– С кем из этой шайки вы сожительствовали?
   – Ни с кем, это они меня впутали, – от волнения дыхание у нее перехватывает.
   – Что ж, – комиссар встает из-за стола, подходит к окну, – если вы сами не хотите говорить правду – вы будете изобличаться фактами, документами и очными ставками.
   И, не глядя на нее, отрывисто и сухо приказывает:
   – Увести…
   Потянулась мучительная тюремная жизнь. Почти через день Дзержинскую вызывали на допросы.
   Работал с ней теперь один только лейтенант госбезопасности [100]Канер, Федотова-«Астрова» никогда более Ядвига не видела.
   Было в нем что-то странное – в этом лейтенанте Канере. Нечто вроде отклонения на сексуальной почве. С особым сладострастием Канер распрашивал Ядвигу о ее многочисленных мужьях и любовниках, требовал деталей и подробностей, превращая протоколы допросов в этакое эротическое чтиво.
   «Ночью пришел ко мне, заявил мне: „не думай, что я мальчик“. Я отпора не дала» (Это о Борисе Высоцком – том, что привел в их дом Венгровера.)
   «Дворецкий обнял меня. Я пыталась спорить, но боялась шуметь, а Дворецкий был сильный парень, и я уступила».
   «Я приняла ванну и в халате вошла в комнату и села на диван, где сидел Ибрагим (Эпштейн – один из членов шайки. – Примеч. авт.). Он сделал попытку сблизиться со мной, но я не допустила».
   Сложно представить, чтобы по собственной воле почтенная 40-летняя женщина решилась на подобные откровения. Чувствуется опытная рука следователя, обладающего завидным воображением.
   Поначалу Дзержинская продолжала утверждать, что о преступных делах Венгровера и компании ничего не ведала. Лишь на третьем допросе она вынуждена признаться, что на самом деле знала, что Борис бежал из лагеря, но тем не менее прятала его у себя.
   «Что руководило мной – не выдать их сразу – я до сих пор не могу дать себе в этом отчета. Прибыли от их дела я почти не видала, кроме иногда более вкусной еды, а любовь моя к Борису Венгроверу не была настолько сильной. Но он был очень волевой человек и обладал большим умением подчинять себе волю человека».
   Казалось бы, на этом можно ставить точку. Если Лубянку заботило доброе имя ее создателя, то теперь все сомнения рассеялись. Чекисты самолично убедились, что клеветой здесь и не пахнет.
   Но отдавать материалы своим младшим братьям они почему-то не спешат…
 
   В архивном деле протоколы допросов Дзержинской занимают более сотни листов. Они тщательно, без помарок отпечатаны на машинке, и лишь известные на всю страну фамилии вписаны в них от руки.
   Строжайшая конспирация существовала даже внутри самого лубянского ведомства. Машинистка, которая перепечатывала протоколы набело, не должна была знать, что за имена фигурируют в деле. Их вписывали позже – в специально оставленные пробелы, ведь бумаги эти докладывались самому высокому руководству. И, возможно, не одному только наркому Берия…
   Великий вождь народов, лучший друг советских детей и физкультурников всегда славился тем, что любил лично вникать в каждый мало-мальски значимый вопрос.
   До всего ему было дело. Всякий снятый фильм в обязательном порядке – еще до широкого показа – проходил через его кинозал. Все книжные новинки ложились ему на стол, а порой он не брезговал даже править передовицы в «правдинской» верстке.
   И ход следствия по наиболее громким, масштабным делам самолично контролировал тоже он. В обязательном порядке нарком – сначала Ягода, потом Ежов, а теперь Берия – докладывал ему протоколы допросов вчерашних его соратников, многих из которых арестовывали по его же прямым указаниям. Полноту доказательств определял тоже он.
   Могло ли дело Дзержинской пройти мимо его внимания? Сомневаемся, ибо дело это было гораздо глубже, нежели может показаться на первый взгляд.
   Не спутавшаяся с грабителями племянница нужна была чекистам. Совсем другой человек – тот, чью фамилию носила «заключенная № 30».
   Конечно, прямых доказательств нашей версии в архивах практически не осталось, да и не могло остаться. Сценарии подобных процессов никогда не перекладывались на бумагу: вождь держал их в голове.
   У него были свои, не всегда понятные нам резоны. Далеко не все из тех, на кого собирали «компру» доблестные чекисты, оказывались потом за решеткой.
   Так было, например, с маршалом Жуковым. После войны госбезопасность арестовала ряд близких ему генералов – в частности, генерала Крюкова [101], мужа певицы Руслановой (саму Русланову взяли тоже). Из них выбивали показания на Жукова, дома у маршала установили даже подслушивающую аппаратуру. По всему было видно, что власть готовит показательный процесс, благо в материалах нужды не было: в выражениях Жуков не стеснялся и своей обиды на вождя не скрывал (он считал, что власть не оценила его заслуг).
   Процесс, однако, не состоялся. Жуков единственно был понижен в должности – до командующего Одесским округом, а все дискредитирующие его показания из дел изъяли и уничтожили…
   Да, никаких прямых подтверждений нашей версии архивы не сохранили. Но их донесла до нас человеческая память…
 
   На эти воспоминания, озаглавленные бесхитростно и просто – «Записки чекиста» – мы наткнулись совершенно случайно. Наткнулись и обомлели: они заставляли совершенно по-иному взглянуть на нашу историю.
   Записки эти, без преувеличения, можно назвать уникальными. Их оставил после себя человек неправдоподобной судьбы. Едва ли не единственный из крупных чинов НКВД, кому посчастливилось выжить, пройдя через ад сталинских лагерей.
   Несколько слов об авторе: Михаил Шрейдер, кадровый чекист. Службу в органах начал еще в Гражданскую, работал под началом Дзержинского.
   В 1938-м, в должности зам. наркома НКВД Казахстана, был арестован по прямому указанию Ежова. Этапирован в Иваново.
   Местные чекисты не жалеют сил, чтобы выбить из него признания. После очередного допроса «с пристрастием» еле живой Шрейдер бросает в лицо своему мучителю – начальнику следственной части Ивановского УНКВД Рязанцеву: «А вы знаете, что в старые времена Дзержинский расстреливал следователей, которые избивали арестованных?».
   Но в ответ Шрейдер слышит невероятное…
   «– А знаете, что нам известно, Михаил Павлович? – цинично усмехнувшись, заявил Рязанцев. – Ведь вы состояли в ПОВ (Польская организация Войскова), а агентами ПОВ были Уншлихт [102]и Медведь [103]. А кроме того, мы располагаем данными, что к организации ПОВ приложил руку и ваш Дзержинский. Вот почему он расстреливал честных следователей, которые били врагов.
   Кровь бросилась мне в голову.
   – О ком вы говорите, Рязанцев? Ведь Ленин и Сталин называли Феликса Эдмундовича рыцарем революции. Это же святая святых партии, в которой вы состоите.
   – А как вы думаете? – укоризненно покачал головой Рязанцев. – Случайно ли получилось, что Дзержинского, когда он находился в Варшавской цитадели, не казнили? И наконец, Ленин и Сталин были им обмануты. (…)
   В это время в кабинет вошел [начальник Ивановского УНКВД] Блинов [104].
   – Товарищ капитан, – обратился Рязанцев к Блинову, – мы с Михаилом Павловичем ведем теоретическую беседу. Мы с ним дошли уже до ПОВ. И представьте себе, он не верит, что Дзержинский, Уншлихт, Медведь и другие были агентами польской разведки.
   – Да, Михаил Павлович, еще год тому назад и я бы не поверил, – с важностью предельно осведомленного начальника заявил Блинов. – Но сейчас мы уже в этом убедились. Я лично слыхал об этом из уст Берии, и да будет вам известно, что вся родня Дзержинского арестована и все они уже дали показания».
   Начальник Ивановского управления ошибался: массовых арестов «всей родни» не было. Забрали одну только Ядвигу.
   Или пока одну лишь Ядвигу?
   Майор госбезопасности Блинов даром что сидел на отшибе – в Иваново, – осведомлен был о многих деликатнейших операциях Лубянки. В подковерной борьбе, которая предшествовала воцарению Берия, он принимал самое непосредственное участие…
   В ноябре 1938-го его друг и соратник – тогдашний начальник Ивановского управления Журавлев [105]– написал Сталину, что нарком Ежов покрывает врагов народа.
   Одному Богу известно – был ли этот донос личной инициативой Журавлева или же он действовал по какому-то разработанному в верхах сценарию, – это, как в народной сказке: мышка за кошку, вытащили репку – но Ежова с должности сняли. Сталин даже разослал во все крайкомы и обкомы письмо, в котором сообщал о мужественном поступке ивановского чекиста, сорвавшего маску с оскаленной пасти Ежова.
   Тут же, незамедлительно, Журавлев становится начальником УНКВД по Московской области, его – случай беспрецедентный – избирают кандидатом в члены «сталинского» ЦК.
   Именно по протекции Журавлева – «победителя» Ежова – и поставили Блинова (они сдружились еще по совместной работе в Красноярске) на Ивановское управление (люди в те времена росли быстро: вакансии освобождались ежемесячно. Самый красноречивый пример – Николай Киселев [106]. За полтора года от рядового сотрудника архива НКВД этот вчерашний продавец сельпо дорос до начальника Саратовского управления: было ему тогда 26 лет.)
   Мог ли блефовать Блинов, передавая Шрейдеру слова Берия? Вряд ли. Откровенность же его можно объяснить весьма просто: он разговаривал с потенциальным трупом, с врагом народа, которого – без сомнений – через месяц-другой должны расстрелять. Так чего стесняться? Мертвые молчат…
   Впрочем, гораздо сильнее нас заботит другое. Этот приснопамятный разговор произошел весной 39-го. За год до ареста Дзержинской.
   Не пойман еще Венгровер – только-только он бежит из лагеря. Нет еще показаний о связи Ядвиги с бандой, да и банды, собственно говоря, тоже нет. А «дело Дзержинской» уже существует…
   Выходит, вся эта уголовная история – не более чем предлог?
   В 1959-м, уже после освобождения, в жалобе, адресованной генпрокурору, Ядвига напишет:
   «При первом допросе в тюрьме, следователь мне показал ордер на мой арест, написанный в 1937 году. На мой удивленный взгляд, он с улыбкой сказал: „Ну вот, если не в 37-м году, то в 40-м, а мы с вами встретились“.
   Конечно, нет занятия более неблагодарного, чем домысливать, додумывать тайны ушедшей в небытие эпохи. И все же…
   Ордер, выписанный в 37-м…
   Откровения ивановца Блинова…
   Присутствие начальника контрразведки на первом допросе…
   В конце концов, участие Лубянки в чисто милицейском, уголовном деле…
   Не слишком ли много странных, удивительных даже совпадений?
   Подождите, но и это еще не все…
 
   Снова и снова Ядвигу вызывают на допросы. Но удивительное дело: никто больше не спрашивает ее о банде или Венгровере. Главная причина ее ареста, словно невзначай, сама собой забылась, отошла на второй план.
   Следствие интересует теперь совсем другое. Главным образом – мать Дзержинской, персональная пенсионерка союзного значения Ядвига Эдмундовна. И не беда, что сестре Феликса минуло уже 69: возраст делу не помеха…
   Эти протоколы невозможно читать без омерзения. Такое ощущение, будто ты присутствуешь на сеансе душевного стриптиза.
   Собственно, и протоколами-то назвать их крайне сложно. Скорее, это больше похоже на сводку сплетен и слухов, которые соглядатаи НКВД собирали по базарам и в очередях, дабы знать, чем в реальности живет народ.
   А впрочем, чему удивляться. В стране, где доносительство было возведено в ранг национальной доблести и даже дети шпионили за собственными родителями, подобное было в норме вещей. Новая, коммунистическая мораль пришла на смену морали буржуазной, прогнившей, и в этой новой морали не было места сантиментам и слюнявой пошлости…
   От Ядвиги требуют показаний против собственной матери. Требуют, очевидно, с такой настойчивостью, что она не в силах устоять.
   Поначалу, впрочем, откровения ее носят довольно невинный характер. Дзержинская рассказывает, что еще до революции ее мать состояла в некоей секте «марьявитов», где не признавали святых, ходили в особых одеждах, ждали рождения истинного Христа и где царил «половой разврат».
   Что ж, для дебюта это, конечно, неплохо, но только для дебюта. Уже на следующем допросе лейтенант Канер берет быка за рога.
   Первый его вопрос:
   – Где сейчас находится Ваш брат по матери Юрек Кушелевский?
   – Не знаю ничего о нем, – отвечает Ядвига.
   Может, и вправду она ничего не знает об этом мифическом «Юреке»? Может, все это – выдумка тетки бывшего ее мужа, ведь, как мы помним, именно она, Елена Павлова, и донесла НКВД о существовании сводного брата Ядвиги – полковника, белополяка, «правой руки» Юзефа Пилсудского.
   Однако Канер не унимается:
   – Ваша мать не раз высказывала намерение уехать из СССР в Польшу. Почему Вы это скрываете?
   И снова Ядвига уходит от ответа:
   – Таких заявлений от матери я не слыхала.
   – А какие антисоветские разговоры вела при Вас мать?
   – При мне не было антисоветских разговоров.
   Довольно странные вопросы, не правда ли? Особенно если учесть, что касаются они родной сестры Феликса Дзержинского.
   Образ самого «рыцаря революции», впрочем, тоже присутствует на страницах протокола. Оказывается, Ядвига Эдмундовна, «пользуясь именем сестры Дзержинского, часто пыталась вмешиваться в дела. К нам в дом было целое паломничество всяких родственников арестованных контрреволюционеров, мать их принимала и начинала ходатайствовать. Когда об этом узнавал Ф. Э., он очень ругал ее за это и требовал не лезть не в свое дело».
   Нетрудно представить, что это были за «контрреволюционеры», если даже отца космонавтики Циолковского – и того упекли в кутузку доблестные чекисты.
   Власть ЧК была в те годы абсолютной. Люди Дзержинского сами арестовывали, сами вели следствие, сами выносили приговор. Даже расстреливали сами.
   Куда, к кому могли обратиться родные арестованных? Где искать управу на беззаконие «чеки», когда людей расстреливают пачками и никому нет дела до рядовых судеб?
   Добрая, сердобольная Ядвига Эдмундовна. Если и принимала она несчастных жен или матерей тех, кого безжалостно уничтожал ее брат, то исключительно из одного лишь сострадания. Только милосердие это через 20 лет обернулось ей боком.
   На одном из следующих допросов Ядвига уже детально расскажет, как ее мать вмешивалась в дела ВЧК. Что якобы Дзержинский отдал даже специальное распоряжение, «запрещающее работникам ЧК принимать во внимание ходатайства матери», а когда и это не помогло, то в Кремле прошло будто бы заседание, «на котором обсуждался вопрос с Ядвигой Эдмундовной в связи с ее ролью в незаконных освобождениях крупных контрреволюционеров, и ставился вопрос о необходимости серьезных репрессий против матери, говорили чуть ли не о расстреле ее».
   Чем больше времени проходит с момента ареста, тем все меньше стесняется Дзержинская в выражениях. О своей матери она говорит уже, как о враге народа, ее поведение прямо называет «преступным».
   «Мать иногда прямо противодействовала и срывала важные операции, проводимые ВЧК. (…)
   ВЧК проводила операцию по изъятию большого количества алюминия. Дом на Успенской (ведомственный дом ВЧК, где жила тогда Ядвига Эдмундовна с дочерью – Примеч. авт.) был объявлен как скупочный пункт, куда этот алюминий должны были свозить-продавать, а на самом деле этих свозчиков здесь арестовать должны были.
   И вот мать заявила, что она такого обмана не допустит, и когда возы с алюминием подъезжали, мать из окна стали кричать возчикам, что здесь не купцы, а чекисты, что все отберут и их заберут».
   Уже одного этого факта вполне достаточно, чтобы Ядвига-старшая последовала за своей дочерью: на Лубянку. Однако здесь не привыкли работать по мелочам. Если действовать – так с размахом.
   Все новые и новые показания выводит на бумаге следователь:
   «Мать как-то рассказывала мне, что один из освобожденных ее стараниями из-под ареста ВЧК поляков в порыве благодарности заявил ей, что „за ее участие поляки ей в Варшаве поставят памятник».
   Узнаете? Ну конечно же, все это мы уже читали – правда, не в протоколах допросов, а в доносе приснопамятной гражданки Павловой. И о сводном брате – польском полковнике Кушелевском, существование которого Ядвига, в конце концов, вынуждена-таки была подтвердить. И о «нелепых контрреволюционных высказываниях».
   «Мать действительно распространяла контрреволюционную клевету. Так, несколько лет назад (…) мать вдруг мне заявляет: „Вот видишь, Яденька, как бывает. А когда Ленин был жив, он ведь писал, что Сталину нельзя доверять такой большой работы, а когда Ленин умер, все-таки доверили“. Я спросила мать, что она за ересь говорит, а она мне в ответ: „Не спорь, когда я сама собственными глазами читала это у Ленина“ (и она назвала мне какую-то газету, но не помню какую, где об этом было якобы написано).
   Я признаю, что скрыла и никому не сообщила о такой клевете, распространяемой матерью, хотя обязана была это сделать тогда же».
   Вот так – ни больше ни меньше. Обязана была донести на родную мать, но не донесла. Впрочем, это никогда не поздно…
   Так в протоколах допроса появляются подробности, которых не знала и не могла знать стукачка Павлова.
   О том, например, что Ядвига-старшая «была любовницей» некоего ксендза-немца, арестованного потом за шпионаж.
   («Мать всеми силами пыталась его выручить, но ничего из ее хлопот не получилось и его не то расстреляли, не то другой приговор был».)
   Или о том, что на одном торжестве по случаю октябрин ее выбрали в президиум, как сестру Дзержинского, но «она выступила с речью против октябрин и стала доказывать правильность обряда крещения».
   Или о том, что в конце 20-х Ядвига Эдмундовна привезла из Новороссийска заявление от католической общины, которая протестовала против закрытия костела, и даже ходила с ним в польское посольство.
   Впоследствии в обвинительном заключении против племянницы Феликса показания эти будут подытожены даже без всяких дополнительных проверок, к чему обременять себя лишними хлопотами – следующим образом:
   «Ее мать, соединявшая в себе фанатическую религиозность и моральную распущенность, случайно оказавшаяся после революции вблизи Ф. Э. Дзержинского, в антисоветских целях содействовала незаконным освобождениям и бегству арестованных контрреволюционеров, в том числе польских шпионов, и вступала в сношения с польским посольством в Москве».
   Убийственность формулировок не оставляет, кажется, для Ядвиги-старшей никакой надежды на спасение. Люди исчезают в лагерях куда как по менее серьезному поводу. Здесь же – целый набор прегрешений, каждое из которых тянет на высшую меру революционной защиты: и организация побегов, и связи со шпионами, и сношения с вражеским польским посольством.
   Однако Ядвигу Эдмундовну почему-то не трогают. Почему? Ведь в обвинительном заключении против ее дочери одним из семи пунктов обвинения черным по белому значится:
   «Скрывала от Советской власти известные ей факты антисоветских действий и контрреволюционной клеветы со стороны ее матери».
   Как же так? Дочка идет под суд за то, что не донесла на изменницу-мать, а мать – остается на воле? Где логика?
   Можно только догадываться, какими уж мотивами руководствовался Сталин в своем решении не трогать сестру бывшего соратника. Очевидно, что-то изменилось в том сценарии, который изначально был выработан на Лубянке и в Кремле, ведь сами по себе ни Ядвига-старшая, ни Ядвига-младшая никакого интереса для вождя представлять не могли.
   Какой ему прок от того, что 69-летняя старуха отправится куда-нибудь на Колыму или в солнечный Магадан? Скорее, наоборот: это приведет только к ущербу лубянской репутации – столь старательно лелеемой. Грязное пятно неминуемо падет на светлый образ Феликса, сиречь на знамя чекистов.
   Очередной алогизм.
   Не беремся претендовать на истину в последней инстанции. Наши догадки – не более чем версия, и как у всякой версии, есть здесь и свои плюсы, и свои минусы…
   К 1940 году на свободе не осталось практически никого из тех, кто создавал когда-то ЧК. Сгинул в лагерях Яков Петерс – тот, что после июльского мятежа 18-го заменил на несколько месяцев Дзержинского.
   Увели на рассвете легендарного начальника контрразведки Артузова [107], под водительством которого Лубянка провела первые блестящие контршпионские операции.
   Кедров, Бокий [108], Манцев, Лацис [109], Беленький [110]– эти некогда звучавшие на всю страну фамилии отныне никто не называл больше вслух. А если и называл – то исключительно с оговоркой: враг народа.
   Двадцать две тысячи чекистов были репрессированы в 1937-40-х голах. Преимущественно те, кто работал еще с Дзержинским. В живых не осталось никого из членов первых коллегий ВЧК.
   Но если все окружение Феликса поголовно оказалось шпионским, если все, кого привлек он для работы, были хорошо замаскированными врагами и диверсантами, кем же, выходит, был тогда сам Дзержинский?
   Хорошо, коли это обычная близорукость? А если – злой умысел? Да и кто, как не он, должен нести ответственность за своих друзей и подчиненных?
   Сталину не нужны были старые чекистские кадры. Эти люди не годились на роль безмолвных исполнителей в той кровавой каше, которую заварил вождь. Слишком умны, слишком опытны были они, чтобы с самого начала не разобраться в сути происходящего.
   Их уничтожали с особой жестокостью, ибо корень сомнения следовало вырвать прежде, чем сомнения эти успеют заразить остальных: тех, кто пришел в органы по партийному набору, свято веря в то, что признание обвиняемого – есть царица доказательств, а основной инструмент чекиста – это резиновая палка.
   Но, расправляясь с этими людьми, невозможно было обойти стороной фигуру их бывшего начальника. Каждое уголовное дело, так или иначе, все равно упиралось в Дзержинского. И, наверное, в какой-то момент Сталину показалось, что разрубить этот гордиев узел и навсегда покончить со старой чекистской гвардией можно лишь одним способом: развенчав «рыцаря революции».
   Но как? После десяти лет восхвалений и здравниц? После того, как придуманный им же культ «пролетарского якобинца» по своему масштабу почти придвинулся к культу самого Сталина?
   Конечно, легче всего было выбить показания из бывших его соратников. Заставить того же Артузова или Петерса оговорить покойного председателя, признаться, например, что именно он привлек их к шпионской и вредительской деятельности.
   Но большевики не ищут легких путей. Недостаточно просто развенчать Дзержинского, превратить его в шпиона и предателя. Куда эффективней опорочить его посредством родных. Чем больше грязного белья будет вытащено наружу, тем надежней окажется результат. Нет ничего сильнее низменных инстинктов толпы…
   Не две пенсионерки нужны были Лубянке: тот, чью фамилию носили они. Не случайно в письме на имя генпрокурора, составленном уже после освобождения, Ядвига-младшая упоминает о странной оговорке следователя, который «сказал, что он ездил в Литву к моей тете Альдоне Эдмундовне. Передал от нее сердечный привет».
   Зачем Канер ездил к старшей сестре Дзержинского? Уж наверняка не для собственного удовольствия. Сценарий продолжал раскручиваться, и лишь какие-то неведомые нам обстоятельства спутали все карты. Спектакля не состоялось…
   Если принять эту версию за основу, многие из тех загадок, над которыми мы ломали головы, становятся понятны.
   Впрочем, оговоримся вновь – это не более, чем версия…
 
   26 октября 1940 года особое совещание при наркоме внутренних дел приговорило Ядвигу Дзержинскую, как «социально-опасный элемент» к восьми годам лагерей.
   На волю она вышла в 46-м, не досидев до полного срока двух лет. Лагерная комиссия освободила ее по инвалидности: сказался застарелый туберкулез.
   В Москву въезд Ядвиге был закрыт. Она осела в Александрове, перебивалась поденщиной. Одно время работала надомницей в швейной артели с характерным названием «Освобождение».
   Наверное, там, в Александрове и закончилась бы ее безрадостная жизнь, кабы не смерть Сталина и не начавшаяся «оттепель».
   В 55-м году с нее снимают судимость. В 59-м – реабилитируют «за отсутствием состава преступления». Реабилитации шли тогда потоком, в детали каждого конкретного дела никто особо не вдавался: восстанавливали в правах чохом, точно так же, как за два десятка лет до того – чохом же и отправляли в лагеря…
   Время от времени она получала весточки от завсегдатаев своего ушедшего в историю «салона», и тогда волна забытых уже воспоминаний вновь наваливалась на нее.
   Все они тоже прошли через тюрьмы и лагеря. Подобно ей, старались не вспоминать о своей прошлой жизни. Ибрагим Эпштейн осел в Тбилиси – инженером на каких-то приисках. Стал инженером и Виктор Медведев, начал даже выезжать за границу. Жил в Москве Додик Дукарский.
   И лишь об одном человеке она не имела никаких известий. О том, кому она была так предана и кто так безжалостно предал ее. О Борисе Венгровере.
   Ядвиге казалось, что этот человек давно уже вычеркнут из ее памяти, но иногда лицо его вставало у нее перед глазами. Она слышала его голос, мягкие, бархатные интонации, и тогда все пережитое: и тюрьмы, и лагерь, и барак в Александрове, будто бы отходило на второй план. Снова играла музыка, и снова видела она, как он входит в ее квартиру на Большом Комсомольском: молодой, веселый, красивый…