Все в той же моей одинокой келье... Мне становится трудно дышать. Рукой нащупываю у себя на одеяле мою репродукцию в белой деревянной рамочке. Должно быть, вчера рассматривала её, а потом, когда я начала засыпать, она выпала у меня из рук.
   Ну вот теперь ещё и бык начинает дразнить меня, мучить... Этот знаковый, важный зверь для моей страны Испании, её архетип... Ему дела нет до моих страданий, до моего отчаяния, до моего безумного карабканья по руинам моего бедного, разрушенного, уничтоженного бомбами города, дела нет до ужаса и боли моей матери... Его нисколько не трогает вид моего погибающего Тксомина... Он не удостоит взглядом безжизненного тела моего мальчика Орчи на коленях у безутешной Айнары... Этот поразительно человечий невидящий взгляд равнодушно буравит, пронизывает меня насквозь... Он ничего не видит... не слышит наших криков, наших стенаний, то, как взываем мы к небу, к небу, откуда на нас сыплются бомбы... Мы беспомощны, мы немы, наш крик, вопли наши никто не услышал. Наши мольбы, наша боль, ужас, страдания наши не слышны, их лишили звука, они беззвучны, немы... Его безразличие к горю нашему сродни его презрению к лошади, к той, которой так часто на арене рогами своими он пропарывает живот... Его жертва смотрит на него сейчас, повернув к нему свою несчастную голову с дрожащими от боли ноздрями.
   Этой ночью я спала мало, но в моем совсем коротеньком сне опять видела себя юной и счастливой, ко мне вернулась моя любовь, ну а за ней и печаль... Они ведь всегда рядом, не могут друг без друга, неразлучны... И все неизбежно с одним и тем же финалом... Этим кончаются все мои теперешние сны: вижу, как падают бомбы на мой город, как горят, рушатся его дома. Ко мне в моем сне приходят снова быки, но они уже совсем другие... Голос Горки вырывает меня из плена одного из них... Может, того, что смотрел на меня на корриде в Бильбао, или другого, что в адском пекле, когда рядом свистели, рвались снаряды, застыл как вкопанный на краю воронки от взрыва... Один предостерегает, а другой судит и обрекает. Моя жизнь пошла кувырком, это из-за меня не стало Тксомина, не стало Орчи. Ну а тогда кто виноват, что не стало Герники? В этом объятом пламенем городе царит тот самый главный зверь - безучастный к горю людскому Бык. Его неизменное присутствие в моих снах становится чем-то для меня непреложным, все более утрачивает свою фантасмагоричность и, напротив, превращается в нечто почти обыденное. В этом тумане моих эмоций я пытливо всматриваюсь в глаза этого получеловека-полузверя, читаю в них свой приговор: меня, как и подобает прожившим жалкую пустую ничтожную жизнь, ждет такая же ничтожная жалкая смерть.
   Прижавшись к стеклу моего малюсенького оконца, я увлеченно слежу за клубами черного дыма, что поднимается над бедной поваленной ветром березой. Вижу, как тоненькие нити дыма тянутся вверх над её голыми раскоряченными, распростертыми по земле ветками. Трагедия этой войны стала трагедией моей жизни. "А ты знаешь, что быки рождаются зимой?" Ох уж эти его чудные фразы, обращенные ко мне всегда внезапно, на ходу, часто вместо "здравствуй" или "прощай". Иногда, правда, он бросал их небрежно, перебивая какой-нибудь наскучивший ему разговор. В тот день эта фраза его предшествовала приглашению поехать с ним в Байонну на торос.
   Помню, как я уступила его настойчивым уговорам... Представление должно было состояться четырнадцатого июля. Помню свои весьма странные ощущения, сродни человеку, смотрящему одновременно два фильма, два театральных представления... Все, что происходило тогда на арене, неизменно будило во мне прошлые воспоминания. В памяти моей всплывала каждая мелочь, каждая деталь той другой, незабываемой для меня корриды в Бильбао. Да еще, надо же было такому случиться, на сей раз на арену выходил родной сын того самого великого Бельмонте. И надо сказать, он не показался мне меньшим виртуозом, чем его знаменитый отец. Я, затаив дыхание, следила за его поединком с быком, который подходил к нему все ближе, почти касаясь его бедра.
   И наконец он сразил быка двумя верными ударами шпаги. Итак, поединок с первым быком закончился победой и одним отрезанным бычьим ухом, со вторым - двумя. Под рев ликующей толпы, потрясая ад головой своими трофеями, торжествующий герой сегодняшнего представления покидает арену. Я смотрю ему вслед, как вдруг на арене в окружении всадников в черном, появляется его великий отец, сам Бельмонте... И, о чудо, я вижу моего отца, сидевшего все это время между мной и сестрой... Он вскочил с места, не помня себя, кричит в этот великий миг всеобщего ликования... Я вижу аплодирующего стоя дона Филиппе... Он все время смотрит в мою сторону, и мама моя... Она плачет от волнения... Да, но где же Тксомин, я все ещё ищу его глазами в толпе... А ведь их уже никого нет в живых. Я одна осталась на этом белом свете.
   Я снова переживаю то самое незабываемое мгновение, когда моя мать благословляет великого мага тавромахии, а следом накладывается другое навязчивое видение. Я вижу её, снова её, шагнувшую в вечность с зажатой лампой в руке... Я вдруг почувствовала себя на вертящейся карусели, все кружится, боюсь упасть, закрываю глаза... хватаю Горку за руку. Меня шатает, я с трудом спускаюсь по ступенькам... Хорошо, он со мной рядом. Без него я бы просто не выбралась, не нашла бы выхода с трибуны.
   Вчера вечером, после торжественного песнопения пяти псалмов и Магнификата, сестра Тереса и сестра Аранткса помогли мне подняться. Матушка-настоятельница подошла ко мне. Она освободила меня от присутствия на повечерии. Когда, несмотря на мое неверие, матушка-настоятельница все-таки не отказала мне, приняла меня к себе в монастырь, она выдвинула условие, потребовала от меня неизменно строго соблюдать устав монастыря, выполнять все религиозные обряды. Приняв постриг, и душой и телом устремилась я к послушанию и почувствовала вдруг, как крепнет во мне вера в Господа нашего Иисуса. В молитвах своих денно и нощно я смиренно прошу его наставить меня на путь истины, не оставить меня милостью своей, спасти и сохранить мою душу. Да будет на все Его воля. В минуты слабости прошу Господа нашего Иисуса уберечь меня от греха уныния. Стараюсь не отставать в смирении и послушании от сестер моих монахинь. Порой я в отчаянии своем прошу смерти, но знаю, это большой грех. Знаю, что час мой ещё не пробил, я умру, когда Господу будет угодно, когда призовет он мою грешную душу к себе.
   Теперь в памяти моей коррида в Байонне неразрывно связана с праздником жизни, весельем и беззаботностью, что царили в то славное, счастливое для многих лето тридцать восьмого на Баскском побережье. Я ушла из гостиницы "Метрополь", стала работать по рекомендации одной из горничных в "Палас-отеле". С горничной я познакомилась у Арростеги. Зарплата у меня здесь больше, но главное не это: я больше не стираю до изнурения, не жму, не бучу, не парю в мерзкой щелочной духоте, от которой сердце иной раз подкатывает к горлу.
   Меня взяли горничной на первый этаж, в номера "люкс" и апартаменты. В начале июня радио Сан-Себастьяна сообщало о том, что до первого июля границу снова откроют. По военной дороге туристы могли попасть на Фонтарабию и к Ируну. Это обстоятельство вернуло в Биарриц часть шикарной публики испанского бомонда, что так любила сюда приезжать. Размах гала-концертов, которыми занимался маркиз д'Аркангез, все больше привлекал в "Палас-отеле" аристократов, дипломатов, банкиров из Барселоны, Сарагосы, Саламанки. Они брали с собой слуг или нанимали на лето приходящую прислугу. В большинстве своем эти богатые господа говорили на безукоризненном французском, однако не без удовольствия обнаруживали, что я могу общаться на их родном языке.
   "Ла Газетт де Биарриц" во всех подробностях описывала пышные приемы в Элизе и во Дворце иностранных дел в честь короля Георга IV и королевы Елизаветы Английской, пребывающих во Франции с официальным визитом. Ни слова о том, что Гитлер занял Австрию, ни слова об огромных потерях в рядах Интернациональных бригад, исчисляемых десятками тысяч человеческих жизней. Зато сколько было понаписано об итальянце Джино Бартали, победителе Тур де Франс! По части внимания газеты серьезную конкуренцию ему составили разве лишь Мишель Морган и Жан Габен, снявшиеся в только что вышедшем на экран фильме "Набережная Туманов".
   По вечерам, до того, как заступить на дежурство, у меня есть немного времени, и я могу спуститься ненадолго на пляж. Обожаю шум волн, свежесть моря, которые врываются в открытые окна гостиницы. Иной раз так хочется спуститься к морю и искупаться, так хочется... Мне ночью снится, как я плаваю в море. Купила купальник, убрала его в ящик комода. Которую неделю все никак не решусь посмотреть на себя в зеркало. Наконец отважилась... Вижу свое отражение в зеркале платяного шкафа: мой силуэт в обтягивающем черном смущает меня, я не могу решиться показаться так на люди. Надеюсь, все-таки когда-нибудь отважусь. Возьму-ка его с собой в отель, положу на всякий случай в свой шкафчик среди накрахмаленных белых фартуков.
   Пока сентябрь, дни стоят теплые, длинные. Правда, многие клиенты этим летом жаловались, говорили, что вода в море холодновата. Как-то вечером я чуть было не отважилась, спустилась на пляж. Но сразу запаниковала, побоялась снять платье, остаться в одном купальнике. Вернулась назад в гостиницу.
   Время бежит, сезон купания вот-вот закончится. А меня все мучает навязчивая и пока все не реализованная мечта: хочу, хочу искупаться в море! Хожу в нерешительности по влажному песку на пляже, пребываю в меланхолии... Однажды невероятным усилием воли мне удается забыть про свой стыд, я одним рывком срываю с себя платье и кидаюсь в воду... И - о чудо! Я оказываюсь в объятиях моря, иду против течения, телом чувствую его упругое сопротивление. Вот первая волна захлестывает меня, за ней идет следом вторая... ведет меня, несет к берегу... и вот отлив, бурун относит меня назад... за ним следующий... И я нисколечко не борюсь с ними... Чувствую, как оживляют они плоть мою, возвращают силу жизни, воскрешают во мне вкус, радость бытия.
   Отныне мои купания в море становятся каждодневным ритуалом. Я с удовольствием начинаю ощущать, как волны энергии наполняют, насыщают меня.
   Горка узурпировал все мое свободное время. Он с огромной тщательностью продумывает наперед целые программы наших с ним воскресных прогулок. Говорит, мы отправимся по заповедным тропам и да приведут они нас к земле обетованной. Пока погода этого не позволяет, и он везет меня в Байонну. Там в кафе мы часами напролет болтаем, пьем горячий шоколад. Он мне рассказывает о своем искусстве, о живописи. Международная выставка, слава Богу, ещё не закрылась. Горка получает парижские газеты, журналы. Из них он узнает едва ли не все о павильонах Выставки, следит за всем происходящим так, словно сам находится там. Недели бегут... Я знаю, он очень надеется успеть. Ему быстро надо продать какую-нибудь из своих скульптур, чтоб было на что поехать в Париж.
   Он недоумевает по поводу полного безразличия парижской прессы к "Гернике". Зато она не скупится на похвалы другой фреске - Рауля Дюфи "Фея Электричество". Эта банальщина, по мнению Горки, годится разве что для конфетных фантиков или, на крайний случай, для картинки на коробочке шоколадных конфет.
   Инициативная группа энтузиастов, что когда-то собралась у Арростеги, распалась. Делать нечего: Выставка закрылась. Из всех нас одному только Рафаэлю удалось туда съездить. Париж его покорил, но, вернувшись, он показался мне растерянным, ещё более неуверенным в своем будущем. Он ничего не говорил, но непохоже было, что у него что-то вышло. А он ведь рассчитывал устроиться на работу к одному своему дальнему родственнику... Его смущал дикий ритм, размах столичной жизни. Зато теперь Бордо казался ему жалким провинциальным городишкой.
   Как-то Горка приготовил для нас с Рафаэлем у себя в мастерской легкий ужин. Я смотрела на профиль Рафаэля. Его красота волновала меня. Он был куда красивее Горки, в нем была какая-то особая утонченность... Но зато в Горке столько шарма, он безумно обаятелен! От него всегда так пахнет деревом, им пропахла и вся его мастерская. Через открытые двери в сад проникает влажная духота последних летних деньков. Рафаэль все время отирает свой высокий выпуклый лоб. Горка и Рафаэль почти одного возраста: Горке немногим за тридцать... Нет-нет, Рафаэлю будет побольше... С его сдержанной манерой, серьезным, степенным голосом он куда солидней Горки. Вечно взъерошенный, загорелый, юркий, подвижный Горка кажется рядом с ним просто мальчишкой.
   Мы пристаем к Рафаэлю с расспросами о Париже, о Выставке. Тот сидит с локтями на коленях, обеими руками придерживая подбородок. Всякий раз долго думает прежде, чем ответить на заданный вопрос. Обращается только ко мне, будто Горки в этой комнате и нет. Горка относится к этому с пониманием и спокойствием. Слышу голоса их обоих. У одного - мелодичный, с красивым тембром, у другого - четкий, вибрирующий. Оба заговорили о "Гернике". Рафаэль рассказывает: в испанском павильоне картина висит справа у входа. Люди молча проходят мимо, у многих на лицах недоумение.
   Стемнело. Горка зажигает на нашем столике три свечи, и сразу на стенах мастерской оживают огромные тени от его причудливых деревянных фигурок. Сам он отсел в другой конец мастерской и погрузился в чтение журнала "Боз-Ар"1, привезенного ему Рафаэлем из Парижа. Слышно, как Горка чертыхается, как клянет почем зря издателя. Не выдержал, вырвалось... обозвал автора статьи о "Гернике" - коньо, подлецом. Тот позволил себе назвать произведение Пикассо плохой "декорацией" павильона. Этот хам, надо думать, большой ценитель искусства, заявляет, что художник не справился с поставленной задачей - украсить интерьер павильона!
   - Они не понимают, - страшно волнуясь, говорит Горка, - что это крик отчаяния, крик ужаса Пикассо, видящего, как Франко вместе с фашистами варварски уничтожают его страну Испанию. Ничего, ничего, они услышат ещё и другое мнение об этом великом произведении, придет день - и на своих страницах журналы начнут публиковать репродукции этой самой "плохой" картины!
   Он улегся на раскладушку в углу мастерской, которую держит специально, чтоб иной раз вздремнуть днем, в часы сиесты. Смотрю, он заснул. Было совсем поздно, Рафаэль пошел меня провожать. Уже у самой двери моего дома он, опустив глаза, прошептал: "Te quiero"2.
   Теперь, когда после вечери, я с гудящими от усталости ногами устраиваюсь у себя в кресле поудобней и мирно засыпаю, я часто вижу во сне прекрасные горы, что в окрестностях Биаррица, и с собой рядом вижу Горку... Он, отчаянно красивый, протягивает мне руку, поддерживает меня, помогает спуститься по горной тропинке. Он всегда старался показать мне самые живописные места, откуда открывались дивные дали с роскошными долинами, пещерами, хранившими следы жизни доисторического человека, с раскиданными по их холмам зелеными лугами с белыми крошечными пятнышками пасущихся овец. Вижу, как едва заметно эти пятнышки перемещаются по мягкому ковру пастбища... Внезапно Горка тянет меня за руку, просит пригнуться. Шепотом спрашивает: не слышишь? Я качаю головой: ничего не слышу. Затаив дыхание, боясь шелохнуться, жду... И вот вижу на вершине двух, трех поттоков баскских пони. Заметив нас, они застыли, потом успокоились, стали приближаться... Неужели эти маленькие чудные лошадки с длинной гривой почти дикие, не прирученные животные?
   - Моя мать говорила, что меня ждет необыкновенное, замечательное будущее, - вдруг сказал он однажды.
   Он долго молчал, вглядываясь в горизонт, прежде чем это произнести... Он сказал эту фразу словно про себя. Потом, точно очнувшись от своих мыслей, повернулся ко мне и добавил:
   - Вот уже несколько лет от неё нет никаких вестей.
   Начиналась гроза. С юга ветер гнал прямо на нас черную тучу. Первые крупные капли дождя заставили нас побежать и спрятаться под большим вековым буком. Здесь, под его развесистой кроной, прижавшись к серо-пепельному стволу дерева, он впервые заговорил со мной о своих близких. Отец Горки, получив степень доктора права в Бильбао, купил лицензию и открыл нотариальную контору в Бергаре. Летом девятьсот пятого в Альмерии он встретил Пилар, юную андалуску из Хереса де ла Фронтера, и был сражен её красотой, её буйной темпераментной натурой, необыкновенным тембром её голоса. Через несколько недель они поженились.
   - Моя мать, ужасная неженка и мерзлячка, не могла никак привыкнуть к холодным утренним туманам в Стране Басков. Помню, хотя я был ещё совсем ребенком, с какой ностальгией она рассказывала о патио в их родном поместье, недалеко от древних развалин мавританской крепости: там прошло её детство. Нигде больше не сыскать, говорила она, такого дивного винограда, кроме как в Малаге. Вкус его ягод сказочный. Брызги сока, словно иголочки, летят в стороны, едва коснешься зубами нежной кожи их крошечного тельца...
   Горка говорил и говорил, я слушала его, не перебивая. Сильный порывистый ветер раскачивал ветви дерева, холодные ледяные капли дождя падали на наши лица.
   - Похоже, я здорово прогневил богов, видишь, как им не нравится, что это я вдруг разговорился о своей семье, - сказал он, поднимая воротничок моего пиджачка. - Он продолжал: - Мой отец принадлежал к республиканскому меньшинству, симпатизировал националистам в ту пору, когда в Стране Басков, наоборот, считалось хорошим тоном быть монархистом. Он не мог простить матери её родства, которым она прежде так гордилась. Генерал Примо де Ривера доводился ей кузеном. Да, тот самый генерал, что подготовил военный переворот, диктатор, правивший страной с двадцать третьего по тридцатый. По-моему, мать была даже в него влюблена. Вообрази только, выйди она за него замуж, был бы я сыном фашиста. Представляешь, какой участи я избежал!
   Отец Горки умер уже довольно давно. Он прожил после перенесенной им "испанки" ещё несколько лет, но так окончательно и не оправился, умер от осложнений после гриппа. "Как и отец Тксомина", - подумала я и тут же увидела Тксомина с простреленной спиной, накрывшего собой тело Орчи. Который месяц вижу его только мертвым. Другой, живой, влюбленный в меня Тксомин куда-то ушел, потерялся... Вместе с ним покидают меня и прошлые мои радостные мгновения счастья, когда его глаза обещали дать мне все блаженство мира: любить и быть любимой.
   - О чем ты сейчас думаешь, Эухения?
   - Да так, об всем, о самом разном.
   - Знаешь, что у тебя профиль древней эллинки?
   - Это у меня от мамы.
   Горка быстро бросил учебу, карьера инженера его совсем не увлекала. Он мечтал стать художником: живописцем или скульптором, хотя в их семействе, в близком окружении это никто не воспринимал всерьез и вообще не считал профессией. Никто, но только не его мать! Царственная независимая вдова, красавица, пользующая огромным успехом у мужчин, она удивляла и раздражала чопорную салонную буржуазию Бильбао, где обосновалась вскоре после смерти мужа. Ее экзотическая внешность андалуски будоражила воображение мужчин и неизменно была предметом зависти и пересудов их жен. Ее гордость сыном, поступившим в Академию изящных искусств, воспринималась местным бомондом не как вызов, плевок всему честному обществу... Эта экстравагантная особа слишком многое себе позволяла.
   - Тут, в Биаррице, живет одна удивительно похожая на мою мать аргентинка. Между прочим, хорошая знакомая Пикассо. Как-нибудь я тебе покажу её дом, - говорит Горка.
   В тридцать втором году его уставшая от светской суеты и ничтожности местного бомонда, мать вернулась к живой природе, к солнцу, к теплу в Андалусию, на родину своего детства. Он съездил к ней тогда в Гренаду, подарил свою первую скульптуру, но с тех пор больше её не видел.
   - Она ведь была права, говоря, что меня ждет замечательное будущее, вот оно, глядишь, и настало, необыкновенное и замечательное: я стал скульптором, встретил тебя.
   Он взял мою руку, нежно прикоснулся губами к моим пальцам. Гроза кончилась. Небо посветлело, только у горизонта сгустилась серая дымка, легла темной полосой, словно кайма его тяжелого сырого полога. Мы потихоньку начали спускаться вниз.
   Я вошла во вкус наших маленьких паломничеств, чаще всего приходившихся на воскресенье. Эскалетт, крошечная баскская деревенька с узкими извилистыми улочками, фасадами домов, что осенью сплошь покрываются яркими гирляндами не просто красного, а карминного перца. Итксасса с её маленькими фермами, раскиданными по огромному полотну, засаженному вишневыми деревьями. Я обожала божественную тишину и полумрак деревенских церквушек с их крытыми переходами, хорами, с резными позолоченными алтарями. Никогда не забуду Духов день, когда мы шли под палящим солнцем из Эноа к Нотр-Дам-де-л'Овепин, пробирались, как по крестному пути, по горной каменистой тропинке, ведущей к деревенскому храму, и наконец влились в пеструю многоликую толпу паломников в малюсенькой часовенке, что ютится на самом краю склона горы. Отсюда с высоты птичьего полета открывается дивный вид со множеством нарядных хуторков, гнездящихся у самого подножия холмов.
   Горка ведет меня за собой по путаным тропинкам, теряющимся посреди холмов, покрытых толстым травяным ковром. Он знает каждый удобный спуск на склоне, каждый камушек, по которому можно безбоязненно перейти вброд любую из этих горных речушек. Мох, лишайник, заросли папоротника, стелящийся по земле серебристый чертополох расцвечивают бескрайнюю уходящую за горизонт голубизну гор. Время от времени Горка останавливается, показывает пальцем на парящих над нами беркута или рыжего стервятника. Мы ждем, когда наконец начнет смеркаться. Обожаю наблюдать закат солнца, видеть все это великолепие в червонном золоте лучей уходящего солнца. Не могу сдержать слезы, чувствую себя под самым куполом мироздания, все величие, вся божественная красота которого только начинает по-настоящему открываться передо мной. В совершенстве природы есть поразительная гармония света и тьмы, нежности и грубости, царственности и простоты. Отсюда, с южных склонов Франции, видны северные косогоры Испании. Внезапно Испания оказывается от нас на юге. Мне становится не по себе, этак мы можем заблудиться. Горка смеется:
   - Да я тут каждую травинку, каждый камушек по имени тебе назову . Не волнуйся, пусть только попробуют тебя арестовать, я этого гуарди сивил1 убью, собственными руками придушу.
   Наши дивные путешествия часто начинались с того, что мы садились в городе на поезд на конечной остановке, у Биарриц-Бонёр. Эта железная дорога связывала между собой города Французского Южного побережья. А по городу поезда ходили, как обычные трамваи. Вижу как сейчас сидящих на террасе бара людей в Сен-Жан-де-Люц, они приветливо машут нашему проходящему мимо поезду. Был ещё поезд, который связывал Биарриц с Байонной. Помню, с какой бешенной скоростью гнал всегда машинист... то вниз, то вверх... ну прямо как на американских горках! Перепуганным пассажирам запрещалось хоть как-то беспокоить машиниста, делать ему замечания... Всякий раз Горка смеялся, когда я бледнела и тряслась от страха.