Вскоре после того епископ позвал Сверрира и меня в свой покой, чтобы дать нам дополнительные уроки латыни. Старый брат Эрленд, который ежедневно вел с нами занятия, не так хорошо знал ученые книги, как епископ. Позволю себе сказать, что грамматика Донатуса раньше не всегда доставляла нам удовольствие. Теперь же мы прочитали заново и научились любить Псалмы Давида и пять книг о святых, которыми располагал епископ. Но лучше всего из этих занятий с епископом Хрои я помню необузданную потребность Сверрира выхватывать из потока какое-нибудь место, проникать своим цепким умом в его смысл и пронзать им чужое мнение, как острие иглы пронзает дохлую муху на камне очага. Епископ был достойным соперником, когда сталкивались мысли. Он обладал изрядной ловкостью в спорах и проявлял изворотливость, если противник слишком теснил его. Но слово Сверрира рубило слово епископа так же, как меч рубит молодое тело.
   Теперь по праздничным дням, когда мы ели за столом епископа, Сверриру прислуживала Астрид, его приемная дочь. Начали ходить первые слухи о том, что она оказывает ему услуги куда большие, чем приличествует сестре оказывать любимому брату. Однако Сверрира не изгнали из школы священников, и меня тоже. До конца своей жизни он сохранил глубокое уважение к епископу Хрои, и никогда не удивлялся тому, что в сердце человека может зародиться грех.
   Мы часто по ночам ходили в церковь и в темноте смотрели на распятие. Однажды ночью Сверрир спросил:
   — Ты знаешь, что я родился в хлеву?..
   Я знал об этом, но не понял, что было у него на уме. Из церкви мы вернулись в молчании, а Тот, который был рожден в яслях, смотрел нам вслед и лицо Его, искаженное болью, слегка светилось.
***
   Я уже говорил тебе, что в Киркьюбё к епископу Хрои приходили из наших бедных селений, потрепанных штормами, и убогие, и непокорные, и тщеславные, и растерянные. И плачущая женщина с ребенком, муж которой погиб в море, и молодой человек, жаждущий обременить себя ученостью, и старец, ищущий перед смертью слова Божьего. Епископ направлял их и следил за ними, каждое слово, слетавшее с его губ, весило больше, чем все слова, которые этим людям могли сказать мы. Но некто был могущественнее епископа и поднимался над ним, как мысль в полете поднимается выше летящего сокола.
   Вернее, двое были выше епископа: прежде всего Господь, а потом конунг Норвегии, его рука дотягивалась и до нас. Мы были прикованы к этой руке, боялись ее, преклоняли перед ней колени, когда она простиралась к нам, и склонялись в глубокой благодарности, если она швыряла нам свои жалкие дары. Раз в году, в тот день, когда посланец конунга ступал на наш берег, все наши разногласия словно смывало морем. Мы, как братья, встречали корабль посланца и потом снова провожали его.
   Епископ Хрои всегда хранил молчание, когда разговор заходил о норвежцах. Но мой добрый отец Эйнар Мудрый не лез за словом в карман, тем более, если разговор касался наших братьев в Норвегии. Два года отец был толкователем снов в дружине ярла Эрлинга Кривого. Так мы со Сверриром немало узнали о норвежцах, таящих в своих сердцах горечь, злобу и даже ненависть, а порой и глубокое почтение, которое непостижимым образом соединялось у них с ненавистью и злобой. Когда я потом лучше узнал норвежцев, я как будто отведал вина, вкус которого уже знал, или встретил знакомого, бывшего мне в одно и то же время и другом и недругом.
   Тяжелая голова ярла Эрлинга криво сидела на его плечах после того, как он получил удар мечом, возвращаясь из похода в Йорсалир… Маленькие, прищуренные глазки казались старческими, даже когда ярл был еще в расцвете сил. Они скрывали острую мысль и хитрость, подобную которой мало кто встречал в своей жизни. Злоба его не знала предела, и он охотно давал ей волю, но в случае нужды прибегал к лести и угодливости, которые тоже помогали ему править людьми. Он был тугодум, привычки у него были скромные, люди почти не знали его, а уж до конца точно не знал никто. Так говорил о нем мой отец.
   Мой добрый отец Эйнар Мудрый был свидетелем, когда короновали конунга Магнуса, молодого сын ярла. Он был свидетелем и того, как ярл приказал повесить сына своей жены, мальчишку Харальда. Харальд был слабый человек, он плакал перед лицом смерти. Кристина, дочь конунга, мать конунга Магнуса, родила Харальда от конунга Сигурда по прозвищу Рот. Это случилось в те годы, когда ярл Эрлинг, ее муж и повелитель, ходил с походом в Йорсалир. Кристина была подходящей женой для того, кто хотел стать первым человеком в стране, но никто не сказал бы, что она была покладистая женщина, готовая подчиниться жестокому и суровому ярлу. Для ярла этот мальчишка был все равно, что песчинка в глазу, ежедневное горькое напоминание о неверности, которой славилась его жена. Но было кое-что поважнее неверности: ярл знал, что любой сын конунга может оказаться опасным соперником для его сына Магнуса, которого с родом конунгов связывала только кровь матери. А потому Харальд был пойман, привезен в Бьёргюн и там повешен.
   В Бьёргюне соорудили высокую виселицу, и возле нее собралось множество знатных мужчин и женщин. Слова и желание ярла невозможно было истолковать двояко: у народа, пришедшего на казнь, должно хватить ума, чтобы покориться воле своего повелителя и выразить больше сочувствия судье, нежели осужденному. Говорили, будто конунг Магнус просил пощадить своего малолетнего брата. Но ярл был непреклонен — эта непреклонность свидетельствовала об его уме, а жестокость — о глупости. С того дня в стране не было никого, кто не трепетал бы от страха перед ярлом Эрлингом. Он же, со своей стороны, стал бояться всех и каждого, как боится тот, кто знает, что может заставить повиноваться себе всех, кроме Бога.
   Кристина, дочь конунга, мать мальчика и жена ярла, была в тот день в отчаянии, на нее страшно было смотреть. Ее связали ремнями из тюленей кожи, и говорили, что ярл хотел заставить жену смотреть, как будут вешать ее сына от человека, которого она втайне любила. Кристина же будто сказала на это: ты можешь вырвать глаза своему недругу, но не можешь заставить его смотреть на то, чего он не хочет видеть! Она не плакала и плюнула ярлу в лицо. Это было тупое оружие, но сильное. После казни она уехала из страны.
   Мальчик не был трусом. Пастор утешал и поддерживал его, пока его не увели вешать, говорили, будто страх перед гневом епископа заставил ярла разрешить это. Мальчику не завязали глаза. Но не для того, чтобы не мучить его понапрасну. А для того, чтобы все люди, а их было много, могли видеть смертельный ужас в его глазах и представили бы самих себя на его месте. Мальчика медленно вели к виселице. Последнюю часть пути он плакал. Он был такой маленький и не получил того воспитания, которое позволило бы ему держать себя в таких обстоятельствах, как подобает сыну конунга. Когда на шею ему накинули петлю, женщины зарыдали, и один монах с почерневшим, искаженным болью лицом начал громко молиться в толпе. В этом заключалась особая хитрость ярла — таким образом он мог выяснить, кто позволил себе не согласиться с его волей. Потом мальчика вздернули на виселице.
   Он умер не сразу, не так умирают на поле брани от смертельной раны. Его смерть не была похожа и на смерть от тяжелой болезни. Тело его дергалось, он умирал медленно, без крика, этому мешала веревка, сдавившая его шею. Смотреть на это было страшно. Я с тяжелой душой ушел оттуда.
   Эйнар Мудрый сказал:
   — Я с тяжелой душой ушел оттуда, и я истолковал ярлу Эрлингу только один сон. Но думаю, что в тот день я проявил больше мужества, чем за всю свою жизнь. Ярлу приснилось дерево. Вы знаете, все, кому снятся сны, видят во сне деревья. Деревья растут, становятся высокими, и толкователю снов следует сказать, что это означает растущее величие человека и его рода. Вполне возможно, что многие из них действительно видят во сне деревья. Они слышат о таких снах с детства, самые умные заставляют себя видеть во снах то, что нужно. Я сказал ярлу Эрлингу: этот сон обещает тебе и твоему роду новую славу! Я сказал это в гриднице. И очень громко. Там собралось много народу, ярл полагался на меня, он всегда заставлял толковать свои сны в присутствии многих людей.
   А нагнувшись к ярлу, я прошептал ему: но похоже, что в корнях дерева есть какой-то изъян…
   Потом я низко поклонился ярлу и ушел. В его глазах мелькнул страх. И я понял, что меня больше никогда не пригласят толковать сны ярла Эрлинга.
   Тем же летом на Фареры шел корабль, и на нем я вернулся домой.
   Так говорил Эйнар Мудрый, тихо и медленно, мы со Сверриром, сперва мальчишки, потом уже молодые люди, всегда молчали. По-моему, услыхав рассказ о том, как ярл Эрлинг повесил мальчика Харальда, Сверрир молчал несколько дней.
   Таковы были мои первые встречи с норвежцами, йомфру Кристин, со временем мне довелось лучше узнать их. И сегодня ночью мне хотелось бы понять, правильно ли я поступил, покинув наше маленькое Киркьюбё, где мы жили куда беднее, чем мне потом приходилось жить в Норвегии, но зато в большей безопасности. Не знаю, правильно я поступил или нет, я мало что знаю и мои знания становятся все меньше.
   Думаю, что конунга Сверрира тоже порой одолевали сомнения, но он не говорил мне о них, у него были свои тайники, где он хранил и обиды, и сомнения. Знаю только, что и он, и я нуждались в том прощении, которым так донимает меня Гаут, строитель церквей, и единственное, что меня спасает в такие ночи, как эта в Рафнаберге, — это моя вера в милость Божью. Но и она не безгранична.
   Доброй ночи, йомфру Кристин.
 
 

ПОЕЗДКА НА ОРКНЕЙСКИЕ ОСТРОВА

   Сидя этими ночами в усадьбе Рафнаберг и возвращаясь мысленно к тем годам моей жизни, которые имели привкус дикого меда, я вижу одну женщину и двух мужчин, идущих через горы из Тинганеса в Киркьюбё. Они ходили туда, чтобы рассчитаться и разобраться с привезенным на корабле грузом, который епископу Хрои прислали богатые торговцы из Бьёргюна. Среди груза были бочки с вином, наполненные в более жарких странах, чем Норвегия, был воск и хмель, дорогая одежда и железо, из которого оружейник Унас мог теперь выковать мотыги, мечи и топоры. Те трое, что шли через горы, были Астрид, Сверрир и я, Астрид и Сверрир шли впереди, я — за ними. Я уже знал, что они любят друг друга, — они были похожи на пару чаек, играющих в воздухе, на жеребца и кобылу, тянущих друг к другу морды и ржущих теплым весенним днем.
   Над нами плыли легкие голубоватые облака, они плыли с моря, преодолевали горы и долины и снова уплывали в море. Стояла весна, зеленели склоны и на них, словно маленькие агнцы Божьи в мечтах женщины, белели овцы. Тяжелые зеленоватые волны накатывали на берег, у них был цвет кошельков с серебром или долго пролежавших в воде трупов. Над нами и вокруг нас носились птицы, полчища кричащих птиц, они до сих пор гомонят в моих проклятых воспоминаниях об этом дне. Я уже знал, что эти двое любят друг друга…
   Мы подошли к Сандаре, течение было очень сильное. Сверрир подхватил Астрид на руки, быстро, легко, бесстрашно вскинул ее на плечо и побежал. Волосы у него тут же намокли от брызг, он смеялся, делал вид, что падает, она вскрикивала, и вот уже, насквозь мокрый, он стоит с ней на том берегу. Она — сухая, как хворостинка, и готовая вспыхнуть, подобно факелу, что вот-вот запылает небесным огнем в том аду, который Сверрир мог предложить ей. Я плелся за ними, во мне не было ни его силы, ни его легкости, хотя за плечами у меня висела лишь корзина с едой. Я с трудом дотащил ее до берега… И увидел презрительную улыбку Астрид, в которой было безразличие ко мне, было презрение к тому, кто не обладал его мужеством и ловкостью, его легкостью и силой дикого жеребца, его злой способностью напасть и на друга и на недруга в промежутке между двумя ударами сердца.
   У меня и сейчас навертываются на глаза слезы, они, словно падающие звезды, летят по темному вечернему небу. Теперь-то я понимаю, что давно предчувствовал это, я через силу улыбнулся и сказал, что Сверрир прыгнул в воду жеребенком, но вышел на берег мокрым жеребцом. Нельзя сказать, что ему не понравились мои слова. Он всегда любил похвалу, даже если знал, что она сильно преувеличена. Но я никогда не видел, чтобы он лишился способности прикинуть на весах своей мысли, сколько серебряных монет ему дали. Он снова поднял Астрид и сделал вид, что хочет бросить ее в воду, — она закричала, он не отпускал ее, и она перестала кричать.
   Я отвернулся от них.
   Вот какой была тогда Астрид:
   Крупное, сияющее лицо, дерзко вздернутый нос, легкий румянец, ее щеки не пылали свежестью, их жар только угадывался, как угадывались бутоны сосков, стянутые тугим лифом. Голубые глаза, иногда с зеленоватым отливом, пышные волосы, одинаково красивые и в ведро и в ненастье, и в снег и в мороз. И плечи. Один раз я видел их обнаженными — с тех прошло много лет, теперь ей уже не повредят ни мои слова, ни злые слухи, ни песня, подхваченная ветром. Я видел их обнаженными — круглые, сильные, сочные, словно яблоки из страны франков, белые и девственно-прекрасные — моим словам не хватает силы, хотя обычно уважение не сковывает мою речь. Груди хватает силы, хотя обычно уважение не сковывает мою речь. Груди под рубахой торчали, точно головы двух козликов, готовых к прыжку, — однажды они прыгнули у меня на глазах.
   Нa берегу мы сделали привал. У нас с собой была баранина, и я развел огонь, чтобы зажарить ее на углях. Я сидел к ним спиной, кровь грохотала во мне, как грохочет река по каменистому руслу. Я знал: сейчас они уйдут; склонившись над искрой, выбитой кресалом, я старался раздуть ее, капнувшая слеза упала на искру и маленький, красный огонек погас. Пришлось снова высекать огонь. Вскоре костер разгорелся, я больше не плакал, но приподнявшись над большим камнем, что был у меня за спиной, — он был выше человеческого роста, — старался увидеть их. Но их нигде не было.
   Вот какой была тогда Астрид:
   Она никогда не смотрела на меня, не взглянув сперва на него, она не заметила бы меня и в том случае, если б я обладал его мужеством и его яркими способностями. Позже, в тот несчастный для нее день она обратила на меня внимание лишь потому, что он находился вне поля ее зрения. Все ее помыслы были о мужчине, которого она получила и от которого потом отказалась, но и в добрый и в недобрый час она все равно принадлежала ему. И потому я чувствую, как нынче ночью по моей щеке — более грубой, чем она была тогда, — бегут старческие слезы, бегут, как в тот день на берегу Сандары, когда они погасили высеченную мной искру.
   Вот какой была тогда Астрид:
   Ее поступки диктовались и порывами женщины, и холодной волей мужчины. Ей была свойственна мудрость, которой обладал ее приемный отец, — в далеком прошлом они принадлежали к одному роду, — но также и его суровость ко всем, кто проявлял слабость. Думаю, она никогда не обращалась к Богу с надлежащим смирением, а только в буйном порыве или в опьянении любовью. И если бы Дева Мария позволила ей дать имя нашему Спасителю, она нарекла бы его именем своего любимого. И все-таки он покинул ее.
   Вскоре они вернулись… Мы пошли дальше в Киркьюбё.
   По пути домой я пытался убедить себя, что люблю всех, — раз ее любовь досталась другому, я должен любить всех. В тот день, идя позади них, я питал любовь к своим родителям, Эйнару Мудрому и Раннвейг. Я чувствовал также глубокое уважение к епископу Хрои, растущее любопытство к многогранной душе Гуннхильд и некоторое почтение к оружейнику Унасу. Но каковы были мои чувства к Сверриру?
   Думаю, его сострадание к проигравшему было искренним, и он выражал его молча. В этом чувстве не было ни презрения, ни торжества. Поэтому я не завидовал Сверриру. Когда мне пришлось отказаться от той, которую я любил, я оказался накрепко связанным с тем, на кого пала ее любовь. Гордость, а в ней у меня никогда не было недостатка, заставила меня следовать за человеком, получившим то, чего не получил я. Но заговорили мы с ним об этом лишь много лет спустя.
   В начале осени епископ Хрои, приемный отец Астрид, обвенчал их, и на другое лето Астрид родила сына, которому при крещении дали имя Унас. В то же лето мы со Сверриром отправились на Оркнейские острова, чтобы от имени епископа рассчитаться за большое распятие, ставшее гордостью Киркьюбё. Там, на Оркнейских островах, мы должны были завершить свое образование и начать служить церкви, свет которой сиял и в тайниках наших душ и на всей Божьей земле.
***
   Мы покинули Фареры под предводительством Свиного Стефана, это был наш со Сверриром первый поход в мир лжи и счастья, который оказался совсем не таким, каким мы его себе представляли, и, главное, не таким добрым. Свиной Стефан был наш друг, про него говорили, что на море в тумане он носом чует землю и что в двенадцать лет он умертвил быка, задушив его голыми руками. Свиной Стефан отличался не благородством, но силой, и проявлял жестокость, когда все кругом были жестоки, он был полезен конунгу, и мой конунг часто потом прибегал к его помощи.
   Когда наш корабль собирался выйти из гавани Киркьюбё, на берегу столпилось много мужчин и женщин. Среди них была и Астрид, в этот день она не выглядела красивой и была больше похожа на наказанного ребенка, чем на счастливую молодую мать. Она была не в силах выразить своему мужу преданность, которой он ожидал, уезжая от нее. Но Сверрир отнесся к ее холодности со спокойствием, похожим на ледяной шквал, долетевший со студеных морей. Мое уважение и преклонение перед его силой было тогда сильнее, чем потом. Но, думаю, каждый мужчина, ставивший дружбу выше любви, поймет меня, если я скажу, что в тот день моя верность Сверриру была больше, чем мое сочувствие Астрид.
   Епископ Хрои поднялся на борт, чтобы перед отъездом благословить нас и всю команду. Мы все стояли на корме и пели: Господи, помилуй! Два золотых кольца, последний взнос за большое распятие, хранились у Сверрира. Только мы с ним знали, что у него есть еще одно кольцо, которое тоже было частью нашего долга, но его Сверрир хотел сохранить, если представится такая возможность. Провожающие махали нам, мы — им, и корабль вышел в море.
   Мы все были привычны к морю, и ветер был попутный. Над морем раскинулось высокое летнее небо, мы со Сверриром, ставшим потом конунгом Норвегии, сидели на корме. В первый вечер, когда острова и горы у нас за спиной скрылись в море, он говорил мне с большой убежденностью, но также и со скрытым гневом, о праве мужчины идти своим путем и испытать свою судьбу. Он говорил с такой силой и страстью, предел которой может поставить лишь воля Божья, или смерть. И я понял, а он этого и хотел, что за всеми его словами о праве мужчины кроется нежность к ребенку и женщине, всколыхнувшаяся в нем, когда их разлучило море.
   Молчанием и едва уловимым холодом Сверрир пытался отгородиться от всех, кто был на борту. От Свиного Стефана, когда тот пробирался между скамьями гребцов и от любого из команды, если кто-нибудь вдруг приходил к нам на корму. Его голос обрушивался на человека, как шквал, в нем слышался приказ, и пришедший уходил. Об Астрид он не проронил ни слова. Но сказал, упомянув Унаса, которому было пять недель и который, по мнению отца, был умный и сильный мальчик, что и мне было бы хорошо иметь близкого человека, способного поддержать меня в трудную минуту, какую-нибудь женщину из хорошего рода, обладающую силой, свойственной лишь преданным душам. Потом он замолчал.
   Этот обычно молчаливый человек выбрал своим слушателем меня, должно быть, потому, что я умел слушать, мои уши в такой же степени обладали способностью слушать, как его уста — говорить. Море несло нас, безбрежное, открытое море, птицы и звезды указывали нам путь, а штормы были где-то далеко. Наш груз тревог и грехов был укрыт так надежно, что нам ничего не стоило делать вид, будто его вообще не существует. Через некоторое время я сказал, что безграничная преданность — тяжелое бремя для того, кто несет ее, и тот, кому она предназначена, должен платить за нее. Однако мужчине не пристало оспаривать свое мужское право, ему лучше отвернуться и промолчать. Вообще-то, я только повторил слова Сверрира — запомнил, сократил и вернул их ему в подтверждение того, что я понял сказанное им мимоходом и согласился с его мнением. Он заговорил о другом и, мне показалось, повеселел.
   А вокруг раскинулось море, и птицы со звездами указывали нам путь.
***
   Как я уже говорил, йомфру Кристин, Сверрир вез на Оркнейские острова золотые кольца, которыми епископ Хрои должен был погасить долг за большое распятие. Но было у нас и еще одно поручение, о котором на корабле не знал никто, кроме нас. В Киркьюбё ходили слухи, что там на Оркнеях, в доме каноника в Киркьювоге, есть книга содержащая истину, открывшуюся когда-то женщине в Ромаборге.
   Епископ Хрои не знал, как звали ту женщину, но, будучи сам епископом, был убежден, что она состояла в близком родстве со многими могущественными епископами, служившими в городе папы. Опасная и суровая истина была явлена этой женщине в откровении. Истина о главном и неглавном, внутренняя и внешняя, а также ответ на то, что не имеет ответа. Были основания полагать, что никто, без помощи Господа Бога, не смог бы постичь эту истину и найти столь точные слова, дабы выразить то, что другим лишь приоткрывается. В Киркьюбё считалось, будто этот священный пергамент с пламенными глаголами Господа, написанными на языке, известном лишь немногим и содержащий сведения о смерти и безднах ада, с которыми предстояло познакомиться нашим недругам, был когда-то привезен в Киркьювог на Оркнейские острова.
   Думаю, йомфру Кристин, что где-то должна быть такая книга. И если она еще не написана, ее непременно кто-нибудь напишет, пусть даже и не я. Но если несколько сотен душ в нашем крохотном Киркьюбё верили, что она находится в Киркьювоге на Оркнейских островах, то объясняется это той же завистью и невольным почтением, которые заставляют вшивого бонда из Сельбу верить, будто улицы в Нидаросе, где живет архиепископ, вымощены жемчугом и чистым золотом.
   Мы со Сверриром должны были выяснить, хранится ли в Киркьювоге этот священный пергамент и постараться выменять его на какие-нибудь ценности. В качестве первого залога мы должны были воспользоваться золотым кольцом, которое Сверрир носил на шнурке на шее, об этом кольце знали только он и я. В уплату за этот пергамент епископ собирался следующей осенью отправить на Оркнейские острова два корабля с полной командой. Так он сказал нам. Люди, приплывшие на тех кораблях, должны были без какого-либо вознаграждения пять лет служить оркнейскому ярлу. Поэтому нам надлежало молчать об этом, ибо кто захочет отдать пять лет своей жизни за книгу, которую он не может прочесть и которая даже ученых людей способна повергнуть в страх, не принеся им радости? Не сомневаюсь, что епископ Хрои придумал бы, как отправить корабли на Оркнейские острова, чтобы люди не заподозрили, что их там ожидает. А дальше уже ярл Харальд должен был заботиться о том, как внушить любовь и повиновение тем, кого ему отдали в уплату за слово истины. Мы плыли семь ночей, пока впереди не показалась земля.
   Однако лик истины, йомфру Кристин, не всегда светит там, куда направляется корабль.
***
   Я буду краток. В Киркьювоге мы посетили старшего священника, служившего в красивейшей церкви, какую я до того видел. Церковь была еще не закончена, но уже освящена в честь святого Магнуса. Нас приняли в школу священников, и мы быстро поняли, что для завершения своего образования должны остаться в Киркьювоге на всю зиму. За большое распятие мы отдали на одно кольцо меньше, чем было обещано. Сверрир утаил его, сказав, что епископ Хрои, должно быть, неправильно понял условия сделки и дал понять, что в последнее время епископ полюбил золото куда больше, чем слово Божье. Он предложил, чтобы мы помогли оркнейским священникам отправлять заупокойные службы по покойникам, умершим от чумы, которая зимой свирепствовала на островах. Чужая смерть не очень огорчала служителей церкви, готовых за жалкие гроши провести души умерших через чистилище к Богу. Так получилось, что мы, еще ученики, ничем не выделявшиеся среди сонма ученых людей в этом богатом епископстве, смогли оплатить словом то, за что должны были заплатить золотом. Однако священного пергамента со словами истины мы там не нашли.
   Жили мы в тесном, неприбранном помещении для учеников. Мы со Сверриром делили одну постель на двоих. Нам было непривычно оказаться там, где нас не знали, где никто не видел в нас ближайших людей епископа и где мы были вынуждены ходить строем и молчать, когда говорили другие. Это была полезная школа, и чувство недовольства, мучившее нас весь тот год, сблизило нас еще больше. Наши фарерцы работали на причалах, занимались ловлей рыбы под началом Свиного Стефана и, так же как мы, должны были перезимовать на островах.
   В ту осень в Киркьювоге стояли два корабля из Норвегии. Хёвдингами на них были сборщик дани Карл и его сын Брюньольв. Карл приехал за данью, положенной норвежцам, — рука конунга Магнуса и ярла Эрлинга дотягивалась и сюда. Этот сборщик дани не пользовался тем уважением, на какое мог бы рассчитывать посланец конунга. Однако к его чести надо сказать, что мало кто из людей, вызывающих такую неприязнь, выполнял свою задачу лучше, чем он. Сборщик дани намеревался вернуться в Норвегию до начала зимних штормов. Поговаривали, будто Харальд, оркнейский ярл, не от чистого сердца, надеясь на отказ, просил сборщика дани остаться на островах до следующего лета, дабы заручиться его расположением прежде, чем тот уедет. Сборщик дани не знал удержу в своем рвении, когда дело касалось дани. Сын тоже, но его рвение касалось только женщин. Оба требовали то, что принадлежало им по праву. В Киркьювоге сильно поубавилось серебряных колец, и злые языки говорили, что число чаш в усадьбе епископа во время осеннего пересчета не совпадет с прежним.