В его родной деревне Мендате не осталось практически ни одного уцелевшего дома. Нападение было столь же внезапным, сколь и беспощадным. Еще утром, уже после службы, едва отзвонили колокола, Иньяки заметил в небе группу из пяти истребителей. Они летели так низко, что можно было с земли разглядеть пилотов в кабине. Грохот и вспышки взрывов, гул самолетов, трассирующие пулеметные очереди неумолимо преследовали все живое, пытающееся спрятаться, убежать, пока наконец отчаявшиеся люди, домашняя скотина не погибали. В небе забрезжил рассвет, багровый как кровь. В груде мусора и камней, оставшейся от церкви, у единственно уцелевшей стены лежали тела убитых - священника, ризничего и детишек, певчих. Верные прихожане чуть ли не перешагивали через их трупы и шли дальше, пытаясь найти укрытие.
   Иньяки, живой свидетель Апокалипсиса, пришел рассказать о его ужасах нам в наш пока ещё вполне благополучный мир, где мало что изменилось: люди, как и прежде, по воскресеньям спешат в церковь, празднично одетые гуляют, ходят в кино. Конечно, существуют баррикады из мешков с песком и множатся указатели к бомбоубежищам. Это нам напоминает об опасности, о войне. Но на фоне ужасов, свидетелем которых стал Иньяки, наша жизнь кажется благостной. В какой-то момент появляется глупая надежда на чудо. Может, городу удастся избежать страшной участи...
   Мы сидим за столом, слушаем Иньяки. Я отмечаю, что от их прежнего сходства с Тксомином мало что осталось. (Правда, как теперь, спустя восемь лет, выглядит Тксомин мне остается только догадываться.) От увлечения пелотой у Иньяки торс развился, как у настоящего боксера. А лицо ужасно осунулось. Нос, и без того не маленький, кажется на его худом осунувшемся лице огромным... Лохматые брови и очень живые глаза. И какая у него шевелюра! Шапка густых кудрявых волос с посеребренными сединой висками. В юности я отдавала предпочтение черным прямым волосам Тксомина, совсем не замечая его брата. Он говорит по-баскски, и в речи его слова и выражения, совершенно не типичные для простого сельского мужика. Это у него осталось от интерната семинарии в Бильбао, куда, ещё до смерти отца, родители отправили Иньяки на пять лет. Он достает из внутреннего кармана пиджака конверт, кладет на стол, слегка разглаживает ладонью. Что-то мне подсказывает, что письмо это от Тксомина...
   Голос Иньяки звучит хрипло, он откашливается.
   - Не знаю, хорошая ли это новость или плохая... - тихо говорит он, опустив голову, себе под нос, и тут же поднимает глаза, пристально смотрит на меня. - Тксомин собирается приехать в Гернику.
   От этой ошеломительной новости у меня комок в горле. Я сжимаю шею руками, еле сдерживаюсь, чтоб не закричать, боюсь при всех расплакаться. Мне становится дурно. Все кружится перед глазами. Помню только, что перед тем, как свалиться в обморок, успеваю подумать: "Боже всемилостивый, Тксомин жив!" Когда я прихожу в себя, вижу всех рядом. Кармела обнимает меня, Орчи целует... Мы все потрясены новостью. Никто не в состоянии произнести что-либо внятное. Сам Иньяки голосом, надтреснутым от волнения, говорит так тихо, что слышно, как наша мама что-то бормочет в полузабытьи.
   - Все эти восемь лет я молчал, ничего не мог вам рассказать, ведь я был связан клятвой, которую дал брату перед его отъездом. Ты помнишь, после того как дон Исидро не только не дал согласия на брак, но так его унизил, Тксомин предложил тебе уехать с ним. Я знаю, что ты его не забыла, Эухения. Но твой отказ ранил его самолюбие. Это его сломило. Вернулся он домой в ужасном состоянии. Ушел к себе в комнату и не выходил несколько часов, а когда вышел, в руках у него был чемодан с вещами. Только мне одному он все рассказал. Мы проговорили до позднего вечера на скамейке у дома, под тем самым эвкалиптом, на который в детстве так любили залезать. Было ветрено и прохладно, но это было ничто по сравнению с той бурей, которая бушевала в душе Тксомина, получившего сразу два отказа - от тебя и от твоего отца.
   Теперь Иньяки говорит, словно в комнате мы с ним остались вдвоем:
   - Тксомин мне рассказал все, что произошло накануне его отъезда, в то самое воскресенье: как вы любили друг друга на пустом пляже в Лекейтио, как, целуясь с ним, ты сказала, что будешь ждать его вечером в девять в давильне1. Возвращаясь домой в Мендату, он ни о чем другом не думал. Он ехал вместе со своим другом Филиппе Итуриарке; промолчал всю дорогу. Казалось, ему светит огромное счастье. Однако на душе было почему-то неспокойно, что-то тревожило, какое-то предчувствие, что все может разрушиться в одночасье.
   Тогда-то он решил: будь что будет, он должен завтра же просить твоей руки у дона Исидро. На другой день Тксомин шел к вам и, как он выразился, "спешил отдать тебе свою жизнь". Его ждало страшное разочарование: твой отказ уехать с ним сразу же после отказа твоего отца на ваш брак. Выходит, что отказали тогда вы ему оба. Помню, как он сказал мне с горечью: "Я больше, брат мой Иньяки, никого уже не полюблю, останусь навсегда один на этом белом свете".
   Рано утром мы с Филиппе проводили его до Бермео. Попрощались в порту, обнялись. Я спросил его: "Вернешься когда?" И он ответил: "Я ведь сказал тебе, что скорее всего - никогда!" "Ну а писать ты хоть будешь?" - спросил я его напоследок. Он ничего не ответил. Хорошо помню его глаза в тот момент. Идя обратно по набережной, я обернулся и увидел его в последний раз. Он стоял все на том же месте с чемоданом, перевязанным веревкой.
   Через год от него пришло первое письмо. Когда я уже потерял всякую надежду получить от него хоть какую-то весточку. Он писал, что практически сразу устроился на рыболовное судно, которое уходило в море, в районе Кантабрии, на шесть дней в неделю. Но еженедельное возвращение в Бильбао тяготило его. Он боялся встретить кого-нибудь из прежних своих знакомых и, чтоб не рисковать, предпочитал оставаться на судне; хандрил, лежа в гамаке рядом с камбузом. Они ходили в Северное море на ловлю трески и тунца. Однажды его начальник представил Тксомина кому-то из семейства Ларринага в Бильбао. Его взяли механиком на один из их пароходов, "Стимшип" с портом приписки в Ливерпуле. Из Ливерпуля и пришло это письмо. Там он проработал три месяца на судоверфях компании. Никаких подробностей, лишь все самое главное. Он просил меня никому о нем ничего не рассказывать. "Пусть все считают меня пропавшим без вести", - писал он. А ещё он сообщил, что собирается устроиться на танкер компании, который ходит в Манилу.
   Я слушала Иньяки. Мне казалось, что он читает мне настоящий приключенческий роман, героя которого я пытаюсь наделить чертами Тксомина, того Тксомина, которого знала восемь лет назад. Сколько бессонных ночей я провела, думая о тебе, Тксомин, пытаясь представить себе, кем ты стал, что ты сейчас делаешь. Помню, сколько раз я представляла тебя где-то далеко-далеко, нищего, едва ли не умирающего, валяющегося в грязи.
   Рассказ Иньяки разволновал меня, пробудил во мне прежнюю страсть. Бог знает, почему мне так хотелось всегда представить тебя бедствующим, неприкаянным неудачником. Скорее всего за моими фантазиями стояли угрызения совести, глубокое чувство вины за ту свою непростительную подлую трусость. А тем временем Иньяки продолжал рассказывать:
   - Два года от Тксомина не было никаких вестей. В это время умерла наша мама. И вот однажды я услышал, как звякнул подъехавший к нашему касерио велосипед почтальона. Наконец-то от Тксомина пришло письмо с Филиппин. Кем он там только не работал: и простым железнодорожным рабочим, и грузчиком в порту Манилы, и вышибалой в ночном кабаке с сомнительной репутацией, пока наконец случайно не встретил своего старого товарища ещё со "Стимшипа", приехавшего в Манилу для закупок корабельного троса. От него-то Тксомин и узнал, что на востоке страны можно неплохо заработать. Там на плоскогорье у Сьерра-Мадре требовались сельскохозяйственные рабочие на плантации тростника и абаки. (Ее ещё называются манильской пенькой; во всем мире она очень ценится.) Из этой разновидности бананового дерева получают текстильное волокно, из которого выходят отличные корабельные тросы. Тксомин с его крестьянскими навыками, с его любовью к земле отправился туда не раздумывая.
   В первом письме, которое пришло от него из Нуеба Бискайя, он описывал это место как райский уголок. Таким оно ему показалось сразу после Негрос, где он проработал шесть месяцев на сборе копры, вконец измученный страшной жарой, огромным количеством москитов и змей. Собственными руками из бамбука и банановых листьев он там построил себе хижину. Когда его сделали управляющим, он смог жить в настоящем капитальном доме; нанял себе кухарку и слугу, уже собирался купить машину. Хозяин плантации очень с ним считался, обсуждал с ним серьезные производственные проекты. Тксомин был полон планов: он хотел взять реванш за все перед доном Исидро! Но год назад из письма, которое я получил от него - на сей раз из Кабапатуана, - я узнал, что он попал в больницу (такое с ним уже бывало, и не раз) с тяжелым приступом малярии.
   В каждом письме он неизменно напоминал о данной мной клятве. Однако из моих писем он узнавал о вас все. Все эти годы 26 апреля он отмечает день рождения Орчи. Ему хотелось знать, как он выглядит. Он просил меня описать его. И всякий раз, приходя в ваш дом, я ловил каждое слово, сказанное тобой, малышом. Я старался как можно больше запомнить, чтоб потом по возможности все это воспроизвести в письме брату. Ему так хотелось иметь твою фотографию, фотографию сына. Но как я мог, я ведь боялся вызвать у тебя подозрения.
   От меня он знал и про Айнару, и про ваш переезд из Арбасеги в Гернику, про болезнь вашей матери, ну и про вашу работу в царатериа1. Я сообщил ему о кончине дона Исидро и про случившийся с ним за год до того апоплексический удар. Известие о смерти дона Исидро, не скрою, его скорее обрадовало, чем огорчило. Ведь теперь была устранена главная преграда для вашего брака. Тебе он уже все давно простил, простил ту нестерпимую боль, которую ты ему причинила своим отказом следовать за ним. Его волнует только одно - хочешь ли ты ещё выйти за него замуж. Так вот, вспомни, Эухения: это было, наверное, месяцев восемь назад. Ну да, ещё тогда не был взят Ирун! Я ещё привез вам мешок картошки... Ты была такой грустной, провела бессонную ночь, у мамы вашей был очередной приступ удушья. Помнишь, я спросил тебя вроде бы так просто, совсем невзначай, - думаешь ли ты иногда о Тксомине? Может, от усталости после бессонной ночи у постели матери, но мой вопрос вызвал у тебя настоящий взрыв эмоций! Прежде ведь я никогда не задавал тебе подобных вопросов! Помню, как ты расплакалась, бросилась мне на шею, прошептала мне на ухо: "Иньяки, только тебе одному могу это сказать. Я люблю, люблю его, как в тот день, когда впервые увидела его верхом на лошади у ворот нашего касерио. Отдала бы десять лет жизни ради весточки от него, только бы знать, что он жив!" Я тогда чуть было не проговорился, едва сдержался... Эта чертова клятва! А потом обо всем этом написал брату.
   Теперь я стал получать от него письма намного чаще, иногда сразу по три с разными датами. Они приходили с почтой на одном корабле. В своих мечтах он представлял себе, как вы живете вместе, как вместе воспитываете сына. Ему хотелось бы иметь ещё детей, присутствовать при их рождении, наблюдать за тем, как они растут. Ведь он потерял вдали от тебя уже целых восемь лет жизни. Он знает, что сейчас творится в Испании, но он верит в свой народ, верит, что Страна Басков выстоит. Пускай только франкисты полезут в горы, наши ребята постреляют их, как уток на охоте. Сам он тоже не собирается отсиживаться. Хочет вернуться, с оружием в руках бороться... Когда война закончится, вы уедете на Филиппины. Он хочет, чтобы ты, Эухения, ни в чем не нуждалась и наконец была бы счастлива. Может, вы ещё и вернетесь сюда, но только тогда, когда у него будут средства приобрести собственность, подобную имению Лопеса де Калье. На меньшее он не согласен. Он хочет, Эухения, чтобы ты чувствовала себя королевой, была бы настоящей доньей Эухенией, у тебя были бы слуги... А это его самое последнее письмо, - говорит Иньяки, тыча пальцем в лежащий на столе мятый конверт.
   В круговерти всех чудовищных, апокалипсических событий получение письма от Тксомина с долгожданным известием о его возвращении придавало моей личной судьбе драматизм древнегреческой трагедии. Приглушенный гул улицы врывался в нашу комнату. Стемнело. Орчи включил свет. Иньяки достает из конверта тонкий, почти прозрачный, плотно исписанный (рукой Тксомина!) листочек бумаги. Меня захлестывает волна воспоминаний. Я так долго этого ждала, я уже устала надеяться. Меня словно прижало плитой смертельной усталости. "Слишком поздно..." Позволив моему внутреннему голосу сказать эти два слова, я почувствовала, как теряю какую-то очень важную часть самой себя!
   Едва Иньяки дочитал письмо до конца, я не смогла сдержаться, чтобы не выхватить его у него. Гладила, целовала этот листочек бумаги, исписанный каллиграфическим почерком моего любимого! Письмо было написано на фирменном бланке "Портланд-отеля", стояла дата: 15 апреля, Ливерпуль. Значит, накануне Тксомин вернулся с Филиппин. В дороге у него случился тяжелый приступ малярии. Ему, ещё не совсем окрепшему после болезни, предстояло добраться либо до Бильбао, либо до Бермео. Письмо кончалось словами: "Дорогой мой брат, я очень рассчитываю на тебя. Постарайся убедить Эухению и Орчи. Скажи им, что все эти восемь лет я жил надеждой их увидеть". Мне становится снова неспокойно на душе. Разум мой застилает туман. С исчезновением из моей жизни Тксомина я жила воспоминаниями. Это мне помогало выжить. Я представляла себе его лицо, черты которого постепенно стирались в памяти... Тогда я фантазировала, представляла свое несбывшееся счастье, придумывала его маленькие радости и удовольствия. Тосковала по ночам в своем одиночестве о любви. Появление Орчи было для меня чудом, но им я была обязана прежде всего Господу Богу, а не Тксомину. Для меня рождение сына было скорее знаком Божьей милости, чем плодом любви. Однако сейчас разве я жила? Такое жизнью не назовешь! Я всего лишь выживала, цепляясь за воспоминания, стараясь спастись от отчаяния.
   Но вот наконец ты, Тксомин, возвращаешься, возвращаешься теперь, когда наступили самые черные времена для всех нас. Восемь лет потерянных дней, одиноких ночей, где было все: и надежда, и желание забыть, не думать больше о тебе... И вот случилось! У меня появляется безрассудное, бредовое желание увидеть тебя сейчас же, немедленно! Я, словно маленькая девочка, жду чуда. Теперь только ты один можешь избавить меня от страха, отвести от нас эту страшную беду. Я закрываю глаза, сжимаю кулаки, начинаю мысленно молиться, наивно, совсем по-детски: "Боженька милый, пусть приедет Тксомин, сейчас же приедет, пусть он нас спасет, пусть спасет нашу Гернику!"
   Я уверена: когда мне все это снится теперь в моей монастырской келье, я всегда улыбаюсь. Я никогда не была так счастлива, как в тот день. Мне едва исполнилось семнадцать. Никогда не забуду: было это в воскресенье 17 июля 1927! Это удивительное время года, когда на дворе такие прекрасные летние дни! Кажется, им не будет конца!
   Накануне мы всем семейством ходили в кино "Эль Лисео", смотрели "Человека с "Испано". Мои родители предпочитали французские фильмы. Сегодня я часто пытаюсь понять, откуда возник в нашем доме пиетет перед всем французским? Мне кажется, родители попросту подражали семейству Лопеса де Калье. Им хотелось во всем походить на своих господ и на их великосветских друзей, приезжавших из Мадрида на охоту.
   Вспоминаю героя картины: напомаженного фата с бархатными глазами. Во всем ему сопутствовали успех и удача, женщины его обожали... Вдруг он отказывается от всего этого, становится деревенским священником. У хроники новостей был совсем другой герой: почти мальчик с лицом подростка, Шарль Линдверг приземлился в Бурге. С очками авиатора на лбу он спрыгивает из допотопного самолетика с колышущимся на ветру парусиновым верхом. Он оказывается в море цветов, робко пытается пробраться сквозь толпу приветствующих его людей.
   После сеанса, в толпе выходящих из кинотеатра, я почувствовала нежное прикосновение чей-то руки. Не поворачиваясь, я поняла, что рядом Тксомин. Меня поражало, что он всегда знал, где меня найти. Словно охотник в Африке, на сафари, идущий по следу своей добычи. Он то и дело оказывается рядом со мной: я чувствую его как бы случайное прикосновение, встречаюсь с ним глазами. Я сжимаю его руку, мне так приятно чувствовать её в своей ладони. Притиснутая к нему толпой, я вдруг чувствую тайное запретное желание. У выхода меня ждут мои близкие. Я успеваю только шепнуть ему:
   - Мы завтра поедем в Лекейтио на пикник.
   Вот уже которую ночь после изнуряющей дневной жары, когда в воздухе чувствуется приближение грозы, мое тело переполняет сладостное томление. Я пытаюсь противостоять просыпающейся во мне чувственности; я покрываюсь испариной. Я с трудом заставляю себя не тронуть низ живота. Завтра нужно непременно пойти на исповедь, покаяться святому отцу. Чувствую себя самой великой грешницей на свете. Только ближе к рассвету, когда дымка тумана опускается на землю, принеся долгожданную свежесть, я ощущаю радостное облегчение, словно трава, глотнувшая влагу утренней росы. Этот день обещал стать для меня особенным. В полосах света, проникающего сквозь щели ставен, кружились, переливались, словно перламутровые, крошечные частички пыли. Стены комнаты и мое тело от реек жалюзи казались полосатыми...
   Наш старенький джип, с трудом преодолев подъем до Ереньо, легко бежит по дороге, утопающей в зелени ольховой рощицы, посреди великолепного буйства красок и запахов жимолости и эвкалипта. Вижу веселого, распевающего песни дона Исидро без пиджака, в подтяжках. Мы с Кармелой на заднем сиденье - переглядываемся, наблюдая за тем, как наш родитель одной рукой держит руль, а другой с игривой нежностью гладит колено нашей матушки. Тоном веселой заговорщицы она кокетливо велит ему держать руль обеими руками и внимательнее смотреть на дорогу.
   - Только представь себе, каково будет Алехандро, случись что с нами, - говорит она.
   Алехандро - кузнец из Маркино. В свое время ему и отцу в их родной деревни не было равных в пелоте. Дон Исидро достал нас своими воспоминаниями об их былых победах и совместных пирушках.
   - Ну нет, только не сегодня, - отвечает он маме. - В этот благословенный Богом день ничего дурного с нами не может произойти.
   Сколько лет прошло, а я по сей день слышу тот ироничный смешок, которым он скрепил столь удачную для себя сентенцию. Каково же мне сейчас это вспоминать! Знала ли я тогда, чего я сама хочу? Скорее всего я неспособна была это сформулировать. Разве только что хочу быть с Тксомином вдвоем, только он и я.
   На последнем повороте наконец-то из-за кустов мимозы появилось море огромное, бескрайнее. Множество парусников казались отсюда малюсенькими разноцветными точечками. На переднем плане зеленый откос огромной скалы, за ней крутой спуск в Лекейтио. Полдень. Звонят колокола церкви Санта-Мария. Прихожане сразу после обедни разбредаются по террасам таверн на знаменитой набережной Тксако. Эта набережная всегда пользовалась особой славой среди моряков рыболовецких шхун. Наш дядюшка, наш любимый тио Пако - родной брат моей матери - был настоящим морским волком, хозяином своей судьбы, ходил на собственном траулере "Вирген де Арнотеги". Помню, как он рассказывал о посещениях местных баров. Самым его любимым был, конечно же, Гау Тксори. В одно развеселое воскресенье они там здорово подрались с моряками из Мундаки. Те специально спровоцировали драку с ним и его командой. Такие разборки в то время были в порядке вещей. Тогда не существовало четких границ тралового промысла, и моряки часто выясняли отношения с помощью кулаков.
   Для моей матери её брат Пако был героем, она буквально его боготворила. Это безумно раздражало дона Исидро. Думаю, он ему завидовал, ревновал нас всех к нему. Наш дядя был первым взрослым мужчиной из нашего детства, разумеется, после отца. Но от дяди мы, девочки, видели куда больше тепла и любви, чем от нашего грубого и заносчивого родителя. Кстати, мы просили отца повести нас сегодня туда, в бар Гау Тксори, и он вроде бы обещал. Вот было бы здорово встретить там сейчас нашего тио Пако! Ну а вдруг! Думаю, матушке нашей её благоверный сегодня позволит выпить стаканчик анисовой водки Чинчон. Может, она хоть немного расслабится, прежде чем мы поедем обратно в Гернику!
   Мы идем с сестрой вдоль берега, по самому краю, чувствуя босыми ногами мокрый от морских волн песок. Мне нравится смотреть на гладь воды, подернутую рябью крошечных водоворотов. Я поднимаю ракушку, долго любуюсь ей. Она поражает меня своим изысканным совершенством. Я пытаюсь представить её ещё живой, когда-то плававшей в морских глубинах, прежде чем родная стихия выбросила её на сушу мертвым обломком, куском перламутра. Совсем скоро от неё уже и этого не останется, она разрушится, распадется, станет крошечной песчинкой в несметном множестве других таких же, как она, песчинок. Я слегка сжимаю её в кулаке. Она хрустнула, оставляя небольшое углубление в моей ладони.
   Мы идем все дальше, оставляя позади наших родителей, расположившихся под козырьком тента в выцветшую коралловую полоску. Папочка пристроился поближе к корзине с припасами. Пока мы надевали купальники, он не терял времени даром, достал бутылку Tксаколи и основательно к ней приложился. Эта корзина... большая крепкая корзина из ивовых прутьев. Детьми мы ходили с ней по грибы, собирали в основном белые, у нас в лесу, в том, что у горки... Родители разложили покрывало, вытаскивают разную снедь, приступают к своей нехитрой трапезе. Мы отказались. Нам с сестрой абсолютно не хотелось есть с ними ... сухое чоризо, пирожки с треской, крутые яйца, анчоусы, маслины... Вижу, словно сейчас, отца, плюющегося, как из пулемета, косточками маслин.
   У самого берега мы сидели, нет - полулежали, вытянувшись по пояс в воде. Волны то накрывали мое тело, то уходили и снова возвращались, будто одевали-раздевали меня. Я чувствовала, как в складках купальника, в сгибах ног собирается шершавый песок. В мой слегка приоткрытый рот попадала морская соленая вода. Я вдруг представила себя утонувшей... Припухшие полупрозрачные веки закрытых глаз... роскошное пассажирское судно, разрывающее с огромной скоростью морскую гладь... мое безжизненное тело слегка покачивается на палубе... Нет, лучше вот... Я бросаю полный отчаяния взгляд в уходящую за горизонт даль... тону, захлебываюсь: грудь, горло... и наконец, ухожу с головой. Становится трудно дышать, пытаюсь схватить воздух... барахтаюсь... иду на дно. Мое тело волной выбрасывает на берег. Утром Тксомин с карабинерами гуардиа сивиль1 находят меня на пляже... полуголую, мертвую, как та выброшенная из пучины морской на берег ракушка. Я все больше увлекаюсь грустными картинами моей безвременной кончины, а вода все колотит и колотит мое упругое тело, я чувствую её ритмические шлепки, будто пульс бьющейся в моих жилах крови. Должно быть, в своей игре воображения я незаметно задремала. Кармела слегка касается моего лба губами. Я открываю глаза, словно заново рождаюсь на свет. Вижу со мной рядом сестру; огромная скала словно отгородила нас от бескрайних морских просторов. Мне вдруг становится удивительно хорошо, я хохочу от счастья.
   Мы идем, шлепаем по воде, подошвами ног чувствуя её упругое сопротивление. Приятный морской ветерок обдувает, сушит кожу: на руках и на ногах начинает выступать соль. Идем, щурясь от солнца, в другой конец пляжа, где не бывает много народа... У берега то тут, то там стоят, уткнувшись кормой в песок, рыболовецкие шхуны. Кармела вдруг со смехом, в лицах, начинает мне повествовать, слегка дурачась, о невероятных мытарствах рыбаков, жестами, показывая, как они гребут по морским просторам в поисках рыбных мест, как закидывают снасти, как покорно часами ждут улова. У неё здорово получается.
   - Где это ты всему этому научилась?!
   В ответ она только хитро улыбается.
   Моя сестра до пятнадцати лет училась и жила в Бильбао в школе-интернате для девочек при монастыре Саргадо Корацон. Как девочке из простой семьи, ей пришлось там несладко. Таких, как она, пускали только с черного хода, пока других девочек из богатых буржуазных семей, живущих в престижных фешенебельных кварталах города, подвозили к парадному входу, тому что на Гран-Виа...
   Получив должность управляющего владений Лопеса де Калье, отец потихоньку помешался на своем социальном статусе. С теперешними амбициями ему хотелось прежде всего самому забыть свое крестьянское происхождение. Забыть, что когда-то в молодости он был простым батраком на ферме. Тогда-то он и решил, раз у него нет сына-наследника, так пусть хоть старшая его дочь Кармела будет культурной барышней с хорошими манерами.
   У нашей матери был ещё другой брат, наш дядюшка Хозе, аптекарь. Он жил с семьей в Бильбао. Для отца он был эталоном рафинированности. Каждое первое число нового года дядя, его жена (мама ещё ужасно завидовала её шляпке) и их два сына неизменно приезжали к нам, всегда с подарками. Помню, как мы всей семьей были приглашены на прием по поводу первого причастия моего кузена Франсиско. Мы с Кармелой до сих пор вспоминаем, какой там был горячий шоколад... как все было безумно вкусно. По случаю такого события наша тетушка Пиа не поскупилась, постаралась на славу! Как раз тогда-то отец и решил посоветоваться с тио Хозе, куда ему отдать учиться Кармелу.