Возможно, она — моя сестра, кто знает! Но если и нет, неужели по этой причине я не должен испытывать боль за нее и вообще за всех, кого ярл посылает на смерть? Неужели я должен помогать только тем немногим, кого можно считать моими сестрами? Но если я должен помочь всем, мне следует продвигаться осторожно, шаг за шагом, оглядываться и остерегаться, чтобы не споткнуться там, где споткнулись они. Тот, кто хочет выступить против ярла, должен держаться в тени и заявить о себе лишь тогда, когда будет готов ударить внезапно, как гроза в ясный день. Пойми, Аудун, я весь горю, но принуждаю себя к спокойствию. Мне кажется, будто я куда-то плыву, к какому-то водопаду, который вот-вот подхватит меня. Этот водопад гораздо сильнее, чем я. Меня несет вперед, я не хочу и вместе с тем хочу… Должен… Вот так, Аудун. Но все, что горит во мне сейчас, весь жар и ненависть — к ярлу, к его дружине и ко всем принесенным ими несчастьям — все это я должен сдерживать силой воли. Ты понимаешь?
   Он замолчал, по-моему, он плакал, говорил он тихо, ведь в этом городе ярла и стены имели уши.
   — Нынче ночью я думал: если бы страна норвежцев была счастливой страной, мы с этой женщиной могли бы встретиться как брат и сестра. В детстве могли бы вместе играть, в юности — вместе молиться и поддерживать друг друга. Но не теперь. Теперь мне придется смотреть, как ей отрубят голову, иначе кто-нибудь из людей ярла заметит, что меня нет на месте казни, побежит и доложит об этом ярлу. Мне, сыну конунга, придется заставить себя спокойно смотреть, как казнят мою сестру! Аудун, я сын конунга! Понимаешь ли ты ту ненависть… — Голос его окреп и зазвучал громче, но он взял себя в руки, заставил успокоиться и долго молчал, он даже охрип от ненависти и скрытого жара. — Я, сын конунга, должен заставить себя смотреть, как моей сестре отрубят голову!. Но, Аудун, мой день придет…
   Он назвал себя сыном конунга, это были опасные слова. Первый раз он произнес эти слова, ясно сознавая их смысл. В нем не было сомнения, страха или радости, он просто заявил об этом, принял на себя эту ношу и понес ее дальше. Ему не нравилась эта ноша, но он понимал, что избран нести ее. Не без гордости, но с глубокой печалью сказал он эти слова, что переполняли его сердце и стали его судьбой, и других тоже.
   Тут пришел Бернард.
***
   Надо было собраться и идти, над городом серели предрассветные сумерки, но дождь был не такой сильный, как ночью. Мы плотнее закутались в рясы, Бернард взял факел, но когда мы вышли в монастырский двор, было уже достаточно светло, и он погасил его. Мы шли вдоль озера к горе, вдали трубил герольд. Он созывал людей на место казни. Из волоковых окон поднимались дымки. Это работницы раздували спавший в углях огонь прежде, чем натянуть на себя платье, закутаться в фуфайки и выйти под холодный осенний дождь, чтобы увидеть, как умрет женщина. Жителей города оповестили, что они должны собраться на место казни, где женщина, пытавшаяся отравить ярла, понесет заслуженное наказание. И люди собирались, не без охоты, раздували тлевшие под золой угли и шли.
   Последняя встреча Катарины с дневным светом должна была состояться к северо-востоку от горы, на небольшой площади. Там уже толпились люди, молодые, старые и даже малые дети, сонно висевшие на руках у матерей. Ивар и его родители, державшие трактир у причалов, объявили людям, что когда все будет кончено, их ждет в трактире доброе пиво. У хозяина трактира был еще один сын, его звали Гуннар, он добровольно предлагал свою помощь при совершении казни. Это его называли Вешальщик. Оба сына были ловкие и работящие парни. Их мать сбежала домой еще до появления Катарины, она должна была все приготовить в трактире к приему гостей. Мы увидели Хагбарда Монетчика.
   Он направился к нам с Малышом на плечах. Малыш был не в духе — ему хотелось спать. Отец утешал его и обещал дать медовую палочку, если он будет хорошо вести себя. Малыш немного подобрел, но все еще был угрюм, отец, как всегда, оживленно болтал и говорил сыну нежные слова. Он поправил на нем башмаки, наклонился ко мне и тихо спросил:
   — Нынче вечером?
   — Да, — также тихо ответил я.
   Пришел Серк из Рьодара и с ним еще несколько воинов, они принесли большую колоду. Бросив ее на землю и отдышавшись, они стали искать углубления в земле, чтобы колода стояла прочно и не шаталась. Площадка была наклонная и скользкая от дождя. Серк обругал одного из своих подручных за то, что тот не догадался прихватить с собой лопату. Какой-то старик, который не мог ходить без посторонней помощи и опирался на сына, вытащил старый ржавый нож и спросил, не сгодится ли он. Серк взял нож и вырезал кусок дерна, получилось углубление, теперь колода стояла надежно. На нее было удобно положить голову тому, кто должен был стоять перед ней на коленях последний раз в жизни. Все было готово.
   Пришел и мой добрый отец Эйнар Мудрый, в последние дни мы с ним почти не виделись. Мы оба решили, что будет лучше, если никто не узнает о нашем родстве. Тем не менее он подошел и поклонился нам, но ведь мы были священники, а он — простой прихожанин. Отец обращался ко мне, как к чужому, опасаясь, что кто-нибудь посторонний услышит наш разговор. Сперва мы поговорили о погоде, зима была уже на носу, потом он сказал несколько добрых слов о справедливости ярла и выразил радость, что виновная понесет наказание. Когда он наклонился, чтобы потуже затянуть ремни своих башмаков, его губы коснулись моего уха:
   — Нынче вечером? — спросил он.
   Я молча кивнул. Нынче вечером уходил торговый корабль, который должен был доставить нас в Конунгахеллу. Кормчий был другом Бернарда, он собирался пройти фьорд в темноте.
   Эйнар Мудрый сказал, что накануне вечером истолковал сон Гуннару Вешальщику, тому парню, который должен был помочь отрубить голову приговоренной к смерти монахине. У Гуннара на душе было тревожно. Ему приснилось, что его окружила стая рыб, у одной из них были длинные волосы. Гуннар схватил ее за волосы, и она утащила его на дно.
   — Я так истолковал этот сон, — сказал Эйнар. — Кто-то с длинными волосами утащит тебя в глубину.
   Он коротко и холодно засмеялся, повернулся спиной к ветру и стал снова тем мудрым и сильным человеком, который умел справляться с любыми обстоятельствами. Герольды затрубили опять.
   Люди с уважением говорили о ярле, который решил отрубить женщине голову вместо того, чтобы повесить ее. Воров и разбойников обычно вешали, если только никто из воинов не выражал желания поработать мечом. Во время своего похода в Йорсалир ярл видел, как в других странах казнят важных преступников, и понял, что человек с петлей на шее выглядел не так внушительно, как, положивший голову на плаху. Поскольку Катарина была женщина, он явил ей свою доброту. Серк из Рьодара снова подошел к колоде и проверил, крепко ли она стоит на месте. Колода стояла крепко.
   Тогда явились они, первым шел преподобный Бьярни, личный священник ярла, которому был обещан отдельный алтарь в церкви святого Лавранца в Тунсберге, где бы он молился за душу ярла, когда того самого уже не будет в живых. Преподобный Бьярни читал на ходу молитвы и время от времени оборачивался к Катарине, идущей позади него. Волосы у нее были распущены, подхваченные ветром, они окутывали ее, словно плащ, Рыжеватые, когда-то красивые, теперь они поблекли, но серый рассвет, дождь и ветер как будто вернули им прежнюю красоту. Катарина шла выпрямившись, с поднятой головой, но глаза у нее были опущены, одета она была легко. Ходили слухи, будто ярл приказал сорвать с нее одежду, как только ее поднимут из подземелья, — нагая, словно только что явившаяся из лона матери, она должна была пройти по улицам Тунсберга. Но в этих слухах была не правда, а лишь тайные желания людей. Ярл был слишком умен, чтобы не делать того, в чем не было необходимости, — как монахиню, Катарину должны были оградить от бесстыдства. При виде одетой Катарины толпа выразила свое недовольство. Преподобный Бьярни запел псалмы. Бернард наклонился ко мне и прошептал:
   — Она заслужила лучшего пения…
   Нас отделяло от Катарины всего несколько шагов, я наблюдал за ней. Она подняла голову, глаза ее смотрели вдаль, на вершины гор, на хлопья тумана, летящие над Тунсбергом. На щеках у нее виднелись следы слез, теперь она не плакала. Сложив руки и погрузившись в себя, она молилась, губы ее не шевелились. Она не была связана. Волосы ее развевались на ветру, как плащ.
   Тогда пришел Гаут. Он протиснулся через толпу и подбежал к ней. Один из воинов хотел отшвырнуть его и схватил за руку. Но Гаут вырвался и спросил у преподобного Бьярни:
   — Можно мне поговорить с ней?
   Вокруг них сгрудились люди, один воин обнажил меч, другой крикнул, чтобы все отступили.
   — Прогоните этого человека! — крикнул он.
   Но что-то в Гауте подействовало даже на преподобного Бьярни. Он отстранил воинов и спросил у Гаута, что ему надо.
   — Я хочу, чтобы она простила, — громко ответил Гаут. Все слышали его слова, потом он обратился к Катарине:
   — Сестра, я почти не знаю тебя. О тебе ходит столько слухов, но ведь люди часто лгут, я не знаю, что ты совершила, а чего не совершала, читать в твоем сердце может только Бог. Но я был у ярла и сказал ему: Ты должен простить ее! Он этого не сделал. У него нет мужества, необходимого, чтобы прощать. А ты можешь простить его?
   Они стояли друг против друга — женщина, идущая на встречу с Богом, и однорукий Гаут. Он обнял ее своей единственной рукой, они склонили головы и вместе молились. Немало осталось глаз, которые не увлажнились бы слезой, но шел дождь и потому даже у мужчин были мокрые лица. Гаут и Катарина молились недолго. Она первая подняла голову и тихо сказала:
   — Я всем прощаю, даже ярлу, если это может тебя обрадовать.
   Он осенил ее крестным знамением.
   Потом она поцеловала его, это было так красиво, наверное, Гаута в первый раз поцеловала женщина, а Катарина в последний раз поцеловала мужчину. Он снова обнял ее и прошел с ней несколько шагов. Наконец они остановились у плахи, там он склонил голову и отошел назад.
   Преподобный Бьярн пел псалмы, но его голоса было почти не слышно. Властным жестом Катарина отослала его прочь. Гуннар Вешальщик, который должен был помогать во время казни, связал ей волосы веревкой. Она даже помогала ему — его непривычные к этой работе руки делали ей больно. Потом Катарина опустилась на колени, она молилась, я тоже, мне казалось, что мы вместе произносим одни и те же слова. Гуннар легонько потянул ее за волосы, на мгновение она как будто воспротивилась. Он потянул сильнее, тогда она наклонилась вперед и положила голову на колоду. Гуннар тоже встал на колени, иначе он не мог держать ее волосы. Теперь к Катарине подошел Серк из Рьодара в Мере. Недавно в Тунсберге был убит брат Серка, и говорили, что Серк добровольно взял на себя эту работу, ибо пребывал в мрачном расположении духа. Он поправил голову Катарины, лежавшую на плахе. Из древесины торчал сучок, и Серк немного отодвинул ее голову в сторону, чтобы сучок не царапал ей щеку. Тело Катарины вздрогнуло и напряглось, Гуннар крепко держал ее за волосы. Она затихла.
   Теперь преподобный Бьярни должен был читать молитвы, и опять его голоса было почти не слышно. В тихом чтении не было толку, к тому же нельзя было заставлять Катарину долго ждать в таком положении. Серк из Рьодара схватил топор — недавно наточенный, блестящий боевой топор, который какой-то добрый горожанин угодливо держал наготове. Топорище было удобное и не скользило в руке. Серк поднял топор и прицелился. Гуннар, державший волосы Катарины, дрогнул и слишком сильно натянул их. Серку пришлось опустить топор, наклониться и снова поправить голову Катарины. Он что-то сердито сказал Гуннару, и парень покраснел, получив выговор на глазах у толпы. Колода оказалась низка, Катарине было неудобно и шея у нее напряглась, а это могло помешать Серку, он был слишком высок. Серк пошире расставил ноги, нашел удобное положение и снова поднял топор.
   Потом он опустил топор и осторожно, чтобы не поранить, прикоснулся острием к шее Катарины. Катарина не издала ни звука. Серк снова поднял топор и в промежутке между двумя порывами ветра изо всей силы опустил его на шею Катарины.
   Потеряв опору, Гуннар опрокинулся на спину, и кровь казненной женщины залила его одежду.
   Так умерла Катарина, монахиня святой церкви, возможно, дочь конунга, возлюбленная священника Симона.
   Когда настала ночь, наш корабль вышел из Тунсберга.
 

ЧЕЛОВЕК С ДАЛЕКИХ ОСТРОВОВ

   Утро было морозное, наступало Рождество. Мы ехали по глубокому снегу навстречу ветру. Лошадей мы наняли, заплатив за них серебром, и Сверрир и я привыкли ездить верхом еще в Киркьюбё. Правда, сидеть на этих лошадях было не так удобно, как на наших фарерских лошадках, зато эти были крупнее, тяжелее и более выносливы. Держась за хвост лошади Сверрира, бежал парнишка, которому предстояло вернуть лошадей в Конунгахеллу их владельцу, когда они нам будут уже не нужны. В лицо ему из-под копыт летели комья снега, но парнишка только ниже наклонял голову, он обещал вырасти настоящим воином. Когда мы проезжали мимо жилья, откуда нас могли видеть, мы прогоняли его и ему приходилось бежать, уже не держась за хвост лошади. Сверрир считал, что нас скорей примут за людей высокого происхождения, если мы не позволим слуге беречь силы, держась за хвост лошади. Как только мы снова оказывались в пустынном месте, — а часы шли и рассвет сменялся сумерками, похожими на ледяное дыхание ночи, — Сверрир снова разрешал парнишке повиснуть на лошадином хвосте. Перед собой, точно защищаясь от ветра, Сверрир держал крест.
   Это был простой крест, сложенный из двух веток, перевязанных ивовым прутом. Но Сверрир сказал, что в метель, да еще на ходу, никто не заметит, какой крест он держит в руках. Он полагал, что, если мы поедем по чужой стране с большим крестом, это придаст нам вес и охранит от беды. Если мы видели в усадьбах людей, он поднимал крест над головой. Несколько раз к нам подходили люди и заговаривали с нами, но мы не отвечали и ехали дальше — я творил крестное знамение, а он поднимал крест. Так мы беспрепятственно миновали весь Гаутланд, Сверрир не ошибся, считая, что крест защитит нас лучше, чем меч.
   Мы ехали по проезжей дороге, в некоторых местах она была так широка, что мы свободно ехали бок о бок, на замерзших болотах были положены гати. День за днем мы ехали по этой дороге через большие леса и бескрайние пустоши. Эта земля была непохожа на ту, откуда мы когда-то приехали, да и на Норвегию тоже. Дикие животные нам не попадались, лишь изредка — люди, нас сопровождали сменявшие друг друга день и ночь, снег, ветер и темнота. У нас было немного еды и много мыслей, но слов мы почти не произносили. Ветер не давал нам открыть рот.
   Перед наступлением темноты мы остановились, чтобы поесть и подыскать место, где можно было бы развести костер и переночевать. Никаких усадеб нам не попалось, да мы и не были уверены, что с нашей стороны было бы умно остановиться на ночлег у незнакомых людей. Ночевать было бы удобнее в ночлежках для путников, если бы они нам попались. Однако поблизости не было видно вообще никакого жилья, только снега и леса, и мы решили сложить из веток шалаш. Я должен был развести костер. Но оказалось, что воск, которым была залита берестяная коробка, где я хранил сухой трут, расплавился от тепла моего тела. Трут стал влажным. Поэтому в тот вечер мы не смогли развести костер и согреться у огня. Мы со Сверриром забрались под брюхо одной лошади, парнишка — под другую, его быстро занесло снегом. Мы поели вяленого мяса.
   Сверрир сказал:
   — Ярл Биргир Улыбка женат на моей тетке Биргитте. Она была сестрой моего отца конунга Сигурда…
   Ветер подхватил его слова, я слишком устал, чтобы слушать, что он говорит. Однако эти слова запали в меня и когда лошадь, под которой мы сидели, стала мочиться и в меня ударила струя, я, занятый своими мыслями, не сразу вскочил. Значит, все эти дни, пока мы ехали по Гаутланду, мысли Сверрира невольно вращались вокруг одного и того же… Если я явлюсь к ярлу безымянным и неизвестным, он не примет меня, выгонит в каменный хлев, убьет… Письмо, что мне дал конунг Эйстейн Девчушка, немного поможет, но этого мало. В письме конунг обращается ко мне, а не к ярлу. Но если я явлюсь к ярлу как представитель того же рода, что и его жена, он меня выслушает, — поверит или не поверит, это другое дело, — и тогда я смогу поговорить с ним. Поэтому я должен явиться как сын конунга…
   Я не спускал глаз со Сверрира, мы съежились под брюхом лошади. Вокруг нас наросли снежные сугробы. Сверрир был неухожен и неказист, в своей поношенной рясе он мало походил на сына конунга. Я думал: о чем он хочет говорить с ярлом, о том, что конунг Эйстейн нуждается в помощи? Или хочет получит помощь для своего дела?..
   Сверрир сказал:
   — Может статься, что конунг Эйстейн огорчится больше, чем следует, когда до него дойдет слух о моем родстве с конунгом Сигурдом. Но этого не избежать. — Он усмехнулся.
   Мы затемно отправились дальше, считая, что лучше загнать лошадей и на оставшееся у нас серебро нанять новых, только бы как можно скорей покинуть эти пустоши. Парнишка все еще висел на хвосте лошади, он весь закоченел и был уже без башмаков, иногда он что-то кричал нам, но мы погоняли лошадей, не обращая на него внимания. Время от времени мы теряли дорогу в густом лесу, но она делала крутой поворот и мы снова оказывались на ней. Неожиданно мы столкнулись с группой людей.
   Их было семь или восемь, рядом была небольшая усадьба, в оконных проемах мигал свет. Один человек поднял факел и спросил, кто мы. Сверрир поднес к факелу крест и заявил:
   — Я отвечу ярлу Биргиру, а не тебе. Если ты человек ярла, тебе можно доверять, если же ты не его человек, то у тебя нет права находиться на его земле.
   Растерявшись от такого ответа, человек проговорил, что он-то служит ярлу Биргиру, но вот кто поручится за нас? Я наклонил голову, осенил себя крестом и вполголоса забормотал молитву, чтобы произвести на них впечатление, а Сверрир сказал, что не собирается препираться с человеком более низкого происхождения, чем он, однако готов ответить на все вопросы, которые ему зададут под крышей ярла. Свое же дело он откроет только самому ярлу. Швед замолчал, он был упрям, но, видно, недостаточно упрям. На бороде у него висели сосульки, лицо покраснело от мороза, двух зубов не хватало, в грубой, задубевшей руке он держал факел.
   Из дома к нам подошли еще двое, должно быть, здесь располагалась охрана ярла. Мы поняли, что где-то недалеко находится и усадьба Бьяльбо, где, по слухам, ярл собирался встретить Рождество. Человек с факелом приказал нам спешиться — он сам позаботится о наших лошадях, а мы можем пройти в дом и подождать там, пока не рассветет. Тогда Сверрир высоко поднял крест и, не отвечая шведу, запел молитву, какую поют при освящении церкви. Он пел один, но у него был сильный и приятный голос, и, хотя эта молитва звучали здесь, возможно, впервые, мы как будто оказались внутри церкви. Ветер уносил большую часть слов, и шведские стражи понимали не много. Однако они все-таки перекрестились, Сверрир все пел и пел, а тот, с факелом, стоял на ветру и светил нам:
   Terribilis est locus iste;
   Hic Domus Dei est et porta coeli,
   Quarn dilecta tabernacula tua, Domine virtutum!
   Concupiscit et deficit animarnea
   in atria Domini…[21]
   Неожиданно Сверрир оборвал пение на полуслове.
   — А теперь проводи нас к ярлу, — коротко бросил он факельщику.
   Тот повиновался без слов, он ехал впереди, мы — за ним, а за нами — остальные воины. Парнишка висел на хвосте моей лошади, он был еще жив, но от холода не мог говорить.
   В полночь мы подъехали к усадьбе Бьяльбо, где ярл Биргир собирался этой зимой встретить Рождество.
***
   Всю жизнь я с гордостью вспоминаю, как мы со Сверриром за один короткий зимний день сумели проникнуть к такому могущественному человеку, как ярл Биргир Улыбка. Мы остановились у высоких ворот, ведущих в покои ярла. Измученные бессонной ночью, в мокрой от растаявшего снега одежде, спавшие с лица, грязные, мы были похожи на двух нищенствующих монахов, а уж никак не на сына конунга и его соратника по борьбе. Сверрир, словно защищаясь, держал перед собой книгу проповедей, полученную от епископа Хрои в Киркьюбё. Она была завернута в кожу и вполне могла сойти за важное послание к такому могущественному человеку, как ярл. Иногда мимо нас проходили обитатели усадьбы, я всем низко кланялся и, выпрямляясь, осенял всех крестным знамением. Это выглядело странно, и о нас уже пошел слух по всей усадьбе. Сверрир не кланялся. Но каждому проходящему он протягивал завернутые в кожу святые слова и заявлял:
   — Я буду говорить только с ярлом!.. Только ярлу я передам свою весть!..
   Усадьба была большая, в снежных вихрях темнели тяжелые строения. Сквозь метель мы видели и церковь — стройное каменное здание, окруженное высокими деревьями, гнущимися от ветра. Днем несколько человек хотели прогнать нас прочь. Среди них был и факельщик, который остановил нас накануне и в конце концов привез в эту усадьбу. Ему было приказано сообщить нам, что до Рождества ярл не собирается никого принимать. Сверрир громко и звонко рассмеялся, как смеется взрослый над неразумными речами ребенка. Я поклонился и осенил их крестом. Сверрир протянул им святые слова, потом прижал их к груди и воскликнул:
   — Я передам свое послание только самому ярлу!..
   Нас окружала стена молчания, за нами наблюдали, но с нами не заговаривали. Мимо сновали люди, одни выходили из покоев ярла, другие заходили туда, время шло, наступил тот час, когда короткий зимний день сменяется вечером. К нам подошел человек — потом оказалось, что он писец ярла, — он отворил двери и впустил нас в передний покой. Писец был старый, одно плечо у него было ниже другого, словно все несчастья мира придавили к земле это плечо. Серые, проницательные глаза писца сперва впились в меня, потом в Сверрира. Нельзя сказать, чтобы наш вид внушил ему уважение. Неожиданно он выхватил из рук Сверрира проповеди епископа Хрои и повернулся к нам спиной.
   — Я сам передам ярлу это послание.
   Сверрир хватает писца за плечи, поворачивает к себе и со всей силы надавливает на его более высокое плечо. Потом, словно подумав, быстро отпускает плечо писца. Оба молчат, еще никто из них не обнаруживает своего гнева. Сверрир забирает у писца завернутые в кожу святые слова, поднимает их над головой, вскрикивает негромко, но проникновенно, а потом, согнувшись, точно от боли, жалобно стонет и произносит нараспев:
   — Сын Божий поможет мне, Он поможет мне, на этот раз я не позволю дьяволу ввести меня в непростительный грех…
   — Ты писец ярла! — кричит он.
   — Да, — отвечает тот, он еще не опомнился, чтобы тоже повысить голос, сейчас он похож на согнутый посох. Но скоро он нанесет ответный удар.
   Сверрир кричит:
   — Как писец ярла, ты не можешь быть низкого происхождения, как писец ярла ты обличен доверием, ты слышал многие тайны и видел послания, предназначенные не для твоих глаз. Но ты молчал обо всем?
   — Да! — теперь кричит писец.
   — И все-таки, — продолжает Сверрир, — все-таки ты не достоин этих посланий, все-таки не достоин. Ты мог осквернить их! — Сверрир поднимается на цыпочки, потом падает на пятки, склоняет голову и громко молится.
   Он опять читает молитву, которую читают при освящении церкви:
   Terribilis est locus iste;
   hic Domus Dei est et porta coeli.
   Quarn dilecta taberinacula tua, Domine virtutum!
   Concupiscit et deficit animarnea
   in atria Domini…
   Я глубоко кланяюсь и осеняю писца крестным знамением.
   Он стоит, забыв закрыть рот, но из его открытого рта не вылетает ни звука. Потом писец медленно отступает, не поворачиваясь к нам спиной, я бы не сказал, что он похож на побежденного, скорее на человека, которому вдруг довелось заглянуть в потусторонний мир. Наконец он убегает, чтобы рассказать то, что видел.
   Мы ждем.
   В тот же вечер нас допускают к ярлу.
   Сверрир гордо выпрямляется перед этим могущественным человеком и говорит:
   — Твоя жена, господин ярл, сестра моего отца конунга Сигурда. Я прибыл сюда с сообщением и просьбой от твоего друга конунга Эйстейна.
***
   Покой, куда нас привели, был большой и богато убранный. Ярл стоял посреди покоя, широко расставив ноги, — крепкий человек с грубым лицом. Одет он был нарядно: на плечи был накинут голубой плащ, на поясе блестела серебряная пряжка. К одному плечу была прикреплена роза из сверкающих камней. Такое украшение я видел впервые. За ярлом стояли два мужа. Мечи их не были обнажены. Но руки свободно лежали на животе, эти суровые и ловкие на вид воины, без всяких раздумий пустили бы в ход оружие. За ними стояли еще двое. Все четверо, не отрываясь, смотрели на нас. Мне было не по себе от их взглядов, и мои глаза все время невольно останавливались на них. Хотя я знал, что мне больше пристало с достоинством смотреть в лицо ярла.
   Вспомни, йомфру Кристин, мы со Сверриром очень устали. Мы проделали большой путь, у нас было с собой не слишком много еды, мы замерзли и почти не спали. В последнюю ночь мы не спали совсем, если не считать того, что подремали, прислонившись головами друг к другу в конюшне, где стояли наши лошади. С раннего утра мы, словно два нищих, уже стояли под дверьми ярла со своей вестью от конунга Эйстейна. Нас без конца гнали, но мы снова и снова обращались со своей просьбой, с завидной выдержкой мы обращались ко всем, кто проходил мимо. Сломить Сверрира было невозможно, меня тоже.