Когда Успенский возвращался с дачи в Москву, в голове, несмотря на выпитое, все крепче утверждалась мысль: надо бежать. Что он ответит, если от него потребуют объяснений? За что расстреливал десятки тысяч невиновных? Валить на Ежова? Но Ежова наверняка объявят врагом народа, как это проделали уже с Ягодой, и на этот раз отвертеться не удастся. Об их близости знают все. Мавр сделал свое дело…
   В сентябре 1938 года, взяв жену и 15-летнего сына, Успенский выехал в Житомир. Он хотел нелегально перейти польскую границу, но в последний момент банально струсил. Подумал: а если, неровен час, поймают? Тогда – никаких шансов. Верная смерть. Нет, лучше пусть идет все своим чередом. В конце концов, может, не зря считают его везунчиком. Может, опять пронесет?
   Однако кольцо вокруг его шеи затягивалось все сильнее. В августе первым заместителем Ежова был назначен Лаврентий Берия – секретарь грузинского ЦК, земляк Сталина. Успенский понял: это и есть тот человек, появление которого предрекал Шапиро.
   На всякий случай Успенский решается запастись документами на другое имя – так называемыми «ДП», документами прикрытия. Подчиненные принесли ему 5 комплектов на разные фамилии, но он выбрал документы рабочего Ивана Лаврентьевича Шмашковского, более других подходящие ему по возрасту. Остальные – сжег.
   Роковой звонок раздался 14 ноября. На проводе был Ежов:
   – Тебя вызывают в Москву. Плохи твои дела. И под конец будто прочитал его мысли:
   – А в общем, сам посмотри, как тебе ехать и куда ехать.
   Что такое вызов в Москву, Успенский понимал отлично. Обратно ему уже не вернуться. Что же делать?
   Из сейфа он достал документы Шмашковского, задумчиво разложил их на столе. Что ж, отныне он начинает новую жизнь. Жизнь, в которой не будет постоянного страха, расстрелов и пыток. Жизнь, так похожую на ту, от которой 18 лет назад он безрассудно отказался. Тогда ему казалось, что ничего не может быть скучнее, чем тихое, незаметное существование. Теперь – понял он – в этой обыденности и есть истинное, настоящее счастье.
   Вспомнилась утренняя роса на листьях, запах леса после дождя. В детстве любил упасть в траву и лежать, вглядываясь в небо, чувствуя, как забирает оно его целиком; испытывать странный притягательный ужас от осознания того, насколько ничтожен человек в бесконечной вселенной.
   На раздумья времени не было. Быстро, наискось – так же, как визировал расстрельные дела, – набросал «предсмертную» записку. В последний раз оглядел свой необъятный кабинет, но никакой жалости не испытал. Только дома, когда зашел в комнату к спящему сыну Витольду, сердце сжалось от тоски.
   Жена Анечка собрала необходимые вещи. Сходила, купила билет до Воронежа. Это сегодня-то, когда дети поголовно доносят на родителей, а жены на мужей!
   Сколько ни бились, но так и не смогли истребить в русских женщинах эту всепоглощающую жертвенность. Господи, почему только в такие моменты понастоящему начинаешь ценить тех, кто тебя любит…
   Последний поцелуй, последний взгляд… И вот уже состав отправляется от перрона. Прощай, Украина. Нет больше комиссара госбезопасности Успенского. Утонул в Днепре, который чуден только при тихой погоде…
 
   До Воронежа Успенский не доехал. На всякий случай сошел в Курске. Пожил четыре дня у паровозного машиниста, которого встретил возле станции. Из квартиры никуда не выходил – боялся.
   Оттуда поехал в Архангельск.
   «Рабочие требуются?»: – нарочито грубым голосом спросил он в конторе «Северолес».
   На него посмотрели с подозрением:
   «Что-то не больно похожи вы на рабочего…»
   Успенский скорее убрал за спину свои мягкие, ухоженные руки. Первым же поездом он отправился в Калугу. Оттуда до его села родного можно было рукой подать.
   Легенда рабочего себя не оправдывала, хотя документы – за это Успенский мог поручиться – были в порядке. Поэтому в Калуге на смену рабочему пришел образ командира запаса. Именно так он и сказал ночному сторожу, у которого снял квартиру: «Командир в запасе. Готовлюсь поступать в Военную академию».
   Но долго сидеть на одном месте было неимоверно тяжело. Хотелось знать, что происходит «на воле», ищут ли его, поверили или нет в самоубийство. И Успенский поехал в Москву.
   Конечно, это было большим риском – его вполне мог увидеть кто-то из знакомых, – но есть, видно, какая-то сила, заставляющая людей совершать глупости даже против их воли. Недаром убийц так тянет на место преступления.
   В справочном бюро, прямо у вокзала, он без труда получил адрес своего «первого учителя» Матсона.
   Успенский знал, что Матсон арестован еще в июле 1937-го. Тогда, после ареста, и мысли не возникало у него снестись с семьей, чем-то помочь да просто хотя бы позвонить – чекистской, как и женской дружбы не бывает, – но теперь оказались они в положении примерно равном. Горе всегда объединяет. Успенский был уверен, что в этом доме его не выдадут.
   Он хотел разыскать жену Матсона, думал, работает где-то на периферии, но его ждал приятный сюрприз. Лариса оказалась в Москве и даже – вот чудо – была дома.
   Они долго молчали, глядя друг на друга.
   «Пройдемся?» – предложил он наконец, и в этом коротком слове заложено было много всего, что не смел он произнести вслух.
   Они шли по московским бульварам, хрустя свежевыпавшим снегом. Успенский любил зиму: она напоминала ему детские ощущения чего-то сказочного и чистого.
   – Лариса, – без обиняков начал он, – меня должны были арестовать, но я сбежал из Киева. Скрываюсь по поддельным документам. Никого ближе тебя у меня нет. Конечно, ты можешь прогнать меня, я тебя не осужу.
   Она молчала.
   – Так что, уходить мне?
   Вместо ответа Лариса прижалась к нему, пахнув такими знакомыми, кружащими голову духами. В памяти сразу ожило прошлое. Их знакомство. Первые, тайные свидания. Первая ночь. Дурманящий запах ее волос. До боли стиснутые зубы.
   – Но ты понимаешь, ч е м это грозит. Если меня поймают, тебе не жить…
   – Глупый, это не главное. Главное, чтобы рядом был тот, кого любишь… Проживем. Я буду работать еще больше, помогу и тебе устроиться.
   Они расстались через день. Условились, что Лариса добьется отправки куда-то в провинцию и до этого момента Успенский безвылазно будет сидеть в Калуге.
   Напрасно думал Успенский, что сидение в Калуге есть залог его безопасности. Вышло как раз наоборот.
   Под Рождество к нему на квартиру заявился какой-то мужчина. Сказался начальником спецотдела райисполкома. Он долго и занудно расспрашивал хозяина о его квартиранте, и Успенский сразу понял: это ищут его.
   Отчасти в этом он был виноват сам. Какой черт дернул его послать письмо свояченице в Тулу? За жену, видите ли, беспокоился. Хорошо еще, хватило ума не оставлять домашнего адреса – писать просил до востребования.
   Значит, судорожно размышлял Успенский, письмо перехватили. Или сама Пузакова проболталась кому по глупости. Да, в конце концов, это и не важно. Важно другое: его ищут, и круг поисков сократился теперь до одной-единственной Калуги. Неделя, максимум две – и кольцо окончательно сожмется.
   Для очистки совести он задворками дошел до почтамта, остановился в проходном дворе поодаль – оттуда здание и подходы к нему видны были как на ладони. Если ищут его именно в Калуге, здесь обязательно должна сидеть засада – ждать, когда он явится за письмом из Тулы.
   Наметанным глазом Успенский сразу отфиксировал людей, с напускной беззаботностью фланирующих взад-вперед. Так и есть. Это провал.
   Не заходя домой, прямо от почтамта полетел на вокзал. «В Москву, в Москву», – молоточками билось у него в висках.
   Дома у Ларисы ждали его хорошие вести. Ей пообещали должность врача в Муроме. В Ларисином положении: муж и отец – враги народа – желание скрыться подальше от Москвы выглядело вполне естественно.
   На том и порешили. Успенский едет в Муром первым, снимает квартиру и ждет ее там.
   Новый год они справляли уже вместе.
   Постепенно семейная жизнь начала входить в колею. Лариса работала. Появились новые знакомства. Для всех окружающих были они солидной семейной парой. Она – врач. Он – литератор.
   Казалось бы, опасность миновала. Никто не интересовался «литератором», не наводил справок. Он даже осмелел до того, что решился прописаться в Муроме. Однако в начале марта на квартиру пожаловал участковый. Возможно, это была самая обычная проверка, но Успенскому уже везде чудился подвох. Несколько дней он скитался по Мурому, ночуя где придется до тех пор, пока Лариса не известила: опасность миновала.
   Эта, может, и миновала. Но на горизонте возникла опасность иная – может быть, не менее серьезная. Их отношения с Ларисой стали давать трещину. Одно дело – периодически встречаться с женщиной (этакий адьюльтерчик) и совсем другое – жить с ней. Ларису начало раздражать то, что Успенский целиком сел ей на шею: нигде не работает, пьет и ест за ее счет.
   «Помоги мне хотя бы сделать документы», – взмолился он после очередного скандала.
   В это время Матсон работала в школе медсестер. Напечатать справку о том, что гр-н Шмашковский служил здесь помощником директора по хозчасти, равно как и выписать справку о лечении, не составило особого труда.
   Разрыв был уже неминуем. В марте 1939-го Лариса уехала в Москву и назад больше не возвращалась. Вскоре от нее пришло письмо: все кончено, меж нами связи нет.
   Успенский писал ей в ответ. Молил пощадить. Клялся в вечной любви. Но Лариса хранила молчание.
   Через полгода он сторицей отплатит ей за все. «Это страшно развратная женщина, – покажет Успенский на допросе, – Будучи женой Матсона, Лариса Матсон одновременно сожительствовала с Нодевым [134]– заместителем Матсона, Ошвинцевым – председателем Облисполкома, Уборевичем [135]и Реденсом».
   И еще:
   «Между прочим, отец Матсон (Ларисы. – Примеч. авт.) – Жигалкович Г. В. содержался под арестом НКВД. Со слов Ларисы мне известно, что в целях освобождения отца она специально сблизилась с сотрудником ДТО НКВД (Дорожно-транспортный отдел. – Примеч. авт.) Соловьевым, который якобы вел следствие по делу ее отца. В результате в конце декабря 1938 г. Жигалкович был действительно освобожден».
   … После ухода Ларисы Успенский окончательно понял, как смертельно он одинок. Весь мир ополчился против него.
   Деньги подходили к концу, и он предпринял последнюю попытку – специально поехал в Москву, пришел к ней, упал на колени. Лариса и слушать не стала: прогнала.
   Он вышел на улицу и замер. Что делать? Куда идти? Ему нужно было выговориться, он устал от вечного, гнетущего одиночества. Ноги сами понесли его на Сретенку. Здесь, на углу Садового, жил его ближайший приятель Виноградов, с которым служили когда-то вместе…
   – Вот уж кого точно не чаял увидеть, – Виноградов явно обрадовался незваному гостю. Обнял, расцеловал.
   «Значит, он ничего не знает», – понял Успенский.
   – Как ты? Что ты? Из органов-то тебя, я слышал, поперли?
   Всякая ложь должна быть максимально приближена к правде, – это правило Успенский усвоил еще в самом начале своей чекистской карьеры.
   – Да, – ответил он, – меня уволили. Был под арестом. Сидел в Бутырке. Только вышел и сразу к тебе: больше друзей у меня в Москве нет.
   Выпили по маленькой. Виноградов рассказал, что тоже попал в жернова. Отсидел 4 месяца.
   – Кстати, – неожиданно вспомнил он, – на следствии мне задавали много вопросов о тебе. Очень интересовались – где ты да что ты.
   Успенский мгновенно побледнел, но Виноградов, по счастью, этого не заметил, продолжал как ни в чем не бывало.
   – И Савина – помнишь такого? Пом. нача УРКМ? – тоже расспрашивали про тебя. Ну, мы сразу и поняли, что ты в остроге. Жену твою, слышал, тоже взяли.
   «Это конец, – круговоротом неслись мысли в голове у Успенского. – Они не отстали. НКВД по-прежнему охотится за мной. Наверняка и квартира Виноградова под наблюдением».
   – Ну ладно, засиделся я, пора и честь знать, – он резко поднялся с места. – Пойду, дел еще вагон.
   Вот уж воистину мудрая фраза – идти, куда глаза глядят. А куда они глядят? Нигде не ждут Успенского, некуда ему идти. Ни семьи, ни друзей, никого.
   По закону Божьему будущий нарком успевал всегда хорошо. Может, потому-то и вспомнилось ему про Вечного Жида, который блуждает две тысячи лет по миру и нигде не находит пристанища.
   Ночь он провел на станции в Павлово-Посаде. Оттуда – в Муром. Купил пиджак из грубой шерсти, надел сапоги, подаренные отцом Ларисы, – надо хоть как-то изменить облик.
   Поезд быстро домчал его до Казани. Почему он поехал именно туда, в Татарию, он и сам не знал. Собственно, разницы никакой не было. Теперь до скончания века предстояло ему мотаться по стране, ночуя в поездах, на вокзалах и съемных квартирах. В гостиницах без командировочного удостоверения не селили – он ощутил это в Казани, в Доме колхозника.
   Из Казани отправился в Арзамас. Оттуда – в Свердловск. На Урал, правда, это он заехал зря, не подумав. Четыре года здесь работал, знакомых – тьма. Кое с кем даже столкнулся на улице – нос к носу. Дай Бог, не узнали.
   Он едет в Миасс, на золотые прииски. Там, среди шумной оравы артельщиков, легко затеряться. Артельщики – народ лихой…
   И вновь ждет его разочарование. Без военного билета не берут даже в артельщики. Два дня он мыкался по городу, потом вернулся на вокзал.
   «Куда теперь? – думал он, подходя к кассе. – Может, в теплые края, на Кавказ?»
   И в этот самый момент Успенский услышал такие знакомые и потому такие страшные слова: «Гражданин Шашковский? Иван Лаврентьевич? Проедемте с нами».
   На руках звонко щелкнули наручники. Люди в широких, двубортных костюмах окружили его.
   В памяти почему-то всплыло искривленное лицо Ежова. Вспомнилось июльское совещание 1937-го. Огромный, залитый светом зал, посреди которого Ежов казался еще меньше.
   «Товарищ нарком, что делать с арестованными 70-80-летними стариками?»
   «Если держатся на ногах – стреляй, – ухмыльнулся, обнажая желтые резцы, Ежов. – Мучительный конец лучше бесконечного мучения».
   Да, прав был Николай Иванович, как всегда прав…
 
   Нет ничего тяжелее, чем упасть с высоты на землю. А уж тем паче, если еще вчера ты сам опускал других.
   Сколько бывших прошло через кабинет Успенского: героев, наркомов, разных там деятелей. И у каждого – да, практически у каждого – он читал в глазах это чувство: ужаса, абсурда и покорности. И еще что-то, что превращало человека в животное.
   Успенский любил эти минуты, когда вчерашний полубог становился загнанным, покорным существом. Комиссара захлестывала волна сладострастия и какогото неистовства. Он накручивал себя, заводил, а потом, чтобы забыться, напивался по-черному, и ему начинало вериться, что он действительно борется с врагами народа, и тогда он наполнялся жгучей ненавистью к контре и рвался еще ударнее рубить, стрелять, жечь.
   А теперь он сам сидит на нарах. И такие же успенские с таким же пристрастием допрашивают его.
   Впрочем, нет, первый допрос проводил лично нарком внутренних дел Союза ССР Берия вместе с начальником следственной части Кобуловым [136]. Вот когда вспомнились Успенскому слова Шапиро, помощника Ежова, о Берия: «Скоро придет человек, которого надо бояться».
   Пришел…
   – Почему вы решили бежать? – спрашивает его Берия. В стеклах пенсне отсвечивает люстра – такие Наркомтяжпром поставил сейчас на поток – советские люди должны жить красиво.
   – Я решил перейти на нелегальное положение, боясь ответственности, которая мне грозила.
   – За что?
   – За участие в антисоветской заговорщической организации.
   Берия довольно потягивается: все идет, как задумано. Внимательно смотрит Успенскому в лицо, растягивая слова, медленно произносит:
   – Да, вражескую заговорщическую работу против ВКП(б) и Советского правительства вы безнаказанно вели на протяжении многих лет. А кого из работников НКВД УССР вы посвящали в планы своего бегства?
   Бывший нарком Украины опускает глаза:
   – Никого, кроме жены.
   – Вы явно лжете, и в этом следствие вас без всякого труда изобличит… – Берия встает, прохаживается по кабинету, повторяет: – Да-да, без всякого труда.
   Успенский и сам это понимает. Куда денешься с подводной лодки? Через несколько часов допроса он «признается» во всем. Расскажет, как бывшие комиссары госбезопасности – Матсон, Миронов, Прокофьев, Гай – долго обрабатывали его «в антисоветском духе». Как специально вытащили в Москву. Как в 1934-м Прокофьев, зампред ОГПУ, поведал ему, что группа Ягоды хочет «совершить государственный переворот путем организации в Кремле терактов против членов Политбюро, и в первую очередь И. В. Сталина». Как впихнули его в комендатуру Кремля, чтобы подсидеть и сместить Ткалуна – тогдашнего коменданта.
   – Но ведь Ткалун также был заговорщиком? – делает удивленные глаза Кобулов.
   – Я с ним связан не был, – легко отбивает шар Успенский, – у них была свою самостоятельная линия заговорщической работы в РККА.
   Что правда, то правда: заговорщики кишмя кишели везде – и в ОГПУ, и в РККА. Их было столько, что меж собой они даже не могли сговориться…
   Успенский продолжает «откровенничать». Рассказывает, как сняли Ягоду. Как пришедший ему на смену Ежов тоже оказался врагом народа: это выполняя его, ежовскую волю, Успенский истреблял честные кадры – в Новосибирске, в Оренбурге, на Украине.
   – Теперь расскажите о вашей шпионской работе, – нетерпеливо перебивает повествование Берия.
   – Шпионом я не был, – упирается Успенский. Берия и Кобулов раздосадованы.
   – Вы нагло лжете, – почти срывается на крик нарком, – вам дается возможность вспомнить все факты вашей шпионской работы и на следующем допросе дать правдивые показания.
   Что ж, неспроста Советскую конституцию называют самой справедливой конституцией в мире: она впервые дала человеку неограниченные права. Вот и заключенному Успенскому тоже дается право: откровенно рассказать о шпионаже. Другого права у него нет. Да и выхода нет.
   И на следующем допросе, ровно через неделю, он четко, по-казенному доложит будущему генералу, а пока еще старшему лейтенанту госбезопасности Райхману [137]:
   – Да, Ежов приказал ему убить Сталина на первомайской демонстрации в Москве. Да, еще в 1924-м Матсон привлек его к шпионской работе в пользу Германии, а с 1938 года он шпионил и на польскую разведку.
   Аналогичные показания дал еще тридцать один сотрудник НКВД, арестованный по делу о «ежовском заговоре». В том числе и сам Ежов.
   Дальнейшая судьба Успенского была предрешена. Он и сам это понимал. Но, сидя в тюремной камере, тешил себя только одним: вновь и вновь вспоминал свою 5-месячную одиссею и наполнялся гордостью от того, что так долго он водил всемогущую систему за нос. Он сам был плоть от плоти этой системы, и поэтому гордость его была еще сильнее…
   …27 января 1940 года Военная коллегия Верховного Суда СССР в закрытом заседании приговорила бывшего комиссара госбезопасности 3 ранга, бывшего члена ВКП(б) Успенского Александра Ивановича к высшей мере наказания – расстрелу. Приговор был окончательным и обжалованию не подлежал.
   Впрочем, у этого уникального человека и смерть была особой. В уголовном деле Успенского хранятся… две справки о вынесении приговора. По одной он был казнен 28 января – на другой день после суда. По другой – 26 февраля, то есть через месяц.
   Вряд ли мы теперь узнаем, когда это произошло в действительности и какая из справок подлинная. Впрочем, так ли это важно?…

РИХАРД ЗОРГЕ, АГЕНТ ГЕРМАНСКОЙ РАЗВЕДКИ…

   В камере всегда царила полутьма. Даже дневные лучи еле-еле пробивались через узкое зарешеченное оконце, словно цеплялись за волю и никак не хотели с ней расставаться.
   Под потолком, правда, днем и ночью горела чахлая лампочка, только от ее тоскливого мерцания Катерина чувствовала свою обреченность еще острее…
   Жизнь как будто поделилась на две половинки… Яркая, до рези в глазах, белизна чистого, выпавшего снега… Солнечные блики на волнах Средиземного моря… Золоченые окна домов… Все это навсегда осталось в той, прежней жизни.
   А в новой… В новой была лишь полутьма и чахлая лампочка под потолком тюремной камеры…
   Катерина никогда не любила осень. Много лет подряд, просыпаясь затемно, она понимала, что сегодня вечер наступит еще раньше прежнего, и от этого становилось ей грустно и одиноко. Осенью темнота наваливалась на нее вместе с какой-то тягучей непонятной тоской, душила ее, сжимала тисками…
   И забрали ее именно осенью – как будто нарочно. В самом начале сентября, когда неотвратимость темноты чувствуется особенно явно.
   Целыми днями Катерина лежала на грубо сколоченной деревянной шконке и вспоминала. Она погружалась в прошлое, словно в теплую эмалированную ванну, и в ее памяти оживали родные лица, голоса, жесты. Прежняя, недоступная теперь жизнь, где нет параши и хриплых голосов надзирателей.
   Еще ей снились яркие, цветные сны. Просыпаясь, она как можно дольше не открывала глаз, чтобы сохранить сладостные ощущения от сна. Часто во сне приходил Он.
   Букетик сирени… Смешной акцент… Снежинки, сединой покрывавшие его черные волосы…
   Слезы сами подкатывали к глазам. Почему-то перед глазами вставала серовская картина «Похищение Европы»: спасенная красавица мчится по морю, верхом на быке. Представлялось: вот сейчас распахнется тяжелая дверь и в темницу войдет Он; подымет ее на руки, увезет далеко-далеко, к самому солнцу… Но нет, чудеса бывают только в сказках…
   Может быть, и Он тоже был сказкой, растаявшей, как изморозь на весенних стеклах?… Она не видела мужа уже семь лет. Где он сейчас? В какой стране? Под каким именем?
   … Откуда Катерине было знать, что в это время ее муж так же, как и она, смотрит в узкое зарешеченное оконце арестантской камеры. За тысячи километров от Советского Союза. В страшной токийской тюрьме Сугамо.
   Этого человека звали Рихард Зорге…
    Из постановления о продления срока следствия (8 сентября 1942 г.):
   «Установлено, что Максимова Е. А. с 1937 года поддерживала связи с германским подданным Зарге Рихарт, временно проживавшего на территории СССР, заподозренного в шпионской деятельности…
   Начальник Следственного отделения Транспортного отдела НКВД Железной дороги им. Л. М. Кагановича
лейтенант Госбезопасности Кузнецов».
   Шифровка из Москвы пришла в Свердловск еще в 41-м. Приказ по наркомату: подвергнуть усиленному наблюдению всех граждан немецкой национальности.
   Можно сказать, свердловчане еще легко отделались. В других областях немцев вообще чохом загрузили в эшелоны, отправили в Восточный Казахстан. Все Поволжье почистили, Закавказье, Украину, а вот Урал – не тронули.
   Да и кого, с другой стороны, трогать? Немцев в Свердловской области всего-ничего: 1695 человек. Абсолютное большинство живет в деревнях. Какие из них шпионы?
   Но недаром сказано: контроль и учет – основы социализма. За неделю переписали всех свердловских немцев, составили списки. Под подозрение попали немногие: по учетам, как антисоветские элементы, проходило только 194 фигуранта. За них и взялись.
   Сначала – за мужчин. Потом – за женщин…
   – Тэк-с, – начальник следственного отделения Транпортного отдела НКВД лейтенант Кузнецов пододвинул к себе очередную куцую папку. Стопка таких же папок грудой возвышалась на столе.
   От беспрерывного чтения глаза у Кузнецова начинали уже слезиться, но выхода не было: на отдел спустили план.
   – Гаупт Елена Леонидовна, – вслух прочитал Кузнецов, – 12 года рождения, уроженка Свердловска, беспартийная, немка.
   Он помолчал немного, откинулся на спинку тяжелого кресла. Сидящий напротив оперработник предупредительно подался вперед:
   – И на кого эта Гаупт шпионила?
   – Как на кого? – оперработник даже удивился. – Понятное дело, на немцев.
   Кузнецов многозначительно усмехнулся. Вся эта игра порядком забавляла его. Если Бог создал человека по образу своему и подобию, то лейтенант переделывал людей по собственному разумению. Хотелось ему, и человек становился английским шпионом. Хотелось – немецким. Хоть – аравийским.
   К большинству своих коллег Кузнецов относился с презрением. Они были всего лишь ремесленниками. Никакой фантазии, выдумки. Бездумный конвейер: арест, приговор, расстрел. А Кузнецов любил работать творчески, масштабно, за что и ценило его руководством.
   Уголовные дела были для него не просто делами. Нет, это была палитра, на которой он увлеченно смешивал и разбавлял краски. Гипс, которому предстояло принять форму, придуманную скульптором с чекистскими петлицами…
   – На немцев? – переспросил Кузнецов и еще раз усмехнулся: – Ты что же, полагаешь, кроме немцев, у нас нет больше никаких врагов? Выходит, империалистические разведки сидят сложа руки?
   Оперработник покраснел, насупился. Робко спросил:
   – На англичан?
   – А уж это, дорогой товарищ, вам решать, – Кузнецов картинно захлопнул папку. – Санкцию на арест я даю. Покрутите эту Гаупт, посмотрите – авось, сама признается.
   И он раскрыл очередное дело очередного потенциального шпиона…
   В первых числах мая 1942 года 30-летняя Елена Га – упт, таксировщица финотдела Управления железной дороги имени первого машиниста страны товарища Кагановича, была арестована.