Снова пёс оглянулся, мотая хвостом, будто советуясь, идти ли дальше. Остановилась возле него и Катя. Здесь, в крутом глинистом спуске к воде, были вырублены ступени, а кусты расступались, образуя внизу пространство для рыбацких снастей. Концы ивовых ветвей касались воды, и казалось, будто это они сами, покачиваясь, крутят под собой медленные водовороты.
   – Вот куда надо утром с удочками! – сказал Витька. – Придёшь со мной?
   – Не знаю.
 
   Катя смотрела на воду, о чём-то задумавшись, потом бросила вниз цветок, следя, как он, подхваченный водоворотом, идёт по кругу, как, наконец, оторвавшись, уходит вместе с течением, огибая ивовые ветви. Витька видел всё это из-за Катиного плеча – оно было совсем близко, уже загорелое (белая бретелька сарафана оттеняла его), так близко, что, не удержавшись, он перегнулся через велосипед и прикоснулся к её плечу губами.
   Она резко повернула к нему красивую голову с блестевшим на солнце крендельком косичек – в глазах её был испуг – и быстро пошла, потом побежала по тропе, обогнав Бокса. Пёс, вообразив, будто с ним играют, мчался за ней следом, громко взлаивая, пока оба, нырнув в низину, заросшую ольшаником, не исчезли.
   Витька нашёл их под старой вербой: повернувшись лицом к мшистому стволу, Катя сердито ковыряла трухлявую кору, а пёс, склонив набок голову, разглядывал её, недоумённо мотая хвостом.
   – Ну, извини-прости, пожалуйста, – бормотал Витька ей в спину. – Я не знал, что ты испугаешься.
   Катя, наконец, глубоко вздохнув, повернулась и, пристально взглянув на него, спросила вдруг:
   – А ты только сатирические стихи для стенгазеты пишешь? Или можешь и другие, обычные?
   – Не знаю. Наверное, могу. А зачем?
   – Мне в альбом.
   – Прямо сейчас?
   Она засмеялась.
   – У тебя ж с собой ни карандаша, ни бумаги.
   Где-то совсем рядом послышалось пыхтенье движка, плеск воды. Два хриплых гудка басовито запели из-за речного поворота, их пение покатилось по садам и огородам к пристани.
   – Уже идёт! – крикнула Катя, бегом взбираясь на береговой гребень. – Какой красивый!
   Пассажирский двухпалубный катерок, окрашенный в празднично-белый цвет, с красной полосой по ватерлинии, петлял по капризно-извилистому руслу, и его палубные надстройки и мачта с алым флажком озорно мелькали за ивняковыми зарослями, будто играли в прятки.
   Под осокорем, у пристани, уже толпился любопытствующий народ. В толпе сновали полуголые, в мокрых, прилипших к телу трусах, мальчишки, прибежавшие с соседней песчаной отмели, считавшейся здесь главным сельским пляжем. Витька с Катей успели к моменту, когда с катера бросили верёвочную петлю, тут же надетую на вбитый в землю кол, и по гулким мосткам, по спущенной с борта лестнице застучали шаги пассажиров, уезжавших в Бендеры и Тирасполь.
   – Я скоро тоже поеду, – вдруг призналась Катя. – К тётке, в Бендеры.
   – А я нет, – сказал Витька, помрачнев. – У меня там никого – ни тётки, ни дядьки.
 
   …Вечером дома Витька вспомнил про обещанные Кате стихи. Он видел, как девчонки приносили в школу свои альбомчики, разрисованные цветами, вписывали друг другу напыщенно-примитивные стишки. И решил сочинить что-нибудь шуточное.
   Но первая строчка оказалась совсем другой:
 
Куст над водой склонился…
 
   Вторая (в воображении мелькнуло загорелое плечо Кати и белая бретелька сарафана) зашифровала случившееся:
 
Берег целуют волны…
 
   Дальше слова потекли, как река:
 
Я на минуту забылся,
Грустною думой полный…
 
   Да, конечно, ведь река – это жизнь, она прихотлива и непостоянна, то крутит медленные водовороты, то легкомысленно мчит по песчаным отмелям, и ей нужен берег, иначе она перестанет быть собой…
 
Мимо река бежала
В лес, под зелёные своды.
Цветок ты в руках держала,
Ты его кинула в воду.
 
   Нет, он, Виктор, не упрекает Катю за брошенный в воду подарок. Он просто грустит. А почему грустит, и сам не знает:
 
Я на минуту забылся,
Грустною думой полный.
Ночью цветок мне снился,
Его уносили волны.
 
   Последние две строчки, конечно, были лишь вольным предположением, к тому же – несбывшимся. Спал он в ту ночь крепким сном счастливого человека. Без сновидений.
   … А через день его стишок, которым Катя не утерпела похвастаться, прихватив свой альбом на пляж, уже знали все её подруги. Витьку теперь, посмеиваясь, спрашивали: «А что тебе сегодня снилось?» Его это нисколько не раздражало, скорее – наоборот, ведь это был род признания. Даже иронические ухмылки и насмешливые оклики «Эй, поэт!» он воспринимал как должное, потому что знал: жизненный путь настоящих поэтов тернист, не все их понимают при жизни, и только после их преждевременной смерти (на дуэли, конечно) к ним приходит подлинная слава.
   Но, видимо, Витькина слава всё-таки решила не дожидаться его героической кончины. Девчонки вдруг после отъезда Кати в Бендеры стали досаждать ему просьбами вписать и в их альбомчики хотя бы четыре поэтических строки.
   Особенно настойчивой была Галка Генчина, улыбавшаяся Витьке издалека, с другого конца пляжа, так, будто кто-то ей эту улыбку приклеил. Невысокая, вся в округлостях, в пёстром купальнике, она, кивая Витьке, вычерчивала палкой у воды на влажном песке какое-то слово, и тут же его смывала, подгоняя ногой волну.
   Звенели голоса, плескалась малышня у берега, реяли над водой стрижи. Солнце клонилось к аркам разбитой церкви. Разбежался Витёк, прыгнул, ткнулся руками в шершавое дно, вынырнул. Видит: неподалеку Генчина тарабанит ногами, поднимая брызги. Голова в кудряшках, схваченных какими-то ленточками. Не ныряет Генчина, причёску бережёт. И всё та же улыбка во всё лицо.
   – Афанасьев, будешь вечером на велике кататься?
   – Наверное. А что?
   – Заезжай ко мне. Я альбом приготовила. Ты же у нас поэт.
   – Не обещаю. Как получится.
   – А знаешь, какое слово я на песке пишу?
   – Нет.
   – Пойди, поэт, посмотри. Я его не смыла.
   Короткими сажёнками подплыл к берегу. Поддёрнув сползавшие из-за слабой резинки трусы, вышел. Увидел на песке чуть подмытые крупные буквы: ВИТЯ. Хмыкнул, нагнал ногой волну, смыл. Смешная девчонка! Что она этим сказать хочет? Что влюбилась? Вот так, сразу?
   Пересекая пляж, заметил: в девчоночьей кучке о чём-то перешёптываются, на него глядя, а рыжая Римма чуть не давится от смеха. Что её так смешит, непонятно. Жаль, Кати среди них нет, у неё спросил бы. Витька посчитал дни, прикинув, когда она вернётся из Бендер. Вздохнул: без Кати стало как-то пустовато.
   Дома он задал корма кроликам (в каждую клетку – пучок клевера, горстку кукурузы, в поилку – свежей воды). Вывел велосипед, окликнул щенка.
   Скрипела велосипедная цепь, разлеталась пыль из-под лап Бокса, золотилось над холмом небо – на его фоне сквозные церковные арки разбитой церкви прорезались чёткими тёмными силуэтами. Вот он миновал Катин дом, а рядом с ним – ворота, калитка, скамейка у забора. И на ней – Генчина в цветастой кофточке, в юбочке-клёш.
   Склонила кудрявую голову в крупных на этот раз бантах. Поднялась, томно потянувшись.
   – Афанасьев, я тебя давно жду, чуть не задремала.
   В её дворе цвели пахучие флоксы. Закружилась голова у Витьки от их сладкого дурманящего аромата. Прислонил велосипед к веранде, скомандовал псу: «Сидеть!» Поднялся на крыльцо.
   Странно тихо было в доме.
   – Мои все в Пуркары к родственникам уехали, раньше ночи не вернутся.
   Это Галка выкрикнула из соседней комнаты, накручивая патефонную ручку.
   – Тебе что больше нравится – рио-рита или танго?
   – А когда в альбом писать?
   – Потом.
 
   В душном сумраке блестела никелированными шарами железная кровать, высилась на ней пирамида подушек, увенчанная кружевной накидкой. Под ритмы рио-риты, пританцовывая, вышла из соседней комнаты улыбчивая Генчина.
   – Ну, что, Афанасьев, станцуем?
   – Я не умею.
   – Да брось стесняться. Я тебя научу.
   – Нет, давай альбом, я напишу, раз обещал.
   Долго рылась она, склонившись над шатучей этажеркой, продолжая пританцовывать, подёргивая плечами и бёдрами.
   Повернулась, наконец, хитренько улыбаясь, подняв вверх небольшой альбом.
   – Вот он, пропащий! Бери, поэт!
   Потянулся к нему Витька, но Генчина, смеясь, отвела назад руку – дразнила, пританцовывая, отступая к кровати, пока вдруг не упала на неё спиной, обрушив пирамиду подушек.
   – Ну, чего же ты? Бери!
   Альбом лежал у её головы. Дотянуться до него можно было только упав на Генчину.
   Остановился Витька, качнувшись. Оцепенел, глядя на застывшую её улыбку, выпуклости под кофточкой, белые колени из-под задравшейся юбочки.
   – Знаешь, я листок со стихами забыл, – соврал он, – а наизусть не помню.
   Витька поправил у неё юбку, прикрыв колени, отошёл к этажерке.
   – Я их тебе завтра впишу.
   Рывком поднялась Генчина, сев на кровати. Уже не улыбалась. Круглое её лицо без улыбки было странно неузнаваемым.
   Презрительно оттопырив нижнюю губу, она процедила:
   – Ничего у тебя с Катькой не выйдет.
   – Почему? – удивился Витька неожиданному повороту.
   – Ты холодный. Девчонки холодных не любят.
   – А может, я только с тобой холодный.
   – Если со мной, то и с другими тоже. Со мной все горячие.
   – Ну, так уж и все.
   – Все! А ты, Афанасьев, совсем заучился, ничего в жизни не понимаешь. Ро-ман-тик! И стихи у тебя – дрянь!..
   Она говорила ему злые слова, а он, ошарашенный, пятясь, отступал к двери. Во дворе снова оглушили его густым ароматом цветущие флоксы.
   Он окликнул пса и, хлопнув калиткой, вывел велосипед.
   Мчался Витька по сумрачной улице, ещё не совсем понимая, чем именно обидел Генчину. Неужели она думала, будто он вроде кролика, подсаженного в клетку к крольчихе, и ему всё равно, на кого упасть? Значит, у неё было такое с другими? И буквы на песке – всего лишь приманка? А он, глупец, на это клюнул!..
   Какой притворой оказалась… Да ведь она с девчонками, наверное, поспорила, догадался Витька. Сказала, что отобьёт его у Катьки, пока та в отъезде. Ну да, конечно, об этом они шептались на пляже, наблюдая за ним и Генчиной. И Римма, подруга Катькина, хоть бы намекнула ему на этот гнусный заговор. Нет, она только хихикала, развлекаясь. Предательница! А Генчина-то, ну какая же вредная всё-таки девчонка! Завистливая, коварная. Казалась такой простой и весёлой. Теперь наверняка будет о нём сочинять какие-нибудь небылицы.
   И тут осенила его страшная мысль: а если бы на месте Генчиной оказалась Катя, смог бы он… ну.. упасть на неё?..
   Попытался представить. Не получилось. Воображаемая Катя почему-то не опрокидывалась на кровать. Она смотрела на него издалека, откуда-то из Бендер, испуганно-ясным, тревожно-праздничным взглядом и разрешала лишь гладить её по красиво убранной голове с блестящими крендельками косичек под затылком.

Выхожу на пристань

   Чужие глаза и окна
   Июнь, 1953 год
 
   … Оба они – семиклассница Елена Гнатюк и её учитель Бессонов – знали: на какой бы улице своего села, пусть случайно, они ни встретились, их сразу увидят, в них жадно всмотрятся, за ними станут наблюдать чужие глаза, распахнутые окна, отцветающие кусты сирени, звонкие воробьи в этих кустах. И облака в небе замедлят ход, и само солнце приостановится, чтобы лучше рассмотреть этих двоих – рослую, гладко причёсанную девушку с тяжёлым узлом волос под затылком и высокого сухопарого человека с орлиным поворотом слегка откинутой головы.
   Они были обречены на всеобщее любопытство множеством роящихся вокруг них слухов. И – знали это. И несли своё бремя: Елена – с тщеславной гордостью, Бессонов – со снисходительной усмешкой. Елена Гнатюк была неизменной отличницей и, кроме того – старшей сестрой двух братьев, учившихся в четвёртом и пятом классах, на переменах покрикивала, умеряя их резвость, вела переговоры с учителями об их поведении на уроках, и, может быть, поэтому в её взгляде часто мелькало выражение материнской заботы. У неё был образцово каллиграфический почерк, и она первой на уроках французского научилась грассировать, была единственной, кто делал это именно так, как учитель Бессонов.
   В этот раз они встретились в самом центре села, у выщербленных ступенек раймага. Елена только что вышла оттуда, а учитель входил, окружённый мальчишеской толпой, известной в Олонештах как «команда Бессонова». Её взгляд, дрогнувшие в улыбке губы, внезапный вздох – то ли радости, то ли облегчения – остановили его. Послав ребят вперёд, он задержался. Елена была в сиреневом без рукавов платье в горошек, лёгкий загар уже позолотил её руки и плечи. Она просила совета: родители посылают в Бендеры, в техникум, учиться на счетовода, а ей хочется десятилетку закончить… «А мне с вами расставаться не хочется», – звучало в её интонациях. «Как скажете, так я и поступлю», – говорили её глаза. И тут же насторожённо спрашивали: «Неужели скажете – ехать?»
   Нет-нет, не может он ей такое сказать, знала она, всем своим существом чувствуя его тайную привязанность, сокровенную его нежность. Но, кажется, в этот раз обманулась… Или – показалось?.. На чём-то другом сосредоточен был Бессонов, как бы даже и не вникая в её слова. Не догадывалась она, какая сложная шла работа в его душе, как бунтовало в нём его независимое «я», попавшее всё-таки в зависимость от этой растерянно улыбающейся девушки.
   Да, конечно, ответил он, это практично – быть счетоводом, потом – бухгалтером, а затем, может случиться, и какой-нибудь начальницей. И родителям многодетным полегче. А заканчивать десятилетку и поступать в вуз – долго и трудно, да и зарплата у людей с высшим образованием, как правило, тощенькая… Но решать нужно самой… Он взглянул ей в глаза и поразился: они были полны непролившихся слёз. Она, всегда ощущавшая его присутствие, без конца мысленно с ним говорившая, вдруг почувствовала себя отторгнутой от него. Почти брошенной. Ну нет же, нет, это не так, он лишь пытается дать ей свободу выбора!.. Хотя да, конечно, не нужна ей эта никчёмная свобода, ей нужен он, только он, она готова на любые жертвы ради него, такая вот странная, милая, чудесная девчонка!.. Не выдержал, обласкал взглядом, сказал тихо:
   – Упорные выбирают трудный путь. А ты ведь упорная, не так ли? Привет родителям.
   Множество глаз наблюдало эту сцену, а кто-то из проходивших мимо услышал обрывки фраз, и вольный их пересказ мгновенно разошёлся по селу.
   …В тот день «команда Бессонова» смолила лодку на берегу Днестра, чуть в стороне от пристани. К их костру, над которым висело ведро с густым чёрным варевом, с пляжа прибегали любопытные. Появился и грузный человек в роговых очках, в дырчатой, соломенного цвета шляпе – заведующий райотделом образования Занделов. Он стоял у перевёрнутой вверх килем шлюпки, смотрел, как Витька Афанасьев и Мишка Земцов возят по её выпуклому боку квачом, облекая облупленные доски в иссиня-чёрную броню, потом, взяв Бессонова под локоть, отошёл с ним. И долго бормотал ему в ухо, вздыхая, поглядывая озабоченно то в сторону пристани, на маячащие фигуры, то на пляж, откуда неслись крики и плеск и где сидела на песке, наблюдая за своими шумными братьями, Елена Гнатюк в том самом сиреневом платье.
   – Не отговаривайте её ехать в техникум, развяжите этот чёртов узел наконец! Мне уши прожужжали вашей историей.
   Я понимаю, она впечатлительная, напридумывала себе бог знает что, уедет – успокоится. Послушайте совета старого хрыча, не отговаривайте! Потом ещё мне за совет спасибо скажете…
   Не дожидаясь ответа, он ушёл, обмахиваясь шляпой, приговаривая:
   – Ну, жара! Ну, пекло!
   Звенел, захлёбывался голосами пляж. Плавились солнечные блики в лаковой черноте свежеосмолённой шлюпки. О чём-то Бессонов говорил у костра с ребятами, помешивая в ведре остатки варева. Но смотрел он мимо, туда, где по песку, на котором осталось аккуратно сложенное сиреневое платье, ступали босые ноги Елены Гнатюк, осторожно входившей в воду.
   Она медлила, чувствуя его взгляд. Знала – он любуется её почти неприкрытой наготой, как любуются причудливым облаком, цветущей веткой, сверкающей рябью. Она отдавалась его взгляду с простодушием и отвагой любящего существа. И глядя на неё, Бессонов понимал: эта юная женщина стала частью его жизни, и оторвать её от себя он уже не сможет.

Шлюпка спущена

   Июль, 1953 год
   Из дневника пионера седьмого класса Виктора Афанасьева: «Ура, шлюпка спущена! Полсела сбежалось. Был Занделов, зав РОНО, произнёс речь. Охотник Плугарь и Ал. А. Бессонов из двух ружей дали сигнальный залп (холостыми!), и мы с Мишкой Земцовым, Вовчиком Шевцовым и Венькой Яценко спихнули шлюпку в воду. Мотор вначале не заводился, потом затарахтел, и лодка пошла!»

Про белых цапель

   Июль, 1953 год
   … В неразрешимых ситуациях у Бессонова всегда было две отдушины. Первая – охота (летом запрещённая). Вторая – запойное книгочтение, ставшее почти невозможным из-за жары, давившей духотой даже ночью. Теперь появилась третья – катерок «Отважный», сотворённый его и мальчишескими руками из старой шлюпки.
   Ситуация же была хуже некуда. Ни сам Бессонов, ни его жена Лучия Ивановна, ни даже зав РОНО Занделов не знали, что именно после всех проверок учительской работы Бессонова произойдёт в конце августа. Вдруг опять, как в мае, позвонят из Кишинёва, только на этот раз вместо слов «не надо торопиться с решением по Бессонову» скажут: «Как? Вы и на следующий учебный год хотите допустить этого неблагонадёжного товарища к воспитанию детей?» Но, может быть, не позвонят, забыв в чиновничьей суете о той непонятной, по чьей-то анонимной жалобе, проверке?.. Её результаты подтвердили то, что было известно всему райцентру: да, жену с ребёнком не бросил, хотя живёт отдельно, в трёх минутах ходьбы, в хатке, приспособленной под жильё из летней кухни; да, собирается у него его «команда» – заядлые рыбачки, мечтающие о походах на своей шлюпке по приднестровским плавням… Ну и что?
   …К июлю сюда докатывались со склонов Карпатских гор стаявшие снега и весенние дожди. Днестр до краёв заполнял глинистые, двухметровой высоты берега, укреплённые валом, и владельцы низинных садов и огородов гадали: остановится? или перехлестнёт через вал? Не останавливался. Просачивался через гирла в озёРастарицы, затоплял по самые верхушки молодой камыш, по пояс – старые вербы, превращая лесные поляны в плёсы, а крутой берег с четырьмя осокорями-великанами – в остров. Здесь «команда Бессонова» и оборудовала своё становище.
   Здесь по ночам полыхал костерок, лопотал ветер листвой широченных, в полнеба, крон, звучали голоса и смех, шли вольные разговоры «про всё». Про гипноз. Про змей, и как спасаться от их укусов. Про белых цапель – они гнездятся здесь, в плавнях, на деревьях. Но почему они белые? Это же мишень для стрельбы! Ведь обычно у птиц защитный цвет. «Может быть, это вызов природы? – говорил Бессонов. – Её испытание человека: остановится перед красотой? Или шарахнет дробью, чтоб добыть перья для шляпы?»
   Устраивались на ночлег, растянув марлевый полог – от комаров. Мальчишки, уставшие за день, угомонились сразу. Бессонов курил у дотлевающего костра, шевелил палкой угли. Они потрескивали, вспыхивая, и снова гасли. В ночном сумраке яснее видны были мерцавшие звёзды. Отчётливее думалось о ситуации, в которой он, Бессонов, оказался.
   …Его семейная жизнь с каждым днём становилась всё условнее. Начать новую? Где? Как? Даже если допустить, что история с Еленой Гнатюк перерастёт из скандально-уголовной в формально-брачную через год, когда ей исполнится шестнадцать, возраст, позволяющий с согласия родителей вступать в брак… А во что этот необычный семейный союз переродится через десять лет?.. Через двадцать?.. В учительство, конечно, хода не будет. Работа егерем? Уединённая жизнь в охотхозяйстве с молодой женой?.. Скорее всего – амёбная жизнь. Но и учитель, повязанный по рукам анонимными жалобами, мелочным контролем, не способный шагу ступить без утверждённого начальством поурочного плана, разве не амёбной жизнью живёт?.. Тупик? Да, тупик! И чему в этом тупике можно научить вот этих мальчишек? Тому, что белая цапля – не просто причуда природы, а её ошибка, красота, обречённая на гибель? И что для жизни человеку полезнее унификация, защитный цвет?..

Двойной выстрел

   Август, 1953 год
   …Ночь была полна звуков. Пели комары. Звенели цикады. В хатке, под топчаном, вздыхала рыжая Ласка – ей что-то снилось. И хозяин хатки толком не спал – лёгкую дрёму без конца что-нибудь спугивало. Вот и сейчас прорезался сквозь мутную кисею сна скребущий звук – кто-то снаружи тянул на себя входную камышовую дверь. Бессонов прислушался. Ту дверь он никогда не запирал, открывалась она легко, и было странно слышать, как кто-то с усилием тянет её на себя. Под топчаном заворочалась Ласка, вылезла. Ткнувшись носом в щель полуприкрытой дощатой двери, вышла в прихожую. Там отчётливо зазвучало её дружеское ворчанье и стук хвоста, мотавшегося по пустому ведру, по камышовым стенам. Но пришедший почему-то не входил и не подавал голоса, лишь тяжело, с хрипотцой и всхлипами, дышал.
   Бессонов резко поднялся, выглянул в прихожую: в проёме входной двери, держась за косяк, маячила женская фигура, источавшая сильный запах валерьянки. Лучия Ивановна? В халате? Что стряслось? Что-нибудь с сыном? Подхватил под руки, усадил на топчан. Её клонило то вправо, то влево. Уложил на подушку, допытываясь:
   – Что случилось? Говори же, наконец!
   Полусонное бормотанье в ответ. Что-то о смысле жизни. Об утраченном смысле. Тряс её за плечи Бессонов:
   – Сын? Жив?
   – Жив. Спит.
   – Так какой ещё смысл?
   – Ты смысл. Ты утрачен.
   – Ты пьяна?
   – Да. От валерьянки.
   – Сколько выпила?
   – Пузырёк.
   – Это же смертельная доза!
   – Я знаю. Извини.
   Засветил лампу Бессонов, задёрнул занавески. Принёс из прихожей таз, ведро воды, кружку.
   – Пей!
   Пила, давясь, кашляя.
   – Пей ещё!
   Снова пила, пока, наконец, упав на руки мужа, содрогаясь от конвульсий, не вылила из себя всё выпитое в таз. Вместе с валерьянкой. Потом сидела, дрожа, прислонив голову к его плечу, и он забытым движением гладил её по щеке, слегка покачивая, как ребёнка, которому нужно, поспав, накопить во сне силы и, проснувшись, победить своё горе.
   Лучия уснула, прижавшись к плечу мужа. Он это понял по её ровному дыханию, сидел, обняв, не шевелясь, боясь спугнуть её сон… А не пошла бы их семейная жизнь по другому руслу, думал он, если бы она, Лучия, была бы время от времени вот такой, беспомощной, ждущей сочувствия и защиты?.. Очнулась она через час, зашевелилась, освобождаясь от его руки. Попросила:
   – Отведи в дом.
   Он оделся, взял её под руку. Вывел. Ночь была на исходе, за Днестром крепла светлеющая полоса, слоистый туман клубился в плавнях, скрывая под собой речные излуки, камышовые заросли, леса и озёра. Бессонов и его жена медленно шли по узкому переулку, и Лучия Ивановна говорила мужу слабым ровным голосом:
   – Ты живёшь своей жизнью, мы с сыном тебе не нужны. Сейчас не нужны. Потом – понадобимся. Если не я, то сын. Но будет поздно. Ты ещё проклянёшь свою свободу. Ты ещё вырвешь её из себя с кишками, как я сегодня – свою валерьянку…
   Она уже овладела собой, и на крыльце дома отстранилась от мужа.
   – Не входи, Лёшу разбудишь.
   …Он вернулся в хатку, лёг и мгновенно уснул. И так же внезапно проснулся, когда вставшее солнце растопило туман над плавнями, умыто заблестевшими зеркалами озёр и речных излучин. Нужно было что-то делать. Что? Он брился – медленно, тщательно, как всегда. Пил чай. Кормил Ласку. Курил. Зачем-то пересчитал деньги, лежавшие в старинной металлической коробке из-под монпансье. Зачем-то, выйдя, спустился по петляющим переулкам к пристани, Ласка сопровождала его. И только тут, под осокорем, у пристёгнутой к его стволу шлюпки, услышав мальчишечьи голоса на пляже, он понял, что сделает. Разглядев Виктора в толпе беснующихся у воды ребят, окликнул его. А когда тот подбежал, спросил негромко:
   – Знаешь, где Гнатюки живут? Сходи, пожалуйста, позови сюда Елену. Под любым предлогом.
   И спустился в шлюпку, прошёл к корме. Нашарив внизу черпачок, стал вычёрпывать со дна просочившуюся воду.
   Пронзительно кричали стрижи. Хлюпала под днищем набегавшая волна. Ликовал рядом пляж. Нежной музыкой ворвался в эту какофонию голос Елены Гнатюк.
   – Здравствуйте! Вы меня звали?
   Бессонов поднялся к ней на берег. Они пошли мимо пристани по тропинке, вьющейся в зарослях майгуна, и рыжая Ласка послушно шла следом. Ровным учительским голосом Бессонов сказал Елене, что будто бы встретил недавно её отца, и тот жаловался на семейные трудности, что в этой ситуации ей, конечно же, разумнее всего было бы уехать в Бендеры, поступить в техникум, чтобы быстрее стать на ноги и помогать семье.
   Лена кивала, соглашаясь, боясь взглянуть на Бессонова, догадываясь: случилось что-то, круто изменившее его и её жизнь. Бессонов же понимал, что убивает любовь, что первым выстрелом, как известно всем охотникам, можно лишь ранить жертву, обрекая её на лишние муки, и непременно нужен второй, открывающий дверь в небытие. И он добавил всё тем же ровным учительским голосом: