Они начинают говорить одновременно. Крисса — злая, но очень спокойная, тетя бьется в истерике, плачет, кричит. Я слезаю с кровати и набрасываюсь на Криссу чуть ли не с кулаками. Я кричу:
   — Уходи! Уходи, блядь! Уебывай, на хуй!
   Она делает шаг назад, не переставая при этом фотографировать. Она даже не поднимает камеру. Она ее держит перед собой, словно это оружие. Я пытаюсь вырвать у нее фотоаппарат, но промахиваюсь, и толкаю ее в грудь, и она не сопротивляется, просто неловко отступает назад, и вся как-то вдруг поникает, как тряпичная кукла, и я вдруг чувствую себя неуверенно, и вообще погано — так погано мне в жизни не было, — когда я вижу, какая она уязвимая, и какой я урод, я ведь едва ее не ударил. Она разворачивается и выходит из комнаты, и мне остается только закрыть за ней дверь. Злость постепенно проходит. Даже не так: злость остается, но теперь к ней примешивается понимание, в каком идиотском положении я оказался. И все это на фоне отчаянной безысходности. Я оборачиваюсь к тете. Она лежит на боку, свернувшись клубочком, спиной ко мне, и тихо плачет. Я осторожно присаживаюсь на краешек кровати. Ощущения просто поганые. И дело даже не в том, что я голый, я себя чувствую голым. Предельно раздетым.
   — Уходи, — говорит она.
   Но я не могу даже встать. Я сижу, весь такой беззащитный и уязвимый, и меня бьет озноб.
   Потом я слышу, как хлопает входная дверь.
   Крисса ушла.

34

   Меня вдруг пробивает, что тетя Джейн может подумать, что мы с Криссой все это подстроили.
   — Тетя Джейн, тетя Джейн, ты ведь не думаешь, правда, что я к этому как-то причастен? Она сумасшедшая. И она все равно их не сможет использовать, эти снимки… это будет незаконно… — я несу этот бред, и до меня постепенно доходит, что это действительно бред, что я, должно быть, совсем головой повернулся, если решил, что тетя может подумать, что я ей подстроил такую подлянку, и я понимаю: все, что я ей сейчас скажу, прозвучит патетично и откровенно фальшиво. Потом мне в голову приходит еще одна малоприятная мысль: на самом деле, я ведь не знаю, что Крисса сделает с этими снимками. Я смущен и растерян, я не понимаю, что происходит…
   Я кладу руку тете на плечо.
   — Прости меня…
   Она отшатывается от моей руки, как будто это раскаленное железо.
   — Не трогай меня. Уходи. Пожалуйста.
   Я слышу свой собственный голос как будто со стороны, и он звучит как-то жалко. Каждый преследует свои цели — дешевые и банальные. В каждом заложен этот инстинкт самосохранения, мы всегда найдем, как себя оправдать. И это после всего, что было. Когда время должно было остановиться.
   — Можно, я посижу в гостиной?
   Все-таки странно устроены люди: у каждого в жизни бывают моменты, когда он понимает, что его поведение пронизано фальшью, и что так делать нельзя, но по-другому он просто не может. Мир давно уже должен был вывернуться наизнанку.
   Она молчит, а потом говорит:
   — Да, конечно.
   Я забираю свою одежду. Иду в гостиную. Там одеваюсь и сажусь в кресло. Мой стакан с виски стоит, где стоял.
   Мне не верится, что я до сих пор жив. Это мое наказание — жить и не мочь умереть. Блядь, блядь, блядь. Как все исправить? Что мне сейчас надо делать? Биться головой о стену? Выпрыгнуть из окна? Всего-то второй этаж. Что это за блядская жизнь, когда такая скотина, как я, спокойно творит свое скотство, а потом так же спокойно сидит в гостиной и попивает виски?! Почему я не умер на месте?! Мда… Кто я теперь? И где? Восхитительно. Кто я? Именно тот, кем мне хочется быть. Где я? Именно там, куда я и стремлюсь. Очевидно… и явно. Какое у нее было лицо… я все вспоминаю… Оглушенный, растерянный, опустошенный — у меня даже нет сил, чтобы себя ненавидеть. Прислушиваюсь к себе. Внутренний голос твердит: Убей меня, ну, пожалуйста. Да, парень, это не самый удачный способ развлечься.
   Ты принимаешь наркотики, занимаешься сексом — в этом нет никакого достоинства. Я — всего-навсего человек. Но я не хочу быть человеком. Я ненавижу людей, ненавижу. Не хочу и не буду. Большое спасибо, но я не могу… Как они это делают, люди? Блядь, блядь, блядь, ебаный рот.
   Тетя Джейн не выходит из спальни.
   Я предназначен для этого места. Это — мой рок. Мой характер — моя судьба.
   Сижу — глушу виски.
   Потом — просто, чтобы хоть чем-то заняться, хоть куда-то сбежать, — я достаю свои книжки и пытаюсь читать. Но каждый раз, когда я слышу движение в тетиной спальне, я настороженно замираю, как дикий олень, почуявший запах опасности. Настроение какое-то нервное. Мне почему-то не хочется, чтобы тетя застала меня за книгой. В смысле, что после всего, что было, я сижу и спокойно читаю… Вот бы сейчас оказаться в мотеле. Одному. А еще лучше — дома. Я вот думаю… может, стоит пойти постучаться к ней, сделать что-нибудь для нее, но мне так удобно, и лень вставать, и она знает, что я здесь, в гостиной. Я не хочу никому мешать. Вот черт.
   А вообще, это круто — переспать с сестрой собственной матери. Это о чем-то уже говорит, как-то тебя характеризует, так или иначе. Но теперь пришло время заняться другими вещами.
   Время идет.
   Смотрю на свою левую руку. Вот — рука. Но что такое рука? Она никуда не ведет. Соединяется с левым плечом. Плечо поднимается к шее и сходит на нет. Единственное, что осталось — это мой нос, такое пятно посреди лица, и скула, и верхняя губа, если выдвинуть ее вперед. Моя рука. Левая. Вот она. Я так думаю, у нее есть два режима: включена — выключена. Двойственное состояние. Живая — мертвая. Но я не знаю, какая разница. И есть ли она, вообще. Шевелю пальцами, сжимаю кулак. Я могу ей управлять, рукой, и она меня слушается, но при этом она остается независимым и посторонним объектом и ничем не отличается от других вещей, что меня окружают. Все пребывает в движении. Какая, блядь, разница, что я сейчас буду делать?! Я — не обособленный, не настоящий, меня вообще нет. Я — всего лишь набор побуждений и импульсов разной степени силы, хаотическое движение частиц, которые носятся туда-сюда, кружатся в безумном водовороте, пока все не ухнет в какой-нибудь слив: стечет в водоем, испарится на солнце, сконденсируется в облака, прольется на землю дождем, стечет, опять же, в ближайшую речку или впитается в почву, а потом что-то собьется в соседнем тоннеле, поток поменяет свое направление, но в конечном итоге все снова сольется в канаву. Это бесспорно, но интересно. Но сейчас мне не хочется соблазняться чем-нибудь интересным. Сейчас мне хочется знать, что, блядь, вообще, происходит. То есть, на самом деле. Я хочу с этим жить, я хочу в этом жить. Блядь, блядь, блядь.
   Может быть, у меня все же получится разорвать этот замкнутый круг одним резким рывком — сделать что-то такое, что мне совершенно не свойственно. Что-то совсем уже невообразимое, невозможное. Сделать все наоборот. Вопреки. Собственно, именно так и начиналась моя музыкальная карьера, и чем все закончилось? Мир поглотил мою музыку, и она стала просто еще одной неизбежностью. Не надо себя обманывать: никто никогда не сумеет перехитрить себя. Ты такой, какой есть. И по-другому ты просто не можешь. Ладно. Время двигаться дальше. Главное — не стоять на месте. И всегда держаться настороже.
   Пытаюсь почувствовать хотя бы какой-то укол вины из-за того, что я сделал с тетей и Криссой. Поиск сам по себе — это уже акт вины, и я себя чувствую мерзким червем, но при этом я очень доволен. И собой, и вообще. В том, что случилось, есть что-то по-настоящему возбуждающее — пусть даже и в извращенном смысле. Возбуждение с примесью горести и одиночества. Я снова свободен. Я за пределами грусти.
   Я как будто смотрю на себя и проецирую на себя чувства, как это бывает с животными — скажем, с кошкой. Животное совершает какой-то поступок, из-за которого получается целая драма, но эта драма его не затрагивает; кошка — всегда в стороне, всегда ни при чем, она где-то там, в своем таинственном кошачьем мире, но люди в своей беспомощности перед кошкиным безразличием объявляют это непрошибаемое равнодушие загадкой кошачьей души, как будто у кошки вообще есть душа, а когда понимают, что все это — бред, что-то кажется злым и холодным, а что-то — печальным и…
   Я где-то там, в задней комнате, плачу, плачу и плачу, как маленький мальчик, который только что понял, что это значит, когда умирает что-то такое, что ты по-настоящему любишь, потому что он, правда, любил это что-то, а теперь оно умерло, и виноват только он: он не сумел сохранить это что-то, не смог о нем позаботиться так, как надо, но я не войду в эту дверь. Не смогу. Никогда. Пусть даже я буду жить вечно, я все равно не войду в эту дверь. Придет день, и она распахнется — или, может быть, нет, — но я все равно не войду. Боль — это ужасно, и пошла она на хуй. Время двигаться дальше.
   А как же прощение и милосердие? Я знаю, оно где-то есть. Я даже знаю людей, способных прощать. Я их люблю. Но если дать мне возможность, я обязательно причиню им боль. Да. Где прощение и милосердие? Они так мне нужны. Я бы многое отдал за то, чтобы суметь помочь Джейни сейчас, но я не знаю, как это сделать, я не способен на что-то такое, во мне нет смирения, желанная безрассудная чуткость… сердце и разум растеряны, сбиты с толку, я ни на что не способен. Я никчемный и жалкий. Кто-нибудь, помогите. Пожалуйста. Во мне просто нету таких задатков. Господи, помоги мне, ведь ты же можешь. Как мне утешить ее, когда я же ее и обидел?
   Я смотрю в книгу, но не понимаю, что я читаю. В голове бродят всякие мысли, сердце бьется, как будто в судорогах. Открываю тетрадь. Записываю строчку. Интересно, получится у меня помолиться? Я знаю, что Богу на нас наплевать. Бог — это то, как утроен мир. Но что-то во мне знает, что правильно, а что нет. Пусть даже «правильно» — это понятие относительное: то, что в данный конкретный момент соответствует нашему настроению и дает нам душевный покой, то, что несет нас в безличном потоке, который не прерывается никакими паузами, возникающими от большого ума, от наших самолюбивый претензий и своенравного эгоизма, от упорства в своих заблуждениях, от упрямого нежелания понять. Когда я ее целовал, это было правильно. А теперь? Ладно. Все бесполезно. Я уже ничего не понимаю.
   Я пытаюсь молиться, только за тем, чтобы найти хоть какой-то покой — некое место внутри, где молитвы хоть что-то значат. Молюсь о том, чтобы мне помогли понять, как молиться о помощи, чтобы понять, как помочь и утешить кого-то еще. Что-то такое мелькает, но смутно. Все бесполезно. Господи, как это больно… Я ничего не могу. Я смотрю на себя, и мне от себя противно. Все это — фальшь. Я все равно ничего не сделаю. Ничего. Я не знаю, как измениться.
   Боль — как проволока, которая обернулась вокруг и давит, душит сердце гарротой. Мне кажется, я сойду с ума. Хочется закричать, но я знаю, что не смогу. Как все плохо. Я не знаю, что делать. От мыслей кружится голова. Но если я сейчас пойду к Джейн — это будет совсем уже наглость. Заткнись, заткнись, заткнись. Наверное, так себя чувствуют самоубийцы перед тем, как свести счеты с жизнью. Я хочу умереть. Ситуация до боли знакомая. Наверное, я уже и не вспомню подробностей, что и как было раньше, но это мучительное, неизбежное ощущение — оно точно такое же: это все потому, что я такой, какой есть. Все эти страдания и корчи, все попытки писать — это не жизнь. Ни разу не жизнь. Голова — совершенно дурная от боли. Убейте меня, пожалуйста. Но даже самоубийство — это очередной способ потешить свое самолюбие. Очередная ложь. Ладно, хватит. Либо уже делай, либо заткнись. Но я же знаю, что я ничего такого с собой не сделаю. Даже когда совсем плохо, всегда есть наркотики, тем более что мне любопытно, что будет дальше. Когда-нибудь я все равно умру, вот тогда и посмотрит, что это такое — смерть.
   Вина — это скучно и абсолютно бессмысленно. Наверное, стоит выйти на улицу. Пишу записку тете Джейн, что я пошел прогуляться и скоро вернусь. На всякий случай. Если она вдруг решит выйти из спальни. Выхожу, прихватив с собой в сумке бутылку виски.
   На улице сыро, идет мелкий дождик. Но — тепло. И пахнет приятно. Густые деревья и мягкий свет фонарей создают ощущение теплоты и безопасности, но сейчас меня это бесит. Потому что все это — не для меня. Самодостаточный, недосягаемый город, в котором мне нету места. Тепло пробирает ознобом до самых костей. У меня снова кружится голова. Я весь сочусь злобой, которая заражает окружающее пространство, но что самое поганое, никак на него не воздействует. Мне плохо — до тошноты. Хочется кого-нибудь убить или что-то сломать, чтобы пробиться сквозь эту немую всеобъемлющую безучастность. Надеюсь, что виски хотя бы немного поможет. Сажусь на карточки. В темноте, под дождем. На лужайке у дома. Мимо проезжает машина. Меня буквально трясет от злобы. Окружающее равнодушие — невыносимо. Все — мимо меня. Отпиваю виски прямо из горлышка. Бросаю бутылку вслед удаляющейся машине. Бутылка попадает в крыло, но не разбивается — отскакивает и крутится на асфальте. Машина все-таки останавливается. Выходят два крепких жлоба, осматривают машину, озираются по сторонам. Мне вдруг становится страшно и жутко. Может, сейчас что-то будет?! Я сижу тихо-тихо, не шевелюсь. Парни садятся обратно в машину и уезжают. Вот блядь, теперь даже выпить нечего. Встаю, подбираю бутылку. Виски осталось — на самом донышке. На полдюйма, не больше. Возвращаюсь обратно во двор. Все-таки я ни на что не гожусь. Даже на драку нарваться, и то не сумел… они бы мне наваляли по полной программе, но я, собственно к этому и стремился… если бы я точно знал, что за мной кто-нибудь наблюдает, я бы не стал прятаться за кустами… что за дерьмовая жизнь. Не жизнь, а сплошной облом. Надо что-то решать, причем срочно. Сижу на траве под деревом, вся задница мокрая. Ложусь на спину и допиваю остатки виски. С такого ракурса все видится по-другому. Звездное небо закрыто невидимой пеленой листвы, и все в таком роде, но теперь я промок уже весь. Что же делать? Не знаю. Встаю, направляюсь обратно к дому. Уже у крыльца разворачиваюсь и возвращаюсь во двор. Опять останавливаюсь в нерешительности и иду к дому. Замираю на полдороге и стою под дождем, просто стою — опустошенный, растерянный, злой, — и меня вдруг пробивает желание рассмеяться. Поднимаюсь на крыльцо и захожу в дом.

35

   На следующий день. На душе — мутно. Крисса так и не появилась. Кажется, я уже не участвую в нашем совместном проекте. И если меня действительно отстранили, я даже не знаю… хочется потеряться, исчезнуть, или кого-нибудь пришибить. Скрыть свою слабость какой-нибудь тайной или переплавить ее в огне. Будь у меня наркота, мне было бы не все равно, или, наоборот, все равно, или — я даже не знаю. Будь я у меня наркота, я бы смог как-то существовать.
   Я думал, что хуже уже не бывает. Но, оказывается, бывает.
   Помню, я как-то раз перебрал с ТГК. [19] Почти пять часов я пролежал на кровати, стараясь не шевелиться вообще — один, глухой ночью, со включенным светом. Это было по-настоящему страшно: меня вынесло в то состояние, когда все вокруг преисполняется смыслом и все равнозначно. Жуткий передозняк. В миллион раз сильнее, чем просто выкурить косячок. Для Бога все равноценно и равнозначно. Ни разу в жизни мне не было страшно так долго. Затяжной ужас. Мне казалось: я умер, — потому что меня уже не было, того меня, который мог бы провозгласить свою исключительность, не в том смысле, что я чем-то лучше других, а в том смысле, что я, вообще, существую как что-то отдельное, наделенное собственным самосознанием и хотя бы какой-то ценностью в глазах Бога, и в то же время я очень четко осознавал, что я — это я, и делал, признаться, не самые лестные выводы относительно собственного характера, проявившегося в этой надрывной, подозрительной и непроизвольной реакции на это пугающее явление. Я уже не был собой, я был всего лишь набором рефлексов, и вся вселенная состояла только из непонимания. Хотелось лишь одного: чтобы все прекратилось, чтобы мир остановился, чтобы не происходило вообще ничего. Я был открыт и развернут вовне, и между мною и этим кошмаром не было вообще ничего — ничего, что могло бы меня защитить. Я закрывал глаза, чтобы не видеть. Но легче от этого не становилось. Я был пустотой внутри пустоты, выбранной наугад, и меня било зловещими и враждебными звуками, заблудившимися в этой взвихренной пустоте, да, там были звуки и запахи, и это было так жутко, и эта жуть была у меня внутри. Как будто время замкнулось на катастрофе. Большая трагедия типа авто-аварии со смертельным исходом, которая длится и длится. Ни спастись, ни умереть. Я был всем, и все было мною, и все было напрасно, и бесполезно, и в лучшем случае — так одиноко, а в худшем — ничтожно, и безысходно, и предельно уродливо. Жизнь — растянутый во времени несчастный случай со смертельным исходом.
   На что, вообще, можно надеяться? Человек — такой маленький. Но разве мы должны с этим мириться? Может быть, это и хорошо для душевного здоровья, когда ты смиренный и тихий, и тебя все устраивает, потому что ты знаешь: все так, как должно быть, и сопротивляться заведомо бесполезно, — но разве тебе никогда не хотелось что-то исправить? Почувствовать себя хозяином собственной жизни? О Господи.
   Я знаю, что Крисса вполне в состоянии сама о себе позаботиться. Она со мной столько всего натерпелась, что у нее уже должен был выработаться иммунитет на меня. Может быть, ей сейчас больно — но все-таки не настолько больно, чтобы страдать всерьез.
   А вот тетя — другое дело (хотя, скорее всего, я ее недооцениваю). Она никогда не легла бы со мной в постель, если я бы ее не напоил; ведь я и вправду ее напоил, нагло воспользовавшись ее хорошим ко мне отношением. Но это было вчера, а сегодня мне хочется приласкать ее и утешить… ха!
   Я знал многих людей, преисполненных горечи и обиды, людей, которые чувствовали себя обманутыми, и растерянными, и никому не нужными, и эти люди безотчетно, сами того не сознавая, хватались за любую возможностью, чтобы научить близких тому, чему они сами учились с таким надрывом и болью — чтобы им потом было уже не так больно. Может, я тоже такой же? Может быть, я предал тетю, чтобы она поняла, что нельзя слепо доверять людям?! Господи, помоги мне.
   Но как мне с ней было классно! Наверное, именно такая женщина мне и нужна. Наивная, робкая нежность в сочетании с тонким, подчас даже едким умом и безыскусной и искренней непосредственностью. Поразительно, как она прожила столько лет и не утратила этих качеств. Далеко не каждому мужику выпадает шанс соблазнить очаровательную тридцатидевятилетнюю почти девственницу, которая знала его еще ребенком и которая приходится ему родной теткой по матери. Но стоит взглянуть на это снаружи, как всякое очарование сразу же пропадает. Все безнадежно испорчено.
   Теперь я знаю, из чего происходят религии. Из страха и ненависти к себе. Жить, сознавая, какой ты мудак — это само по себе неприятно, но жить, сознавая, какой ты мудак, и при этом еще понимать, что сие прискорбное обстоятельство, в сущности, никого не волнует — это совсем уже грустно.
   Любая «высокая миссия», любое поползновение переделать мир в соответствии с твоим представлением о том, каким он должен быть — это симптомы болезни. Это надо лечить. Мир все равно остается таким, как есть, и зачем попросту тратить силы и набивать себе шишки? Но жизнь сама по себе — болезнь. Заразное заболевание неодушевленной материи. Бог — это то, как устроен мир, и у Бога есть воля, имя которой — инерция. Мир не хочет меняться. Меняются только частности и отдельные проявления, главная истина остается всегда неизменной. Рильке как-то сказал, что единственное сражение, ради которого стоит жить — это сражение с непобедимым противником, когда человек бьется с ангелами. Сам по себе мир не меняется, меняемся мы — и только так изменяется мир.
   Истории — это пророчества, они исполнены смысла, и тем утешают. Рассказать о своих приключениях, значит придать им значение и смысл, хотя бы частично избавиться от одиночества, указать направление и заглянуть в самую глубину души. Когда ты рассказываешь о чем-то, это что-то становится занимательным и интересным, потому что любое событие, вырванное из контекста, интересно хотя бы тем, что в нем есть какое-то своеобразие и оригинальность. Любая история подразумевает твою сопричастность, не зависимо от того, кто ты: рассказчик или слушатель.
   Думать — вообще занимательно. Это как хобби, которое поглощает тебя целиком, но тут надо уметь себя сдерживать, иначе ты очень рискуешь до смерти всем надоесть и пропустить самое интересное.
   Я не хочу никого утешать искусственно, не хочу лгать во спасение — ни себя, ни кого-то еще. Но даже этот отказ от фальши — это не истина, это всего лишь моя натура. Я буду делать лишь то, что, как мне кажется, я должен делать, я не буду раздумывать, не буду взвешивать все «за» и «против», мучаясь выбором": я поступлю так, как мне покажется правильным. Как же мне все надоело. Хочу бросить все к чертовой матери. Но как я могу все бросить?! Не знаю, но очень хочу.
   На следующий день. Мне так странно и неуютно. Очевидно, что тетя Джейн ждет какого-то объяснения вчерашнему, но я просто не знаю, как об этом заговорить. Она тихо ходит по дому, обращается ко мне, когда нужно, спокойным и вежливым тоном, но при этом упорно отводит глаза. Атмосфера гнетущая, тягостная — все пронизано болью, обидой, смущением и невысказанными вопросами. У меня легкий бодун, и меня очень тревожит, что мне уже нечем себя поддержать. В смысле джанка. Вчера я, кажется, перебрал с наркотой. Хочу домой.
   Крисса звонит ближе к обеду, и разговор получается очень натянутым. Она говорит, что не хочет меня больше видеть. Она уже переговорила с Джеком, и он решил свести убытки к неизбежному минимуму, так что она уже заказала себе билет до Нью-Йорка. На ближайшие дни все билеты заказаны, так что ее самолет — послезавтра. Она передаст мне деньги на билет на самолет, а уж как я ими распоряжусь — мое дело. Я тут же решаю, что поеду на поезде или, вообще, на автобусе, а что останется, потрачу на наркоту.
   Ситуация неразрешимая. Как я хочу обо всем забыть. А как же книга? Ну, машина сломалась. Проект закрыт в связи с форс-мажорными обстоятельствами. Мне кажется, я смогу кое-что сотворить из того, что у нас уже есть, но я не знаю, захочет ли Крисса работать со мной и дальше. Но сейчас мне не хочется этим грузиться, тем более, что первый вопрос на повестке дня — где достать джанка. Ладно. Пошло все к черту.
* * *
   Знание — оно как деньги: не важно, много их у тебя или мало, ты все равно остаешься собой и стоишь так же близко к краю, как и в самом начале. Тебе всегда всего мало, если ты не довольствуешься тем, что есть, и тебе надо еще, тебе всегда будет хотеться еще, не важно, сколько ты наберешь. Но с собой тебе этого не унести. Когда ты умрешь. А ты уже умираешь — сейчас. Ты умираешь сейчас. И больше, чем ты уже знаешь, тебе не узнать.
   Остался только большой синяк.
   — Господи Боже…
   Поразительная человеческая способность забывать о своих неудачах, не замечать свои недостатки, в упор не видеть свою судьбу…
   Мы знаем, что происходит: все то же самое.
   Но все равно интересно, чем все закончится. Только ты уже этого не узнаешь. Потому что ты умер.
   Под эстакадой моста. Прячешься от дождя. Денег нет ни гроша. Куда они делись? Я теряюсь в догадках. Это "я" звучит как-то неправильно.
   Стою перед тобой на коленях. Слова — на коленях. Этот тупой, оглушенный дурак. Кровь шумит у него в голове. Может быть, он сейчас рассмеется. Они готовы излиться наружу. Все слова. Все слова от начала времен. Конец — это слова. Слова облепили его, словно рой мошкары.
   И вот он делает шаг назад, и выходит из этого облака, и попадает куда-то еще — он выходит из слов, как из ненужного мертвого панциря или из кокона, он вылезает головкой члена из крайней плоти, чтобы вернуться к той жизни снаружи, что за пределами нашего поля зрения. Все искажения, обезобразившие его облик в результате неточного описания, сшелушились, как старая кожа.
* * *
   Наверное, все-таки это я.
   Уже осень. Сегодня включили центральное отопление. В первый день, когда отопление только включают, теплый воздух в квартире всегда пахнет как-то особенно. Я так думаю, это сгорает пыль в трубах. Я люблю этот запах. Мне от него хорошо и спокойно. Я готов встретить все, что готовит мне завтра. Кстати, только что принятый метадон тоже очень способствует расслаблению.
   Что касается книги, я ее напишу. Или не напишу, я не знаю. Я тут как-то закинулся спидом и написал две главы, после чего все заглохло. Я не знаю, что будет дальше. Поездка сорвалась. Мне придется ее выдумывать. Работы — еще непочатый край.
   По тому, как дела обстоят сейчас… если есть пара-тройка пакетиков джанка, уже можно считать, что тебе повезло. И знаете, что? Это правда. Я всегда был везучим.