С великой неохотой поднявшись, она пошла отворять забухшую дверь, вышла в сени, кутаясь в платок, на крыльце стоял все тот же, белый как лунь почтальон. «Стара стала, мать, — сказал он, — чайник кипит, а ты и не слышишь». — «Да уж не старше тебя, — отвечала она, снимая чайник с керосинки. — Тебе небось за восемьдесят?» — «Кто ж его знает, я не считал; чего считать-то. Живу, и ладно». — «И то», — кивнула она и пошла в комнату. Корявое и почернелое древо ее жизни все еще стояло, развесив ветви в разные стороны. Память и забывчивость друг другу не противоречили, на-протиз, они означали одно и то же. Она жила посреди своей долгой жизни, в огромном доме прошлого, и неудивительно, если ей не удавалось порой найти какую-нибудь запропастившуюся вещь; но все они так или иначе были с нею.
   Она заварила чай, вошла в комнату, достала из поставца парадную посуду, захватила еще кое-что. Она неслышно ходила по комнате, словно находилась в другом времени: так вместе с нами живут и ходят тени людей, которые некогда населяли наши комнаты и о которых мы ничего не знаем. Как все жильцы в доме, бабуся плохо представляла себе истинные размеры власти управдома, во всяком случае, эта власть была велика, и зыбкость ее границ лишь прибавляла ей престижа. Такую власть можно сравнить с белым экраном, который как будто расширяется, когда на него смотришь из темноты. Но и Толя Бахтарев, как ни странно, являл собой некую силу, иначе управдом не сидел бы тут и не распивал с ним чаи. Это была власть мужской прелести и свободы, не досягаемая ни для какого начальства. Почти инстинктивно, с той прирожденной трезвостью, которая не только не мешала, но помогла ей жить между мертвыми и живыми, она поняла, что против этой власти управдом бессилен. Что он явился не для того, чтобы найти проживающих без прописки, а для того, чтобы их не найти. И в то время как чашки наполнялись чаем, ее старое сердце наполнялось злорадством.
   «Коньячку?» — сказал Бахтарев, когда старуха, шлепая тапочками, удалилась к себе.
   «Давай». Выпили, хозяин налил следующую рюмку, а Семен Кузьмич принялся за обжигающий и крепкий чай.
   «Ты кого там прячешь, любовница у тебя, что ль, новая? То-то я смотрю, как вы спелись… и карга твоя ни гу-гу».
   Толя ждал с рюмкой в руке.
   «Тут как-то встретились во дворе, ну как, говорю, мамаша, довольна, что в Москве живешь? Довольна, довольна, уж так довольна! — передразнил управдом. — Не тесно, говорю, с новыми-то жильцами?.. Ладно, давай».
   Выпили.
   «Что ж молчишь-то? Как дальше жить будем?» «Да никак. Как жили, так и будем жить».
   Управдом насупился, уперся руками в стол, словно осьминог, когда он заволакивается чернилами. Бахтарев проговорил, играя рюмкой:
   «Какая там любовница… чепуха все это. Нет у меня никаких любовниц».
   «А кто же там?»
   «Нет там никого».
   «Так-таки и никого, ай-яй-яй! Значит, так и запишем! Вот я сейчас зову милицию, да не эту дубину стоеросовую, а самого, понимаешь, Ефимчука. Зову понятых. И идем глядеть, кого ты там прячешь. И дуреху мою с собой прихватим, пущай любуется…»
   «Не в том дело. Комната действительно есть…»
   «Ага! А я что говорил? Ты думаешь, я пятнадцать лет тут сижу и своего дома не знаю?»
   «В сущности, ее трудно даже назвать комнатой: так, щель какая-то; может, кладовка. Видите ли, Семен Кузьмич, как бы это объяснить…» — неуверенно промолвил Бахтарев, который испытывал легкое головокружение, очевидно, вследствие недостаточно выпитого.
   «Ну, рожай, рожай!»
   «Считать эту конуру площадью, я думаю, просто невозможно, стенка чуть ли не картонная… А что касается жильцов, то, если хотите, пойдем и посмотрим, хоть сейчас. Там нет никого. То есть я хочу сказать, что для вас никого нет. Для меня, может, и есть».
   Управдом подпер рукой подбородок и глядел на Толю далеким затуманенным взором.
   «Вот, вот, — проговорил он. — Что ты кому хочешь можешь голову задурить, это нам известно. Вот я и ей то же самое говорю… Ну что ты, говорю, к нему все ходишь? Что ты к нему липнешь?»
   Еще выпили.
   «Кажется, мы нашли общую почву», — заметил Бахтарев. «Какую еще почву?»
   «Мы смотрим на вещи одинаково. Ваша оценка меня как возможного зятя абсолютно справедлива».
   «На хер мне такой зять!» — сказал с чувством Семен Кузьмич.
   «Вот именно… совершенно с вами согласен. Ни профессии, ни положения».
   «Дурак, — диалектически отвечал управдом отрицанием на отрицание. — Плесни-ка мне… Профессия, — сказал он презрительно. — Нужна мне твоя профессия, я тебя и так кормлю, паразита… Думаешь, я не в курсе дела, что она тебе то то, то се, то, понимаешь, галстук, то новые ботинки, то пожрать?.. Да если на то пошло, — он показал на бутылку, — то и это на мои деньги куплено. Откуда это у тебя такие шиши, чтобы пять звездочек распивать?»
   Анатолий Самсонович помалкивал, поблескивая стеклышками пенсне.
   «Я отец, — подумав, сказал Семен Кузьмич. — Я ее вынянчил, вырастил. Сам, один… Для кого я ее растил?.. Ты не смотри, что я с таким портфелишком бегаю. У меня тоже кой-что есть: средства, связи. Связи в наше время важней всяких денег. Случись что-нибудь, у меня всюду свои люди. Я, если хочешь знать, коли на то пошло… Везет тебе, сукиному сыну! — проговорил он со злостью. — Какая девка, ты только посмотри на нее. Как она ходит… Какие глаза… А грудь… Русская красавица».
   «Вот и женились бы сами», — усмехнулся Бахтарев. Управдом туманно взглянул на него. «А что, — сказал он. — И женился бы».
 

20. Все бывает, в том числе и то, чего не бывает

   «Но я согласен, хрен с вами со всеми!» — вскричал Семен Кузьмич.
   Слова эти донеслись до бабуси через раскрытую дверь. Сколько же прошло с тех пор, как солнце повисло над кровлями страшного города, как явились те двое и Толя вышел из тайной каморки, как рухнул Петр Иванович? Ночь все не наступала. «Согласен». Еще бы тебе не быть согласным. Она подложила ладонь под щеку. Мысли остановились, не она следила за ними, но образы ее воображения уставились на нее, как бодрствующий смотрит на спящего.
   В гостиной продолжались дипломатические переговоры.
   «Что с возу упало… ладно, что с вами поделаешь. Я, если хочешь знать, рад, что она хотя бы здесь, при мне… А что к тебе ходит, так это ее дело. К такому молодцу не то что пойдешь — поползешь… Я все знаю, что промеж вас есть, от меня никуда не скроешься», — говорил управдом, с трудом ворочая языком, как пловец, выгребающий против течения, а может, подумалось Бахтареву, слегка притворялся пьяным.
   «Что с возу упало, — лепетал управдом, — то, значит, судьба!.. Но ты уж меня извини — женись. Женись и женись… Я вам и квартиру новую обеспечу, получше этой, и жильцов твоих, кто там у тебя есть, куда-нибудь приспособим… Родители, что ль, из деревни?.. Ай-яй», — он качал головой и махал ладонью.
   «Это она вас уполномочила?»
   «Чего?»
   «Я говорю, это она уполномочила вас вести со мной переговоры?» — наполняя рюмки, осведомился Бахтарев.
   «Дурак, — сказал Семен Кузьмич. — Дурак ты и сволочь. Что ж я, по-твоему, женской гордости не понимаю?»
   «Бабуль, ты куда?»
   Старуха брела по комнате, в вязком времени, с усилием переставляя ноги, словно муха в клею.
   «Что ты понимаешь? — продолжал Семен Кузьмич свою мысль. — Ведь она вся в мать. Смотрю на нее и думаю: нет, так не бывает. То есть бывает, но не так. Это просто необъяснимое явление природы, чтобы дочь была такой копией матери, все равно как воскресла. Ты как думаешь? Может человек из гроба воскреснуть?.. Слушай, сними ты эти стекляшки. Сними, а то я их сейчас сам на хер сшибу!»
   «Я тебе что скажу, — зашептал он. — Мужчина, который такую дочь вырастил, каждый день на нее смотрел, как она день ото дня круглеет, хорошеет, как у нее, понимаешь, грудки начинают наливаться, как она попкой начинает покачивать, сперва совсем незаметно, и с каждым днем, с каждым днем все больше… такой мужчина ее любит так, как тебе и не снилось, как десять любовников любить не смогут. Каждый уголочек в ней любит… А тут, понимаешь, приходят разные, ничего для нее не сделали, никаких таких заслуг… только что молодой, и готово дело, отдавай ему дочку».
   Экое золото твоя дочка, подумаешь, мысленно прокомментировала бабуся его слова. Да захоти он, к нему десять таких прибегут. Ей припомнился без всякой связи один человек, который жил с двумя, матерью и дочерью, и вся деревня знала, что у него две жены. Собственно говоря, даже не припомнился, а просто бабуся зашла однажды к ним, никого нет, одна старая в избе; разговорились. Слушай, сказала бабуся, я у тебя чего спросить хочу, только не обижайся. Чего обижаться, возразила соседка, небось про Валерку? Валерка этот был мужчина лет пятидесяти, моложавый и густоволосый, удивительной красоты; каждую весну и осень он хворал, подолгу лежал в больнице, и женщины по очереди навещали его.
   «Кому какое дело, — сказала соседка, — живем, никому не мешаем». Она ловко двигалась по избе, собирая то-се, потом зашла за пеструю ситцевую занавеску, отделявшую комнату от кухни, где у нее топилась плита и журчало на сковородке, и бабусе казалось, что запах и сейчас стоит на кухне. Да ведь грех, сказала бабуся.
   Ответом было молчание; та, на кухне, переворачивала котлеты на сковороде. Она собиралась ехать к больному в город, откуда должна была воротиться дочь. Она вошла в горницу и села напротив, вытирая руки о передник. «Грех, — сказала она, — какой грех? Что мы его обе любим? Мужчина уж так от природы создан, что ему одной бывает мало. Вот когда у одной двое мужиков, вот это срам!»
   Это уж ты напрасно, сказала бабуся, которая тогда еще не была бабусей. Языком-то зря трепать… Сама знаешь, я все равно что вдовая, а что он ко мне ходил, так это ты его спроси, зачем он ходил. Я его не звала. «Да я не про тебя», — сказала соседка, не желая ссориться. Она разглаживала на коленях передник, задумавшись, гладила свои тяжелые бедра и смотрела на свои руки. Про кого же еще, думала бабуся и разглядывала соседку, как будто искала что-то у нее на лице. Она никогда о них не вспоминала, все они давно исчезли за горизонтом ее жизни, как вдруг оказалось, что всех она помнит, а лучше сказать, они, эти несуществующие люди, помнят о ней. Молодая и востроглазая бабуся, волнуясь, смотрела на дородную, степенную женщину, сидевшую перед ней, и пыталась прочесть на ее лице ответ. О чем же это я размечталась, думала она, ах да, управдом нахваливал дочку, дескать, сам бы ее взял.
   «А когда мужик на стороне гуляет, это разве не грех? — сказала соседка. — Уж лучше пусть дома». Получалось, что она снова намекает на бабусю. Молча обе женщины сидели друг против друга. Бабусю подмывало сказать какую-нибудь колкость, но теперь, когда столько лет протекло, это уже не имело смысла.
   Я что хотела спросить, сказала бабуся. Глядишь, она родит. А потом ты родишь. Что ж это будет?
   «Ничего не будет. Да и стара уж я, рожать-то. Я тебе скажу. Что он Машу любит, я не обижаюсь; за что меня любил, за то и ее любит. Она мое продолжение. Наше дело, сама знаешь: молодость прошла, и все, а мужик и в пятьдесят лет мужик. Маша вся в меня вышла. Так что он, как бы сказать, во второй раз на мне женился».
   Ну и жил бы с ней. Ты-то ему зачем?
   «Жалеет меня».
   Ты не серчай, сказала бабуся, которую разбирала не ревность, а любопытство. Как же вы, так вместе и спите? Али по очереди?
   «Так и спим. Мы все родные, чего нам делить… А если ты про это спрашиваешь, то есть как мужчина с женщиной, так это как придется. Бывает, сразу: сначала она, потом я. Мне, — сказала соседка, — так даже приятнее».
   И то, подумала бабуся, какой же тут грех. Что, спросила она, уж ты собралась?
   «Пока дойду, — ответил голос из-за занавески, — да и местечко бы хорошо занять. Прошлый раз назаду сидела, всю растрясло, еле живая доехала…» Она имела в виду грузовик с брезентовым верхом и скамьями в кузове. Грузовик ходил до станции. Бабуся забыла, что тогда грузовиков еще не было. Это были мелочи, не имевшие значения. Как раз об эту пору началась война — гражданская или германская, это тоже не имело значения. Пора было подниматься, но ей казалось, что они недоговорили, — мысль, которую она не успела высказать, была та, что как ни крути, а виноваты всегда сами женщины. В сущности, и соседка была того же мнения. Поэтому нечего придираться к Толе. Бабуся сидела на кухне под бумажными кружевами, ее сухие руки мелко перебирали юбку. Дверь отворилась, выдвинулся, пошатываясь, управдом Семен Кузьмич с портфелем под мышкой, за ним шел Толя Бахтарев. Оба были в превосходном настроении. На прощанье Семен Кузьмич, привстав на цыпочки, обнял и облобызал Толю. Толя поцеловал лысину управдома. Бабуся зашаркала к себе. Когда по прошествии некоторого времени она снова выглянула из коридорчика, Толя спал на диване. Длинный неподвижный маятник сиял в углу за стеклом. Окна показались ей огромными, свинцовый свет заливал гостиную — не день и не ночь.
 

21. Кто-то повадился

   Старик, с раскаленной трубкой в скрюченных пальцах, оглушительно кашлял. Прошло не так много времени с момента, когда мы оставили деда и внучку, чтобы подняться наверх в квартиру Бахтарева, но уже этот маленький пример демонстрирует невозможность преодолеть повествовательный характер языка. Все должно «происходить», то есть с чего-то начинаться и шествовать далее; и покуда одно происходит, все остальное должно замереть, ожидая своей очереди. В лучшем случае приходится метаться от одной сценической площадки к другой, вроде того как кошка перетаскивает котят с места на место; язык навязывает событиям последовательность, словно вытягивает нить из клубка, и, заметьте, это началось буквально с первых страниц мира: кто нам докажет, что Бог создал небо, землю и все остальное в шесть дней, а не одновременно?
   «Хватит!» — гаркнула девочка, и кашель, как по волшебству, прекратился. Дед, моргая, смотрел на нее, словно проснувшись. По обыкновению, он хитрил, корчил из себя слабоумного старца, кашлял, нес околесицу, представлялся, что спит, и представлялся, что бодрствует. А между тем, пока она его тормошила, то главное, с чем она пришла, незаметно утратило смысл! Как будто она принесла чашу, полную до краев, но за разговорами и мелочами дивный напиток испарился; оставалось попросту брякнуть плошкой об пол.
   «С кем я разговариваю, — сказала она, не замечая, что употребляет его собственное выражение, — с тобой или со стеной?»
   Некоторое время она прыгала по комнате, поддавая ногой спичечный коробок, пока не загнала его под стол. Дед сосал потухшую трубку. Она спросила, указывая пальцем на рисунок:
   «Что это?»
   «Не смей трогать книгу. Отойди от стола». «Подумаешь, сокровище», — сказала она. «Я сказал, отойди от стола». «Дед, какой ты все-таки занудный». Он возразил:
   «На это есть много причин. Во-первых, главная причина: книга требует подготовки. Когда я был в твоем возрасте, я даже помыслить не мог о том, чтобы приблизиться к этой книге. Единственное, что мне разрешалось, это знать о ее существовании».
   «Я не в твоем возрасте».
   «Но ты же не даешь мне сказать! Я не имею в виду мой возраст. Я имею в виду твой возраст. Ты можешь мне возразить, что возраст мужчины и возраст женщины — это разные вещи. Верно. И тем не менее. Так вот: к ней бесполезно приближаться тому, кто не созрел для нее, это во-первых. А во-вторых… — дед раскрыл, как кот, изумрудные глаза, — ну-ка, пойди и посмотри, кто там ходит!»
   «Нет там никого», — сказала она, возвращаясь.
   «Я слышал, управдом зачастил по квартирам вместе с участковым уполномоченным. Как ты думаешь, чего они ищут? Меня могут выселить, как ты считаешь?»
   «Кому ты нужен…»
   «Я-то, может быть, и не нужен, хотя кто знает? Но может быть, им нужна моя жилплощадь».
   «Паскудный дед, ты опять за свое?»
   «Хорошо, я молчу. Но я клянусь тебе: там кто-то есть».
   Он схватился за подлокотники.
   «Ты хочешь, чтобы я сам встал и со своим радикулитом, своими старыми ногами пошел и посмотрел, кто там стоит. Ты хочешь, — говорил он, — чтобы я пошел отпереть людям, которые пришли без приглашения, пришли, чтобы выгнать меня на улицу, потому что им понадобилась эта комната, эти хоромы, эти царские чертоги, ты хочешь, чтобы я пошел навстречу этим людям, которые пришли сделать мне зло; ты этого хочешь. Да?»
   На лестнице было темно, однако нашим чувствам свойственно создавать нечто принимающее облик действительности — как бы для того, чтобы досадить разуму, который, наоборот, стремится дискредитировать действительность. «Брысь», — сказала девочка зловещим басом. Диковинный белоснежный зверь сидел на ступеньке возле перил. Казалось, что кошачья шерсть светится.
   «Кис, кис…» Девочка кралась навстречу кошке, коварно маня ее растопыренными пальцами. Кошка не спускала с нее серебряных глаз. Девочка закусила губу… раз! Еще бросок! Но теперь кошка сидела у нее за спиной. Кошка выражала желание поиграть. Этот балет, в котором девочка и зверь попеременно менялись местами, скоро надоел ей, и она вернулась.
   «Нет никого… Да кому ты нужен?»
   «Осторожность не мешает, — отозвался дед из своего кресла. — Если я говорю, значит, я знаю. Управдом ходит по квартирам, опрашивает жильцов. Я сам слышал, и даже не один раз, как он поднимался по лестнице… Как ты думаешь, они могут меня выселить? Я говорил с одним знающим человеком, он считает, что есть такой закон, запрещающий проживание в нежилых помещениях. Но если я живу в нежилом помещении, то спрашивается, почему же оно нежилое? Нет, отвечает он, это не довод, тысячи людей живут в нежилых помещениях, они от этого не становятся жилыми. Но он сказал, что якобы есть постановление, согласно которому прописанного жильца не могут выселить без предупреждения. А меня еще пока никто не предупреждал, надо, сказал он, подождать, когда предупредят. Но как же, я говорю, может быть, чтобы законы противоречили один другому, в таком случае это будет уже не закон, а Бог знает что. Но он утверждает — он очень эрудированный человек, много лет проработал в учреждениях, — что это вполне может быть и даже почти всегда так и бывает».
   «Что бывает?» — спросила девочка.
   Дед молчал, полузакрыв глаза.
   «Ну, я пошла, что ли», — сказала она.
   «Подожди. Что за пожар… Ты уверена, что там никого нет?» «Это кошка».
   «Кошка — другое дело… Это очень породистая кошка, я думаю, сибирская. Повадилась. А в комнату заходить не хочет. Твой отец тоже любил животных, это у тебя наследственное… Кто знает? Может быть, они живут такой же жизнью, как и мы».
   «Дед, ты паршивый эгоист, ты можешь чесать язык с утра до ночи, а вот поговорить, по делу…»
   «Рыбонька моя, — сказал старик фальшивым голосом, — а о чем же мы говорим, как не о деле? Мне больше не с кем разговаривать…»
   «Мне тоже», — отрезала она.
   «Так в чем же дело, кто тебе мешает?»
   Помолчав, она сказала:
   «Погадай. Я знаю, ты умеешь».
   «О чем?»
   «Обо мне. О нас обоих…»
   «Чего же о нас гадать, с нами и так все ясно. Я, например…» «Не о тебе речь!»
   «Ты должна знать, — сказал он наставительно, — что я не гаданьями занимаюсь. Я враг суеверий. Положи на место!»
   Она кружилась, размахивая трубкой, подхватила со стола жестянку из-под монпансье, служившую табакеркой. «Кому сказано, — продребезжал его голос, — это не игрушка…» Она набила трубку и искала глазами спичечный коробок.
   «Дед, ты куда?»
   Он шаркал к двери, поправляя на ходу подтяжки.
   «Тебе наплевать, что у меня больной позвоночник, больные почки, и вообще трудно сказать, какой орган у меня в порядке. Сколько раз я говорил, закрывай плотнее все двери…»
   Вдруг он остановился, и в ту же минуту в подвальную комнату постучали.
 

22. В известном смысле смерть

   Почти сразу же стучавший вошел в комнату. Он оказался инспектором дымоходов. В правой руке он нес портфель, вернее, то, что было портфелем лет тридцать назад, левой прижимал к груди кошку. Кошка смотрела на деда и девочку розоватыми, как у всех альбиносов, глазами, отливающими серебром. Инспектор был хилый человек несколько испитого вида, прилично одетый в поношенный костюм и галстук, и с порога отвесил присутствующим сдержанно-церемонный поклон.
   «А-а… — сказал дед с видимым облегчением. Но в этом «а-а» присутствовало и некоторое разочарование, как у больного, который приготовился к опасной операции, а оказалось, что операция откладывается. — Сколько лет, сколько зим».
   «Лето, уважаемый, в наших краях короткое, глядишь, и осень на дворе, — отвечал инспектор дымоходов, явно намекая на цель своего прихода. — Какой чудный кот. Ваш?»
   «Вас что, управдом прислал?» — на всякий случай спросил дед, опускаясь в кресло с безглавой птицей. Девочка сидела на кровати, держа во рту огромную трубку. Инспектор пристроил портфель у стены и гладил кошку.
   «А вот это нехорошо, — сказал он. — В таком помещении курить не положено. И вообще: что это за занятие для молодой барышни?» Неожиданно белая кошка выпрыгнула из его рук. Девочка проворно вскочила, но кошка юркнула у нее между ног.
   «Позвольте, где же кот?» — воскликнул гость.
   «Это породистая кошка, — сказал дед, приняв величественную позу в кресле. — У нее должны быть хозяева».
   «Да, но… Она только что была здесь».
   «Тысячу раз говорил, закрывай плотнее дверь…»
   «Дверь была открыта!» — уточнил инспектор.
   «Вы не ответили на мой вопрос: вас направил ко мне управдом? Можете сказать мне об этом прямо, я в курсе дела…»
   Инспектор дымоходов развел руками.
   «При чем здесь управдом? У него свои обязанности, у меня свои… С вашего разрешения, я сяду. Кстати, о зиме. Будьте добры, барышня, не в службу, а в дружбу…»
   Девочка мрачно подала ему портфель. Инспектор вынул папку и принялся распутывать завязки, они не поддавались, он помогал себе зубами. «Но меня все-таки интересует, — говорил он, кусая завязки, — куда могла деваться киска. Где у вас дымоход?»
   «Извините, — сказал дед. — Я человек немолодой, возможно, мне изменяет память… Если не ошибаюсь, мне уже приходилось вам объяснять, что в комнате дымоходов нет. Если вы пришли по заданию управдома, так прямо и скажите».
   «Что значит в комнате, — возразил инспектор, — разве это комната? Или, может быть, у вас есть другая комната?»
   «Вы правы, — заметил дед. — Это не комната. Это чертоги. Я живу в чертогах…»
   «Зима — дело нешуточное. Начало отопительного сезона, — сказал инспектор, надевая очки. — Необходимо своевременно подготовиться. Необходимо обеспечить тщательный контроль. Некоторые квартиросъемщики недооценивают важность этой задачи». Девочка следила, как он водит пальцем по воображаемым чертежам.
   «У меня такое впечатление, что в этом доме вообще нет дымоходов по той простой причине, что в нем нет печей, — сказал дед. — Логически рассуждая, дымоход предназначен для отвода дыма. Об этом говорит уже само слово».
   «Ошибаетесь, уважаемый. Дымоходы были, есть и будут. Дом спроектирован в конце прошлого века: чем же, вы думаете, он обогревался?»
   «Вали отсюда», — проговорила девочка.
   По лицу гостя было трудно понять, слышал ли он эти слова. Он поправил очки на носу и приосанился.
   «Ну! — сказала она зловеще. — Кому говорят? Инспектор сраный… А ну греби отсюда!»
   «Люба, — произнес дед, полузакрыв глаза, — что за выражения…»
   Гость, с видом занятого человека, торопливо завязывал тесемки. Дед рылся в кошельке.
   «Благодарю вас, вы благородный старик, — пробормотал инспектор дымоходов, принимая от деда серебряную монету. — Но зима есть зима, попомните мое слово. К сожалению, у меня мало времени. До свидания… до следующей проверки…»
   «Иди, иди. Много вас тут шляется».
   «Не такая уж плохая идея, — сказал дедушка, когда посетитель удалился, — если бы здесь была печка, нам было бы гораздо уютней. Да… Каждый зарабатывает свой хлеб как может. И это еще не самый худший способ. Кто знает, может быть, и я со временем займусь чем-нибудь в этом роде. Ты меня слышишь?»
   Девочка, обняв коленки, напевала тонким тягучим голосом, как пели женщины в нашем дворе вечерами, в хорошую погоду; сначала потихоньку, потом громче.
   «Перестань, — сказал он брезгливо, — я не выношу этого пения… И немедленно встань с пола».
   «Так тебе и надо, старая несыть. Чего ты их всех пускаешь?»
   «Но ты же видишь, он сам вошел! По-моему, ты была с ним невежлива».
   «Вот когда-нибудь тебя обчистят, тогда узнаешь… Это же наводчик, балда, неужели не ясно?»
   «Ты думаешь, у меня могут украсть книгу?» — спросил дед.
   Она пела:
   «Вот кто-то с горочки спустился. Наверно, ми-и-илый мой идет». После чего мелодия и ритм изменились, она загорланила, подражая Краснознаменному ансамблю:
   «Цветут плодородные степи, текут многоводные реки!» «Перестань».
   «Как солнце весенней порою! Он землю родну-ю-у обходит. — Она вскочила и замаршировала по комнате. — Споем же, товарищи, песню! О самом большом садоводе! О самом любимом и мудром! — Голос ее зазвенел от счастья. — О Ста…»