- Ну так гони.
И Гера оделся и прошел на пальцах мимо матери, которая лежала на боку
лицом к стене и спала. И она не проснулась ни от прозвучавшего звонка
телефона, ни от движений по комнате, производимых уходящим Герой. И Гера
вышел и тихо защелкнул входную дверь, и пошел на Красный рынок, и через
десять примерно минут ходил между сонными рядами и смотрел ассортимент
товара. А на рундуках сидели скучные телки всех мастей и разновидностей. Их
за всю ночь никто не взял, и они курили план или тянули портвейн из горла и
то ли дожидались покупателя, то ли уже и не ждали ничего, а сидели просто
так, по инерции. И Гера походил по рынку, прицениваясь, остановился около
одной, симпатичного и приемлемого вида и, потрогав ее руками, потянул за
собой, и она спрыгнула с рундука.
- Куда? - спросила у Геры телка.
- Еще одну надо, - сказал Гера.
- А вас сколько? - спросила телка.
- Два человека, - сказал Гера.
- Не надо, - сказала телка. - Я сама.
И они пошли с Герой вниз по улице Карла Либкнехта, к Кротову.
- Тебя как звать? - спросил Гера.
- Телка, - сказала телка.
- А меня Гера, - сказал Гера, - и она обняла его за талию и так
держалась за него, опираясь, и ее бедро терлось о Герину штанину с
шуршанием.
А когда они пришли к Кротову, телка сказала:
- Жрать.
И Кротов вытащил из холодильника кастрюлю с супом и поставил перед ней,
и отошел. А она запустила туда, в кастрюлю, пятерню и достала кость с
лохмами мяса, и обглодала ее дочиста, а кость опять бросила в суп, и она
утонула. Потом телка поднесла кастрюлю к лицу и напилась из нее через край,
и вытерла рот рукой, и сказала:
- Кирнуть.
И Кротов налил ей полстакана водки.
- Еще, - сказала телка.
И Кротов долил еще, и она выпила водку маленькими короткими глотками, и
стала скидывать с себя все. И оказалась худой и прозрачной, и кожа у нее
отдавала синевой, и по ней перебегали холодные мурашки, и телка ежилась и
поводила плечами и мелкой грудью.
- Чего стоите? - сказала она. - Или вас раздеть?
- Нет, - сказал Кротов, и они с Герой стали раздеваться, и разделись, и
она взялась за них по полной программе максимум. Сначала работала руками,
потом впилась в Геру, а Кротова пристроила сзади, потом поменяла их местами
и так далее, и тому подобное. И все это тянулось долго и монотонно, и за
окном давно уже было утро нового дня. Потом и Гера, и Кротов умотались, и
телка оставила их отходить, а сама пошла на кухню. И там она поела из супа
гущи, вылавливая ее рукой со дна кастрюли, потом вернулась и подняла с пола
куклу Катьку, старую и голую, и без одной руки. И она повертела ее и
поразглядывала и вставила себе между ног так, что торчать осталась только
Катькина голова, и стала ходить по комнате враскоряку и смеяться дурным и
визгливым смешком, и пританцовывать по-папуасски перед зеркалом, и
показывать Гере и Кротову длинный бледный язык. А в конце она легла на
спину, прогнулась мостом и сказала:
- Рожаю.
И Кротов рванулся к телке и выдернул из нее Катьку. Катька была мокрая
и скользкая, и он отбросил ее наотмашь.
- Родила, - сказала телка, и Кротова стошнило. И он добежал до туалета,
давясь и корчась, и упал перед унитазом на колени, и его вырвало и вывернуло
что называется наизнанку. А Лариса с Линой вышли из самолета и поехали на
вокзал, и там купили в кассе билеты до города Червонограда, красного то есть
города, и поехали в этот Червоноград. И там их встретили мать и отец Ларисы.
И они обнимались и радовались их приезду и встрече, и из дома сразу повезли
на свою дачу. И Лина бегала по огороду и дергала зелень и ела, и ела с земли
клубнику до отвала, и целовала котенка Тишку, и ей было весело. А Лариса
сидела в домике с родителями и говорила, что хочет у них пожить месяц
отпуска, потому что с Кротовым у них черт знает что происходит, а не
совместная жизнь и относиться они друг к другу не могут без отвращения, и,
может быть, отдохнут теперь один от другого и после этого все как-нибудь
поправится и утрясется. А мать говорила, что, конечно, отдыхай, о чем
разговор, а в жизни, говорила, еще и не такое бывает у людей и все живут и
от этого не помирают. А отец говорил, что оставайся у нас насовсем, а Кротов
сам за тобой прилетит и будет упрашивать и умолять вернуться - никуда не
денется, а если не прилетит, так и ну его в задницу или еще куда подальше. И
Лариса стала отдыхать и встречаться с одноклассниками, и ходить с матерью на
толкучку, и покупать разные польские вещи себе и Лине, и ходить купаться и
загорать на Буг. И она редко вспоминала Кротова, и Лина тоже его совсем не
вспоминала. А Кротов сказал Гере, чтоб он больше не приводил таких диких и
сдвинутых баб никогда, и Гера даже обиделся на Кротова за его
неблагодарность и ушел домой, а мать его все спала, и он не стал ее будить,
а лег и надел наушники, и включил музыку. А Кротов вытолкал телку за дверь и
тоже лег и не мог уснуть, потому что был день. И он лежал на кровати и
думал, что, наверно, не миновать ему восстанавливать и налаживать семейные
отношения с Ларисой, хотя бы из-за дочки и, чтобы не жить самому, потому что
с Ларисой, конечно, жить тошно и противно, ну а самому - это вообще не
жизнь, а одно название. И тут ему позвонила Лидка и сказала, что вполне
имеет возможность прийти с подругой, если его жаба отвалила, и пускай срочно
кого-нибудь ищет и зовет для подруги. И Кротов снова позвонил Гере и его
позвал. И Лидка пришла с подругой и притащила полную сумку жратвы и выпивки
из своего кабака, где она работала официанткой в большом зале. И Гера
пришел, хоть и был в обиде на Кротова, и рассказал, что его мать спит со
вчерашнего вечера на боку. И они сели пить и есть и напились до полусмерти и
до потери сознания. И Кротов полез по ошибке и с пьяных глаз не на Лидку, а,
наоборот, на ее подругу, а Лидка вцепилась за это в его залитые глаза
когтями, и по щекам Кротова потекла кровь. И он отстал от Лидкиной подруги,
и Лидка повалила его на кровать и, можно сказать, стала насиловать, пачкаясь
кровью с его лица. А Гера, он сидел в другой комнате в обществе подруги
Лидки, пил и спрашивал у нее:
- Ну разве может человек так долго спать на одном боку и не просыпаться
со вчерашнего вечера, то есть целые сутки подряд?
А подруга не отвечала ему на этот вопрос, а говорила только одно и то
же:
- Слышь, мужик, ты сделай меня, а, ну что тебе стоит? - и садилась к
Гере на колени, а Гера ее оттуда сгонял.
И так или приблизительно так проводил все свое время Кротов с участием
Геры и разных случайных женщин, и он не пускал Геру домой, чтоб не
оставаться одному в квартире. А Гера говорил, что мне на работу надо и у
меня мать там, дома, спит на боку, а Кротов говорил:
- Да ладно тебе, лучше выпей.
А Лариса все отдыхала и отдыхала у своих родителей в городе
Червонограде и ездила с ними в поселок Рожище, где жил ее прадед и
троюродный брат, и двоюродная сестра матери. И эта сестра имела большой дом
и держала двух кабанов и кур, и кролей, и козу, а прадеду было девяносто два
года и он каждый день рассказывал Ларисе, как воевал в гражданскую войну
пулеметчиком за красных и как стрелял очередями по колоколам из "максимки",
и как колокола звонили на всю ивановскую и распугивали птиц и старух.
Говорил:
- Залегли мы, это, в низине, а на пригорке так, на бугре, церковь
огромных размеров, а комиссар и говорит мне как пулеметчику, а ну вдарь,
говорит, ей по колоколам, чтоб шума побольше было и чтоб знали все, что мы
уже тут. Ну я и вдарил без единого промаха.
А больше прадед ничего не помнил из своей жизни, потому что у него был
глубокий, рассеянный по всему телу, склероз и ни о чем он ни с кем не
говорил, только об этом. А троюродный брат Ларисы был боксер и бабник, но
еще сопляк против нее, и он пробовал к ней приставать и лезть в постель, а
Лина увидела это и сказала.
- Мама, а что вы делаете?
И Лариса поперла своего этого троюродного брата в три шеи, хотя ей и
было в душе приятно, что он за ней ухаживает.
А потом они уехали из поселка Рожище и вернулись обратно. И весь месяц,
какой был в распоряжении у Ларисы, подошел к своему окончанию, и она взяла
билеты домой. А отец ее отговаривал и обещал устроить на хорошую работу, но
она взяла билеты, потому что все равно, в любом случае, съездить домой ей
было надо и необходимо. И она позвонила Кротову по междугородке и сказала,
что прилетает завтра рейсом из Тамбова. И он спросил, почему это из Тамбова,
а она сказала:
- А откуда?
А он сказал, что все понял и встретит ее у трапа самолета. И Кротов
отпустил Геру и сказал, что он может идти к себе и на все четыре стороны, и
Гера обрадовался и ушел. А Кротов приступил к генеральной уборке квартиры.
Он вынес в мусоропровод все бутылки и банки и подмел, и разложил по своим
местам. И когда он заканчивал уже убирать, ему позвонил Гера и сказал, что
мать его все еще спит и, наверное, она во сне умерла. А Кротов ответил, что
надо ее, значит, хоронить не откладывая на завтра. А завтра он купил букет
живых цветов и поехал в аэропорт встречать Ларису и дочку. И самолет
произвел посадку и приземлился, и стали из него выходить авиапассажиры, а
Ларисы и Лины среди них Кротов не обнаружил. И Кротов подошел к стюардессе,
которая шла следом за прилетевшими пассажирами и спросил у нее про Ларису.
Сказал:
- Тут с вами женщина летела красивая и девочка шести лет, - и описал
внешность Ларисы.
А стюардесса говорит:
- Ну и что?
А Кротов спрашивает:
- Так, а где они?
А стюардесса говорит:
- А они раньше вышли.
- Как это раньше? - Кротов спрашивает. - У вас что, посадка была
промежуточная?
- Не было у нас посадки, - говорит стюардесса.
А Кротов говорит:
- А как же они вышли?
А стюардессе, видно, надоели его вопросы, и она сказала со злостью:
- Ну как, как? Вышли и все. Неужели не ясно?
И Кротов сказал:
- Ясно, - и вспомнил номер такси, на котором уезжали жена и дочка в
отпуск месяц тому назад, и номер этот был совсем простой и легко
запоминающийся - 44-11.
1992


    ТЯЖЕЛЫМ ТУПЫМ ПРЕДМЕТОМ



Они пришли и повели нас. В квартиру напротив. То ли в качестве
свидетелей, то ли в роли понятых. А возможно, и по другим каким-то
милицейским соображениям.
Привели в кухню. Жена впереди, я - за ней.
- Смотрите, - сказали они.
Мы посмотрели. Ничего такого, из ряда вон. Грязь, паутина, объедки,
лужица спекшейся крови и несколько бурых следов ног. Видно, кто-то неуклюжий
влез в эту лужицу ботинками, когда она была еще свежей, и натоптал по всему
полу.
- Грохнули кого-нибудь? - спросил я.
- В реанимации, - сказал человек в бесцветном плаще на меху и добавил:
- Пока.
- Кто? - спросил я.
- Павел Скороходов из сто тридцатой.
- А его - кто?
- Пятаков, жилец квартиры. Тяжелым тупым предметом.

Это было с неделю назад. А сегодня - обычный день. Самый что ни на
есть. Я работаю. Кошка Нюська умывается так, будто зализывает раны. Время
идет незаметно, скользя от двери к окну, и там, за ним, исчезая. Оно
проходит мимо в шаге от моего столика и даже тени не отбрасывает. Не знаю,
как кого, а меня время, не отбрасывающее тени, всегда раздражает. Своим
пренебрежением к свету. Свет должен падать правильно на все, и все обязано
вести себя в свете соответствующим образом. Время в том числе. Потому что
свет, а не время - это основа основ. Я, работая акварелью по глине, знаю это
лучше других. Глина не терпит неверного или слабого освещения. Сильного она
тоже не терпит. А пишу я на глине всевозможные миниатюры и образки. Сейчас
их много продают на улицах, рынках, в киосках и художественных салонах.
Монастыри, церквушки, лики. Дева Мария, Бог-Сын, Бог-Отец, митрополит
Криворожский и Нижнеднепровский Алексей. Размером с ладонь и меньше. Они на
дереве бывают выполнены, на картоне и на глине. На глине - это мои. Я сдаю
их мелким оптом дилеру, что меня кормит, поит и одевает. И не меня одного.
Так как у меня есть семья. Дочь среднего школьного возраста и жена
бальзаковского. Правда, жена тоже работает, уставая как собака и прилично
зарабатывая.
Еще я делаю кувшинчики в украинском народном стиле. Называется
"глэчыкы". Не для хозяйственных нужд и потреб, а для общей красоты и
оживления домашнего интерьера. Они маленькие такие, мои глэчыкы, все разных
цветов и покрыты глазурью. Их хорошо на полку поставить или на телевизор. Но
сейчас я делаю не их. Сейчас жены и дочери нет дома. Они ушли утром. Жена -
на работу, дочь - в школу. И я поставил свой раскладной столик посреди
комнаты. Так, чтобы свет падал из окна слева и чуть сзади. Это лучший
вариант для зимы. А впрочем, и для лета тоже.
Справа на столике у меня краски, кисти, вода. Слева - готовые после
обжига формы. Одна форма стоит в штативе, и я пишу на ней Преображенский
собор.
Кстати, я никогда не гоню халтуру и на обороте формы ставлю свою
фамилию. На всех копиях. Хотя я не копии делаю. Если говорить строго. Я пишу
одно и то же десять, скажем, или пятнадцать раз. Только освещение меняю. То
есть я задумываю какое-либо освещение, представляю его всесторонне у себя в
голове и переношу на глину. А собор пишу тот же самый. Или там церквушку,
иконку, лик.
Иногда я пишу с репродукций и открыток, иногда из головы, иногда с
натуры. Сейчас я пишу шпиль звонницы Преображенского собора в осеннем
пейзаже. Освещение - сквозь тучи.
И тут звонят в дверь.
А я во время работы не открываю никому. Чтобы не мешали. Поскольку план
у меня напряженный, а времени рабочего мало. С полвосьмого до двух днем и с
одиннадцати до часу вечером. А в час я ложусь спать.
Ну и: звонок звонит - я не открываю.
Он - звонит, я - не открываю.
А он - звонит.
- Да что же это такое? - негодую я. - Кому там неймется?
Я открываю и вижу - кому. На пороге стоят:
Милиция в количестве трех человек. Планшеты, погоны, кокарды, плащ;
Техник-смотритель ЖЭУ. Фуфайка, норковая шапка, кефир;
А также Владимировна в галошах и женщина с вялым лицом.
- Почему не открываете? - спрашивает милиция.
- Я работаю, - отвечаю я.
- Работают на фабриках и заводах, - говорит милиция.
- Слушаю, - говорю я.
- Лучше бы вы слушали, - говорит милиция, - когда напротив дерутся.
Итак, что вы слышали?
- Ничего.
- Так и запишем.
Милиция поворачивается, толпится и, вздымая пыль грубой форменной
обувью, уходит. И обещает вернуться, когда ей будет надо. Пыль колышется,
втягиваясь с лестничной клетки в квартиру, а техник-смотритель ЖЭУ просит
электрофонарь.
Оказывается, она здесь отдельно от милиции, по случайному совпадению с
ней во времени.
- Показатели счетчика, - говорит, - пришла зафиксировать. Последние. -
И говорит: - Тут у вас напротив квартиру обменивают.
Я даю ей фонарь.
Она перекладывает кефир из правой руки в левую. Берет фонарь.
- Как обменивают? - говорит вялая женщина. - Напротив муж мой живет
бывший. Он всю жизнь на мартене проработал, а хозяйке вперед уплатил. Она же
сестра ему родная. Хозяйка.
- А мне-то что? - говорит техник. - По документам эту квартиру
обменивают. На равноценную в том же районе. Дом восемь на дом шесть.
Она ставит кефир на площадку. Светит фонарем в окошко счетчика.
Возвращает фонарь мне горящей лампой вперед.
Я ее тушу, сдвигая поводок выключателя ногтем.
Техник записывает показания счетчика на тыльной стороне ладони синей
шариковой ручкой, берет кефир и уходит.
Женщина с вялым лицом напрягается и, вдохнув полную грудь все еще не
осевшей пыли, начинает причитать.
- Он всю жизнь на мартене, - гундосо воет она, - а они подонки и
алкоголики. Посадили его. Ой, помогите мне и спасите.
Техник-смотритель останавливается на лестнице и слушает ее, прижав
кефир к фуфайке предплечьем правой руки.
Я и Владимировна тоже слушаем, а моя кошка пугается ее стенаний и
забивается под диван. В самый недосягаемый угол.
- Я могу вам помочь? - спрашиваю я.
Она смолкает на миг, смотрит этот миг на меня и снова кричит подвывая:
- Ой, люди, спасите.
- Не кричите, - говорю я. - Кошка пугается.
Это действует.
Она умолкает на полуслове. Идет к двери напротив. Отпирает ее и за нею
скрывается. Потом выглядывает в щель и говорит:
- Ковер вынесли. Телевизор на запчасти разобрали и продали. Пиджак
сняли. Теперь посадили его, а он на мартене всю жизнь - пять грамот, три
благодарности.
Ее лицо становится вялым вдвойне, и она захлопывает дверь.
Остается Владимировна, все это время молчавшая. Она говорит:
- Я Галя. Ты меня не бойся.
Ей семьдесят семь лет, у нее маразм и катаракта.
- Я не боюсь, - говорю я.
А она говорит:
- Надо с дедом идти в банк. Деньги получать в сумме. А платочек украли.
Ворвались, - говорит, - и украли платочек. Сволочи.
Владимировна обращает слепые глаза к свету. Свет исходит от кухонного
окна. Она смотрит поверх меня на этот свет, смотрит внимательно - как будто
к нему принюхивается. Наконец, говорит:
- Тут у меня поднизом много всего надето. - Она трясет над галошами
подолом не то платья, не то халата. - А платочек украли.
Я вспоминаю, что ни дочь, ни жена никогда в жизни не носили платков.
- У меня нет платка, - говорю я.
- А ты поищи, - говорит Владимировна. - В шкафах.
- У меня только моя шапка, - говорю я. - Не дам же я вам свою шапку.
- А я туда - и назад.
Но я твердо решаю шапку сохранить. Шапка у меня одна. Поэтому я стою с
фонарем и молчу.
Свет из кухонного окна падает прямо на засаленные волосы Владимировны.
По волосам, оскальзываясь, ползет муравей.
- А сын мой, - говорит Владимировна, - сгорел на работе. Его привезли,
я плакала-плакала, а что толку? В семьдесят втором году и сгорел.
Я молчу. Муравей ползет. Он рыжий и трудолюбивый.
- И дочка ко мне вчера приходила, - говорит Владимировна. - Есть
наготовила. Борща и картошки. А борщ мясной.
Никакого сына у Владимировны нет и не было, а дочка ходит редко. Она
старая и больная, и говорит: "Какой смысл к ним ходить? Приготовишь, а дед
Витя все в сто тридцатую отдаст. Чтоб выпить ему налили. Они ему сто грамм
нальют, а обед сожрут без остатка".

И она права. Деду Вите - это муж Владимировны - много не надо. Он пять
лет живет после инсульта. Ясно, что много ему не выпить.
- Нету у меня платка, - говорю я Владимировне. - Нету.
Владимировна пялится на свет, пронизывающий ее, и уходить не
собирается. Она всегда получает то, что хочет, так как побирается по соседям
давно и опыт имеет.
В основном она рассказывает, что ее обокрали и забрали все деньги. Или
что почтальон присваивает их с Витей пенсию. И все знают, давая ей, что она
врет и что это муж послал ее за деньгами на вино (одеколон, лосьон, борный
спирт). Дед Витя пьет все. Не много - из-за перенесенного инсульта, - но
все. Один раз даже жидкости против колорадского жука выпил. Той, что три
капли на ведро воды. А он - стопку в чистом виде. Паша из сто тридцатой и
Ленька Гастроном ему налили. Выпить нечего было у них, а тут жидкость эта
подвернулась. И они ее деду Вите дали на пробу. Мол, если помрет - не жалко.
Все равно паралитик. Он выпил, а они, на него посмотрев, пить не стали.
Потому что не захмелел дед Витя от этой пресловутой жидкости.
Так что, когда Владимировна просит денег - это понятно. Но сейчас она
просит платочек. У меня платочка нет. И ничего похожего тоже нет. По крайней
мере, мне так кажется.
Владимировне кажется иначе.
Она проворно наклоняет свое окостенелое тело. Ее невидящие глаза
утыкаются в пол и его ощупывают.
- А это? - говорит она.
- Это кошкина пеленка, - говорю я.
- Ага.
Владимировна разворачивает пеленку и неожиданно сильным движением рвет
ее. На две равные части.
- Мне целой, - говорит, - много, а половины в самый раз хватит.
Кошка, увидев, что у нее отняли пеленку, обижается, потом мирится с
тем, что вернули половину и ложится на нее.
Все более или менее довольны, а я больше всех. Потому что могу снова
сесть работать. И я сажусь дописывать шпиль. Солнце просачивается сквозь
тучи, как через лейку старого душа - редкими хилыми струями. Шпиль освещаем
ими, но не блестит. Он отливает желтизной. Фон - багрец и золото. Только не
лесов, а парка. В багрец и золото одет городской парк имени Т.Г. Шевченко.
Бывший Потемкинский. Преображенский собор у нас - бывший музей атеизма,
прокуратура - бывший суд, проспект Карла Маркса - бывший Екатерининский, а я
- бывший инженер-строитель. Все бывшее. И все.
Зато теперь я занимаюсь индивидуальной трудовой деятельностью
творческого характера. Зарабатываю хорошо. Сам себе полный хозяин. И не
прораб, а как ни крути, художник. Глину где брать - знаю. Жидкое стекло -
тоже. Слава Богу - тринадцать лет на стройках социализма без отрыва. Я и
печку себе соорудил муфельную. Для обжига изделий в домашних условиях. Печка
получилась - зверь. Включаю ее - у всего подъезда телевизоры и холодильники
глохнут. Ну, а краски и кисти в наше время вообще не проблема. Были бы
деньги.
Так что работа у меня - все завидуют. Если б еще не мешали - как
сегодня - не жизнь была бы, а праздник труда и отдыха.
А сегодня я, конечно, не успел ничего.
Сейчас придет дочь. С минуты на минуту. А при ком-то я работать не
могу. Глэчыкы еще на круге вертеть - это куда ни шло. А писать - не умею.
Вот поворот ключа в тесной замочной скважине. Вернулась из школы дочь.
- Привет.
Она греет и пьет чай с булкой, и садится готовить уроки. Рисует лес и в
нем - двоих. Мужчину и женщину. И на снегу - их следы, уходящие в
перспективу. Это задали им по рисованию. Нам таких заданий не задавали. Во
всяком случае, в шестом классе.
И она рисует заданное: лес, женщину, мужчину, следы. Ей это раз
плюнуть. Она образа пишет, и берут их не хуже моих. А тут - следы.
Я продолжаю свое, пока она поглощена рисованием и сидит у себя в углу
ко мне спиной. Я пишу тот же Преображенский собор, изобретая способы его
освещения. Собор зимой. Собор на восходе. Собор при полной луне.
Кошка лежит на оставшейся половине пеленки. Стережет, чтоб не отняли и
ее.
После рисования дочь делает другие уроки. Потом ложится читать. Она
лежит на животе, согнув ноги в коленях. Ноги торчат, покачиваясь, пятками в
потолок.
Я, раз такое дело, наверстываю дневную норму.
Потом дочь берет книгу и уходит с ней прямо и направо.
Жаль. Я тоже не прочь был туда сходить. Теперь долго придется быть не
прочь. Она ушла с Конан Дойлом.
Еще она ходит туда с электронной игрой "Ну, погоди!", где волк ловит
корзиной яйца. Яйца катятся по лоткам из-под несущихся (в смысле, несущих
яйца) кур. Все быстрее и быстрее. У меня больше ста штук не ловится никогда.
Ее личный рекорд - девятьсот. Но сегодня у нее Конан Дойл, том первый,
рассказы о Шерлоке Холмсе. А игра стоит на книжной полке, выполняя функцию
обыкновенных часов. 18.01... 18.02... 18.03... 18.04... "Быстро все же бежит
это время, - приходит на ум мне свежайшая мысль. - Поэтому оно, небось, и
тени не отбрасывает - из-за скорости, и любое освещение ему безразлично и им
игнорируемо". 18.05... 18.06...
Пришла с работы жена.
- Опять кошка испуганная?
- Где? Да. Опять.
- Разбери сумку.
Разобрал.
Курица, яблоки, хлеб, пирожные.
Кошка жене радуется. Лижет ей ноги. Руки. Запрыгивает на плечо и оттуда
лижет лицо.
Жена добреет. Оттаивает. И ложится на диван.
- Устала, Нюсь, как собака, - жалуется жена кошке.
Кошка устраивается у жены под мышкой.
Я складываю свой рабочий столик и убираю его в чулан.
С шумом потока воды, продолжая читать Конан Дойла, появляется дочь -
"привет".
- Привет, - говорит жена. - Что у тебя в школе?
- А, - говорит дочь и машет рукой, переворачивая заодно страницу.
- Не читай в потемках, - говорит жена, - испортишь себе глаза.
Потом мы садимся ужинать. Кошка, жена и я. Дочь говорит "не хочу",
берет пирожное и уходит из кухни жуя.
- Испортишь себе желудок, - говорит вдогонку жена.
- А, - отвечает дочь, переворачивая страницу.
После ужина снова приходит милиция. На сей раз в количестве двух
человек. Один - в бесцветном плаще. Видимо, он следователь. За спиной у
милиции маячит оплывший силуэт бывшей жены бывшего мартеновца, ныне
подследственного.
- Я следователь, - говорит тот из двух, что в плаще. - Что вы слышали в
ночь совершения преступления?
- Мы ничего не слышали в ночь совершения преступления, - говорит жена.
- В ночь совершения преступления мы спали.
Милиция профессионально не верит. У нее возникают сомнения в
искренности показаний жены.
- Неужели ничего?
- Ничего.
- Странно.
Бывшая жена арестованного вертится тут же. Среди нас. И среди милиции.
Мельтешит и шныряет. То здесь, то там.
- Крепко спите, - говорит милиция.
- Не жалуемся, - говорим мы.
А бывшая жена Пятакова, чуть не убившего Пашу, говорит:
- Он там, в больнице - Пашка - такую ряху наел, прямо интеллигент. А
что в реанимации полежал два дня, ему только на пользу. Хоть протрезвел.
Милиция вносит сказанное нами в протокол и устраняет бывшую жену
Пятакова, всю жизнь проработавшего на мартене и нанесшего удар тяжелым тупым
предметом сковородой П. Скороходову из сто тридцатой квартиры.
- Не мешайте следствию, - говорит милиция и опять обращается к нам: -
Так значит, спали? - и ухмыляется в тени абажура.
Жена говорит:
- Да, спали. Мы после половой невоздержанности всегда спим хорошо и
крепко. - И говорит: - Хотите, проведем следственный эксперимент?
- Не надо, - говорит милиция. А жена говорит:
- Занесите причину крепкого сна в протокол. Иначе я его не подпишу.
Тогда милиция говорит:
- Ладно, и без того все достоверно. Двери обшиты дерматином обе. Под
дерматином вата слоем три сантиметра. Плюс дерево. Плюс расстояние.
Достоверно.
- Нет, занесите, - говорит жена. - Я настаиваю.
Милиция встает, говоря: