Йомфру Кристин, эта Сесилия, дочь конунга, насильно отправленная к человеку, которого она не любила, была, как ты знаешь, неизвестной сестрой твоего отца, до поры до времени неизвестной. Потом они встретились, и я еще расскажу тебе, как она выглядела и о чем думала, о ее жизни и о ее судьбе, о ее боли и ее радости.
   Йомфру Кристин, ты дочь конунга Сверрира и мое единственное утешение в эти мучительные ночи в Рафнаберге! Позволь мне сказать, что за всей своей холодностью я прячу нечто, к чему, думаю, даже Господь Бог отнесется благосклонно. Он бросит на это благосклонный взгляд, а потом, хоть и неохотно, объявит своим ангелам, что, вопреки моим явным достоинствам, я все-таки должен пройти сквозь муки чистилища. У меня еще есть слезы, и они выступают на глазах, когда я меньше всего жду этого, это моя слабость перед воспоминаниями и перед людьми, которые прошли по дорогам своей жизни на сбитых в кровь ногах.
   Но я знаю, йомфру Кристин, что из всех людей здесь в Рафнаберге не больше двоих понимают, что, несмотря на мою суровость, у меня нежное сердце. Один из них это Гаут. Вторая, может быть, ты.
***
   Когда мы в монастыре на Селье снова встретились с Сигурдом из Сальтнеса, он больше не носил воинских доспехов, как два лета назад в нашу первую встречу в Киркьювоге. Теперь он носил грубую рясу монастырского работника, но под ней он скрывал пояс и ножны с мечом. Меч был не длинный и не подошел бы для открытого боя. Но лезвие его было так остро, что с легкостью перерезало волосок, который он, вырвав из главы, к нему прикладывал. По ночам Сигурд спал, подложив под себя меч. Сигурд чинил каменные ступени, ведущие к церкви святой Сунневы, оттуда, насколько хватал глаз, ему открывалось море. Оттуда ему были видны корабли, заходившие в гавань, и ему бы ничего не стоило укрыться в горах, если б он заподозрил, что его жизни угрожает опасность. Было ясно, что на Селье он скрывался от своих недругов. Также ясно было и то, что Сигурд приехал в монастырь не в поисках Бога. Священник Симон знал его тайну, да и остальные священники тоже. Мы со Сверриром сразу поняли, что тут собрались люди, не любившие Эрлинга Кривого, здесь вынашивались планы, которые со временем могли дорого стоить и ярлу и его сыну конунгу Магнусу. Здесь же были и мы.
   Был ли это толчок в сердце или ветер как будто вдруг надул паруса и понес наш корабль в море? Не знаю. Но я неожиданно почувствовал себя воином на поле сражения, и рядом со мной был Сверрир. Помню, его лицо стало даже светиться, походка сделалась легкой, мрачность, часто посещавшая его с тех пор, как Гуннхильд рассказала ему о своих страданиях и их последствиях, исчезла с его лица, как ночь исчезает при первых лучах солнца. Однажды утром мы поднялись туда, где Сигурд перекладывал ступени, ведущие к церкви святой Сунневы. Мы пришли, чтобы он рассказал нам правду, и он рассказал ее.
   Я бы назвал это первым днем, и он таил в себе нечто, ставшее для многих предупреждением об их последнем дне. Мы сели на одну из многих сотен ступеней, что вели от большой церкви вниз к маленькой, стоявшей в ложбине у подножья горы. Ты сама ходила по этим ступеням, чтобы смиренно, с покрытой головой, встретить своего Бога и его верную служанку, святую Сунневу. Мы со Сверриром поднимались по этим ступеням с помыслами, не похожими на твои, волнение наше было не чета твоему, оно несло в себе незнакомую волнение наше было не чета твоему, оно несло в себе незнакомую тебе ненависть. Сигурд увидел, что мы поднимаемся и приветствовал нас, раскинув руки, как брат приветствует братьев.
   Мы сидели высоко над маленькой церковью и над монастырем, внизу брат Бенедикт полз на свою первую ежедневную молитву в дом Божий. Там же Гаут клал камень на камень, чтобы дом для стариков стал больше и лучше служил тем, кто искал в нем приюта. Море было гладкое, без единой морщинки, и птицы те же, что в нашем родном Киркьюбё. Но свет тут был другой. Зелень травы на пригорках, словно отражалась в воздухе, все было окутано зеленой дымкой и дарило радость. Здесь не было слышно голосов людей, звучал только голос Сигурда.
   Он говорил:
   — Мы вернулись в Норвегию с Оркнейских островов. Однажды вечером все двери дома, где жили воины в Бьёргюне, оказались заперты, у всех входов и выходов стояли дружинники конунга. Нас заставили встать с лавок, на которых мы спали, вошел конюший конунга и прочитал нам сообщение конунга и его отца ярла. Человек, которого он называли Эйстейн Девчушка, поднял людей против ярла и конунга, на страну обрушилась война, и мы должны были принять участие в сражении.
   Я не боялся сражения, да и остальные тоже, Но мне хотелось бы сражаться на правой стороне, как подобает свободному мужу, а не на неправой, что достойно только раба. В ту же ночь я выбрался через окно. Я рисковал жизнью и знал это, еще до рассвета я покинул Бьёргюн. Я хотел вернуться домой в Трёндалёг, чтобы предупредить своих братьев и отдать этому делу свою жизнь и состояние. Мне удалось выбраться без помех.
   Я шел по неизвестным тропинкам, это долгая сага и вряд ли у меня когда-нибудь будет время рассказать ее вам. На север шли корабли, и один из них пристал на Селье, здесь я встретил священника Симона. Он тоже ни питал любви не к конунгу, ни к ярлу. Я отправился дальше, меня обнаружили и стали преследовать. Мне удалось добраться до Нидароса, но я не знал, какими достоинствами обладает этот Эйстейн и хватит ли у него воли, чтобы рискнуть всем. Люди ярла преследовали меня и в Нидаросе. Там всем заправлял хёвдинг ярла Эрлинга, звали его Николас. Жестокий и глупый, глупее бычьего хвоста, к тому же ему не хватало мужества. Я скрылся в женском монастыре, монахини помогли мне, и я пробыл там долго. Одна из сестер понесла от меня.
   Но Эйстейна Девчушки все не было. Говорили, что первым делом он собирался взять Нидарос, это было необходимо, если он хотел, чтобы его объявили конунгом по норвежским законам. У меня были в Нидаросе добрые друзья. Не зря я все-таки тренд. Некоторое время я ночевал в трактире в Скипакроке, переодетый рабом, хотя и был свободным. Был там человек по имени Хагбард Монетчик — забудьте сразу же его имя, вы его не знаете, и я тоже, — так вот, мы с Хагбардом Монетчиком ходили по вечерам из трактира в трактир и беседовали с людьми. Одно слово здесь, два — там, где нужно посмеемся, похлопаем по плечу, пожмем руку тому, от кого услыхали дельное слово. Так можно создать невидимый крут друзей и помощников. Однажды в трактире, где я жил, остановился один бонд из Сельбу. Он развязал свой кожаный мешок, в нем, по его словам, лежало одеяло, которое он намеревался продать, — и то сказать, содержимое его мешка могло помочь не одному человеку забыться крепким сном. Там было шесть добрых топоров, два меча и три копья. Он сам их выковал, и красотой они не отличались, зато были остро наточены, и жала их алкали человеческой плоти. Я попросил бонда прийти еще раз с полным мешком.
   Он так и сделал. С ним пришел еще один, этот торговал хмелем, хе-хе, и его самого и его клячу аж перекосило от этого хмельного груза. Кузнецы в Сельбу знают свое дело. Там много болот, есть где черпать железную руду тому, у кого хватает на это и мужества и силы. Оружие мы припрятали. Зарыли его в землю. Когда же собрали подходящих людей, мы его выкопали. Каждый что-нибудь получил — дать больше мы не могли — и должен был поклясться, что расплатиться за него не меньше, чем двумя жизнями наших недругов, если не хочет потерять свою собственную. И прослыть бесчестным.
   В те дни я скрутил из бересты рожок, и этот рожок мог выть почище любого пьяного. Вы знаете, звуки берестяного рожка постепенно набирают силу, дрожат, разливаются и замирают, точно плач, подхваченный ветром. Звук моего рожка начинался оглушительным, хриплым боевым кличем, потом он затихал и, набрав силу, снова потрясал всех своей мощью. Я умею мастерить рожки и много переделал их в детстве.
   Но шли дни, а этого Эйстейна все не было.
   Николас, хёвдинг ярла в Нидаросе, поставил в городе виселицу. И велел повесить двоих человек. Я знал их обоих, я стоял рядом и смеялся, когда их вывели, на их лицах я видел страх, мольбу и проклятья, их пытали и били, прежде чем они оказались здесь. Но я должен был стоять на площади и принимать участие в общем ликовании. Этих двоих истязали, чтобы они сказали все, что им известно, но они молчали, и вот теперь перед лицом виселицы они могли купить свою жизнь, назвав противников ярла. Но они молчали. Они видели меня, и я не сомневаюсь, что они знали и меня и то, чем я занимаюсь. Думаю, они понимали, что я — пусть в одежде раба, но горящий ненавистью свободного бонда, — был вынужден прийти на эту Голгофу и радоваться вместе со всеми, дабы меня не заподозрили в измене и не казнили, как их. Они умерли, как подобает мужественным воинам.
   Но дни шли. В городе, где полно врагов, дни тянутся медленнее, и все-таки они шли быстро, — я не успевал делать все, что хотел бы. Однажды ко мне пришел неизвестный человек. Мне это не понравилось, кто-то мог заподозрить, что я вовсе не безымянный бродяга, за кого выдаю себя. Этот человек, по его словам, пришел с юга, но кто знал, можно ли было верить его словам? Он был молод и назвался Иваром. Как бы случайно он упомянул одного из моих братьев. Ивар сказал, что он сын вольноотпущенника из Тунсберга, там его отец держит трактир. У Ивара была с собой доска.
   Эта доска была покрыта воском, на котором были начертаны молитвы, которые Ивар собирался прочесть за здравие и благополучие своей матери у раки святого конунга Олава. Ивар был из тех парней, что всем нравятся, и к тому же хорош собой. Он стер с доски воск и показал ее мне. Под воском было сообщение, которого я ждал.
   За три ночи до Успенья, если позволят ветер и море… Так было написано на доске, я сжег ее. Ивар сказал:
   — В Тунсберге тоже не все поддерживают ярла Эрлинга!
   Потом он пошел к священной раке, чтобы там помолиться, он так ловко хромал, что никому и в голову бы не пришло, что это идет молодой воин.
   За три ночи до Успенья — времени у меня оставалось не много… Однажды утром, когда я раздумывал, что еще следует сделать и как распорядиться товаром, доставленным из Сельбу и окрестных селений, — утро было безоблачное, но меня мучила тревога, — снаружи раздались крики. Я выбежал из дома. Оказалось, пришел корабль.
   Именно так и должен был прийти боевой корабль — он явился из утреннего тумана, весла его поднимались и опускались почти беззвучно. За первым кораблем я различил еще несколько, они шли к берегу. Я уже видел людей на борту. И знал, что если ошибся, то это означает мою погибель. Однако я бросился в конюшню, отгреб в сторону сено и сдвинул доску, закрывавшую вырытый мной тайник. Там лежал мой рожок. И меч. Я схватил их и выбежал из конюшни. Я приложил рожок к губам, и его чудовищный, зычный вопль заставил нужных мне людей повернуться на бегу, остановиться на полпути, оборвать речь на полуслове и броситься за оружием, оно было у всех.
   Когда прибывшие на кораблях оказались на берегу, их встретили люди Николаса. Но за спиной у Николаса уже стояли мы. Мы были безжалостны, нами владело безумие, на какое способен лишь пленник, знающий, что к нему идет свобода. Я никогда прежде не убивал. Но в этом было — да простит мне Бог мои слова — блаженство, как в глотке доброго пива. Ясное дело, мне было страшно. Но страх только подгонял меня. Я выбрал человека впереди себя, он стоял ко мне спиной, но тут обернулся, потому что их уже теснили воины, сошедшие с кораблей. Я ударил его мечом. Рука у меня дернулась, словно я, не рассчитав силы, рубанул по маслу, и куда-то провалилась — я до сих пор помню это ощущение. Брызнула кровь, я увидел его лицо, потом он упал к моим ногам, и я дернул меч на себя.
   Тогда я понял то, что мне пригодилось потом, и вам тоже пригодится, если вы меня выслушаете. Как только ты зарубил человека, сразу отпрыгивай назад. Отпрыгивай шага на два и будь начеку, потому что на тебя тут же нападут другие. Пригнись и прикройся щитом, если он у тебя есть, а меч отведи в сторону, чтобы легче было взмахнуть, когда понадобится. И вопи во всю глотку.
   Вопить очень полезно, запомните это. Крик пугает противника, ошеломляет его и этим можно воспользоваться. А если он тоже вопит, то пользы ему от его крика, заглушённого твоим, будет меньше.
   Но не стой на месте, а то окажешься хорошей целью, в тебя будет легко попасть из лука. Найди нового врага, рубани его и снова отскочи на два шага назад. Запомните это.
   Люди с кораблей пробились к нам, они рубились, как одержимые, это были истинные дикари, я впервые увидел берестеников, этих прославленных, но здесь никому неизвестных невидимок, разбойников милостью Божьей, неудержимых поджигателей и живодеров из далеких лесов, бесценной силы конунга. И город пал.
   Этот жалкий Николас заперся на чердаке амбара в одной усадьбе возле церкви святого Йона. Берестеники кричали, что ему сохранят жизнь, если он попросит пощады, но они сами не верили своим словам. Потом говорили, будто Николас ответил им: Мне не нужна ваша пощада, я предпочитаю смерть! Но это, конечно, ложь. Смелым он никогда не был. Когда с него стянули чулки и нижнюю одежду, оказалось, что он обделался, пришлось позвать двух нищих старух, чтобы они обмыли его. Потом эти чулки Эрлингова наместника в Нидаросе отдали нищему старику, который за чарку пива охотно раздевался и показывал людям, каким толстым слоем дерьма был вымазан хёвдинг. Такой была память о Николасе Бесстрашном, наместнике ярла Эрлинга.
   Многие тогда пали, и у архиепископа Эйстейна горела земля под ногами — он бежал, как заяц, Нидарос стал нашим городом. Когда битва закончилась, я упал ничком на землю, потом перевернулся на спину и увидел над собой облака, мигнула первая звезда. Я никак не мог отдышаться. Думаю, битва длилась от заутрени до обедни, долго. Я убил четверых и рубанул пятого, но, может, он был убит еще до этого. Я лежал на земле, словно загнанный конь. Вы знаете, наверное, что почти в каждом сражении случаются промежутки между схватками, можно спрятаться за деревьями, перевести дух и собраться силами. Даже сражаясь в городе, можно оказаться в проулке, где нет врагов, и отдышаться. Но в тот раз мне не удалось передохнуть и силы мои были на исходе. Разрази меня гром, если я отдыхал между заутренней и обедней. Я лежал на земле и не мог пошевелиться, и вдруг увидел конунга.
   Тогда я с трудом поднялся на ноги, конунг шел в великолепный храм архиепископа, чтобы поблагодарить Бога за победу. Он был совсем юный, лицо у него было белое, как у женщины, многие находили его красивым, однако ему, по-моему, не хватало воли, Впрочем, всем было известно, что за спиной у него стоят сильные люди. И он был умен. Я вошел за ним в церковь, и тоже помолился, не знаю, за что, наверное, за то, чтобы мои братья остались живы и не потеряли мужества.
   Я встретил их в тот же вечер. Случалось ли вам испытать на себе, что святая Дева Мария, проворно, как ласка, отыскивает тех, с кем ты просил встречи, и приводит их к тебе с рогом пива в руках? Да, Вильяльм и Йон, оба были людьми конунга Эйстейна, недавние изгои, как и я, они вернулись в Нидарос дружинниками конунга Эйстейна. От радости мы и бранились и плакали.
   Послушайте меня, Сверрир и Аудун. Вы здесь чужие и, наверное, не совсем понимаете, о чем я говорю. У нас была своя усадьба, было право карать рабов, если нужно, и заниматься трудом, достойным людей чести, если мы того хотели. Мы не были богаты, но владели землей и сила у нас все-таки была, и еще серебро. Мы смотрели на других сверху вниз и считались гордостью своей округи, отец каждый год ездил на тинг во Фросту и говорил там не меньше трех раз. После каждой поездки он хвастался так долго, что мы уставали его слушать, нарочно уходили к служанкам и забавлялись с ними. Мы точно знали, что у нас есть, и не были расточительны, и странники с нищенками, что приходили к нам, получали ровно столько, чтобы им хватило сил добраться до следующей усадьбы. Но однажды ночью к нам пришли воины дьявола.
   Вы меня понимаете? Однажды ночью к нам пришли воины дьявола. Отец к тому времени уже умер. Они забрали меня. С тех пор я был гребцом на корабле, который принадлежал не мне, потом я был удостоен чести стать воином, но свободы я не обрел. Если бы мои братья не подчинились им, мне на шею в знак благодарности за службу надели бы не серебряную гривну, а пеньковую петляю. Чужие люди получили право орать на наших работников и пересчитывать овец в нашей овчарне. Этот проклятый Николас, который обделался перед смертью, послал своих людей в Сальтнес пересчитать наших овец. Нечего и говорить, как я был счастлив, когда он умер.
   Через пять дней после битвы на тинге в Эйраре Эйстейн был назван конунгом. Конечно, он еще ребенок, однако опыта у него было побольше, чем у конунга Магнуса, этого молокососа, что был назван конунгом, даже не будучи конунговым сыном. Я стоял рядом, обнажив меч, когда Эйстейна провозгласили конунгом, и мои братья тоже. Мы подняли мечи и присягнули ему. Мы дали клятву и конунгу и закону, а вечером мы ели хлеб, испеченный нашей матерью и ее моченую морошку. И то и другое она привезла из Сальтнеса.
   Она приехала в Нидарос и успела в самый раз, чтобы увидеть, как ее сыновья обнажают мечи в честь конунга. И она плакала. Мы втроем несли ее на плечах, она была горда, но ей было неловко и она бранилась на нас и мне, воину, закатила такую оплеуху, что я и сейчас ее помню. Не позорьте себя, парни! — кричала она, когда мы подняли ее и понесли в трактир. Йон бросил на стол кусок серебра и крикнул: Подайте нам всего самого лучшего! Мы с Вильяльмом сделали то же самое, а Вильяльм метнул в стену меч, острие его вошло в бревно и меч долго дрожал. Это у Вильяльма здорово получалось. Потом мы расспросили мать о новостях, и Йон, младший, почти ребенок, однако уже обагривший меч кровью пятерых человек, как он говорил, хотя думаю, что троих он прибавил и убитых было только двое, спросил у матери, стыдясь своего вопроса, как поживает дома его щенок. И мать ответила ему с гордостью: Он уже взрослый пес!
   Потом конунгу Эйстейну пришлось покинуть город. Вы знаете, ярл Эрлинг могущественный человек. Правда, теперь Эйстейн был объявлен конунгом, город был в наших руках и взять его обратно было бы не так-то просто. Конунг Эйстейн со своими людьми ушел через горы Доврафьялль, и мои братья ушли вместе с ним. У меня же было другое дело, более важное, но о нем мне нельзя говорить…
   Или все-таки можно?..
   Он внимательно поглядел на нас. На чьей мы стороне в этой борьбе, готовы ли сражаться или ищем только тишины и покоя?.. Мы со Сверриром с удивлением поглядели на него. Кто мы, на их ли мы стороне в этой борьбе или просто люди, стремящиеся к тишине и покою? Кажется, я кивнул, и Сверрир тоже. Сигурд сказал:
   — Я знаю, что вам можно доверять. Конунг Эйстейн и его войско сейчас в Упплёнде. к нему стекается все больше людей, которые ненавидят конунга Магнуса и Эрлинга ярла. Тренды — те, как один, поднялись на защиту Нидароса. Я тут не зря, мимо Сельи идут корабли. Отсюда я подам весть, когда ярл Эрлинг двинется на север.
   Здесь найдется не один быстроногий священник, готовый повыше подвязать свою рясу и пуститься в путь, все уже наготове. Но я жду гонца.
   Сюда должен прибыть человек, от него я узнаю, отправится ли конунг Эйстейн в Конунгахеллу или в Тунсберг. Тогда мне станет ясно, когда он собирается ударить, и останется перейти через горы и пустоши Теламёрка к человеку, которого зовут Хрут, он тоже ненавидит ярла Эрлинга. Хрут соберет теламёркцев, и мы нападем на ярла с запада в то же время, как конунг Эйстейн нападет на него с севера.
   Теперь вам ясно?
   Сигурд замолчал, мы тоже молчали, потом он развел небольшой костер и сказал:
   — Я каждый день развожу костер, мне нужна зола.
   Мы сидели и смотрели на огонь, тяжел путь мужчины, тяжелы произнесенные им слова. Сигурд сказал, что, когда ярл Эрлинг и его сын падут, он снова вернется на Селью. И заберет этих двоих.
   — Она не любит меня, и все-таки любит, тогда, в монастырском саду, я взял ее не силой, она сама этого хотела, вот почему этот грех кажется ей еще большим, чем он есть на самом деле, и она так недобра ко мне. Но я каждый день готовлю для нее золу. Ей каждый день нужна свежая зола. Ведь зола должна быть теплой, а у нее на руках ребенок и работу она тоже должна выполнять, вот я каждый день и ношу золу в дом, где живут женщины, и стучу в дверь. И она благодарит за это двумя молитвами, утром и вечером, одна молитва обращена к святой Сунневе, другая — к Деве Марии.
   Он умолк, костер догорел, наступил вечер. Сигурд поднялся, собрал теплую золу в деревянную миску и, больше ничего не сказав, начал спускаться от церкви святой Сунневы к запертым дверям дома для женщин.
   Йомфру Кристин, за долгую жизнь мечтам человека тоже легко превратиться в золу.
***
   Лето на Селье сменилось осенью, каждый день был ясен и светел. Каждый миг был полон спокойного дыхания людей, добротой их друг к другу, в глубине своих сердец они встречали Бога один на один. Я вспоминаю эти дни, как последние в моей жизни, когда в душе у меня еще царил мир. Но я знал, что по всей стране, в далеких долинах, за хребтами видимых нам гор, в гордом Нидаросе и далеком Вике люди сжимают кулаки и точат мечи, готовясь к сражению. Тогда пришел Гаут.
   Гаут был расположен к нам, ведь мы давно знали друг друга, встречались в Киркьювоге на Оркнейских островах. Наверное, не ошибусь, если скажу, что Гаут полюбил нас, Сверрира и меня. У него была странная способность излучать тепло, это многих смущало. Но вдруг его как подменили. Он сказал:
   — Я узнал, что убили моего брата…
   Лицо Сверрира мгновенно напряглось, стало волевым и равнодушным, и вместе с тем, на нем было написано сочувствие Гауту, потерявшему брата.
   — Он тоже строил церкви? — спросил Сверрир.
   Он подошел к Гауту и прикоснулся к его обрубку, но Гаут тут же отдернул руку, словно к нему прикоснулись раскаленным железом.
   — Нет, он был воин. Его убили в Киркьюбё на Фарерских островах.
   Нас словно пронзила молния, я чуть не вскрикнул, но Сверрир быстро спросил:
   — В Киркьюбё? После нашего отъезда?.. Неужели это был?.. — Он обернулся ко мне и, несмотря на тревогу, я был доволен, что мы с ним одинаково отнеслись к словам Гаута.
   — Неужели это был?.. — воскликнул Сверрир.
   — Его звали Халльвард! — вмешался я.
   — Нет, Аудун, его звали Оттар, — поправил меня Сверрир. — Теперь я все вспомнил. Мы узнали об этом, когда вернулись домой, после сбора яиц. Его звали Оттар.
   — Твоего брата звали Оттар? — спросил я у Гаута.
   Теперь уже я, а не Сверрир, прикоснулся к его обрубку. Помолчав, Сверрир сказал:
   — Мы можем только молиться за тебя, Гаут. Ты прав, Оттара убили. Мы не знали, что он твой брат. Когда ты сам узнал о его смерти?
   Я не мог понять, откуда Гауту стало известно об этом убийстве, теперь в его лице уже не было готовности прощать.
   — Нам неприятно, что его убил фаререц, — сказал Сверрир. — После убийства он бежал в горы и не понес заслуженного наказания. Но у епископа Хрои длинные руки — этот убийца либо умрет в горах от голода, либо вернется к людям, а тогда…
   — Я не уверен, должен ли этот человек понести наказание, — сказал Гаут. — Но я знаю, что мой брат мертв. Знаю также, что я привык прощать причиненное мне зло. Но простить того, кто причинил зло моему брату? Убил его? Я мог бы простить убийцу своего брата, если бы все дело было только в моем прощении. У Оттара была усадьба в Вике, и он жил там, когда не ездил со сборщиком дани Карлом. Там у него осталась жена и трое детей. Простят ли они? Может, я поступлю несправедливо по отношению к ним, если прощу убийцу Оттара? Его можно заставить заплатить виру. Это было бы справедливо по отношению к жене и детям Оттара. Но будет ли это справедливо по отношению к Сыну Божьему? Не знаю.
   Гаут еще рассуждал о тайнах прощения, а Сверрир уже действовал, как кормчий, схвативший кормило во время шторма. Он сказал:
   — Я тоже часто думаю о силе прощения. Правильно ли в каждом случае прощать того, кто причинил нам зло? Ты, Гаут, считаешь, что это правильно, если дело касается только тебя и твоей чести. Но правильно ли это, если ущерб нанесен твоему роду? И чего ждет от нас Бог? Хочет ли Он, чтобы мы всегда прощали? Этого я не знаю.
   В тот день Гаут был непривычно мрачен, он не позволил себе утешиться чужими словами. Мы сказали, что пойдем в церковь, чтобы помолиться за душу убиенного Оттара, и он пошел за нами. Когда я шел по тропинке впереди Гаута, мне было не по себе — спина у меня была открыта, как у воина, взятого в плен после битвы и еще не знающего, получит ли он пощаду.
   — Если убийцы объявят, что они убили Оттара, — сказал Гаут, — мне будет легче простить их от его имени. Но если они не возьмут на себя это убийство, я не смогу простить их от имени детей моего убитого брата.
   Мы подошли к церкви, Гаут остановился перед нами и сказал:
   — Я буду смотреть на ваши лица, пока вы молитесь.
   Он так и сделал. Я молился с закрытыми глазами, Сверрир, думаю, с открытыми. Во мне и сейчас еще живо то чувство скольжения в бездну. Мы согрешили перед искаженным мукой лицом Сына Божьего, осквернили ложью его уши. Через некоторое время мы поднялись с колен, и Гаут сказал:
   — Три дня я буду приходить сюда и смотреть в ваши лица, пока вы молитесь.
   — Ты единственный человек, Гаут, который достоин смотреть в лицо человека, когда он молится, — сказал Сверрир. — Только избранным дано такое право — их взгляд не оскорбляет молящегося. Но даже ты, Гаут, не всегда имеешь право на это. Надеюсь, Дева Мария исполнит все, о чем ее просил в свое время твой покойный брат Оттар. Однако, если ты хочешь прийти и помочь мне обрести честность в моей молитве, я благодарен тебе за это. Приходи завтра к заутрене.