- Скорей уж к злому и вредному - доброе. Где он теперь, Урузмаг, - вздохнул Руслан.
   И заныла душа, обожжена грустью-горечью. Что за напасть. Бывает, живешь с кем-то рядом десять иль двадцать лет, расстанешься с ним - и хоть бы что, пусть, наплевать. А бывает - побудешь с ним вместе месяц-другой, и тоскуешь, и помнишь всю жизнь. Ох, как нужна, видать, тебе, человек, доброта и дружба без слов заумных и сладких, когда - может, просто впопад изругавшись и глянув в чьи-то ясные глаза,- разумеешь: этот - свой.
   Что-то без всяких слов роднит людей, а что-то разделяет, а что -не понять.
   Руслан приглядывался к людям на ладье, - к тем, что возились с ветрилами и налегали на большое заднее весло-правило: чернявые, глазастые, носатые (еще один неведомый народ), но нет никого средь них, похожего на Урузмага. То есть с виду-то они, может, и похожи, но только с виду, - никто на него, на Руслана, и взглянуть не хочет. Чужие. Брезгуют.
   И купцы да послы, да их слуги - чужие, недоступные. Спросил Руслан у одного: «Куда нас везут?» Тот злобно скривился, плюнул, и весь ответ.
   По длинным одеждам из однородной ткани, с карманами непременно ниже пояса, по кудлатым головам, всегда покрытым шапками, даже во сне (кое-кто из важных путников спал на крыше надстройки, на воздухе, поэтому Руслан, которому, как и другим пленным, отвели место ниже, на жестком настиле судна, видел это), но особенно - по вьющимся длинным прядям волос, свисающим с висков, Руслан определил: евреи, - встречал он таких в Самандаре.
   Их главный, Пинхас, день-деньской сидел на ковре, накинув на плечи полосатое покрывало, читая толстую книгу. Вот здоровяк - и плечист, и грудаст, и брюхат, с неимоверно толстыми руками: даст один раз - не встанешь.
   Но самым приметным предметом был у Пинхаса нос. Таких носов Руслану видеть в жизнь не доводилось, хотя и насмотрелся он на всякие носы от Днепра до Волги. Вот уж нос, так нос! Расскажешь кому про такой, - не поверит.
   Не то, чтоб уж очень огромный, хоть и порядком большой, - тем он дивен, что несусветно крив: круто изогнут и упирается острым концом даже не в губы, а в подбородок, далеко выступающий вперед и кверху. Прямо-таки рог, торчащий вниз, брат ты мой, - а не нос. И где-то в глубокой западине между чудо-носом и подбородком - тонкие крепкие губы.
   Как он ест с этаким носом? Наверно, отгибает рукой от подбородка, чтоб положить в рот кусок хлеба.
   Брови лохматы, как усы, из ноздрей торчат пучки седых волос.
   Видный человек.
   И день-деньской суетится вокруг Пинхаса другой еврей - высоченный, тоже седой, худой, с маленькой головкой на узких плечах, с короткой спиной и широким, втрое шире плеч, тяжелым задом, с длиннющими прямыми ногами.
   - Лейба! - то и дело подзывал его к себе Пинхас и долго и строго что-то внушал ему, положив ладонь на книгу.
   В третий же день, к вечеру, ладья Пинхаса пристала к острову, заросшему ольхой, ракитой, камышом (Карась: «Зачем бы это; неужто коптить нас тут будут вместо рыбы?»); хазарская стража сошла на мокрый берег, настрелять диких уток, гусей. Эх, сбежать бы, залечь в непролазных кустах, - хазары век не найдут. Не найдут? Сыщут, как псы. А не сыщут - беглеца комары изведут, выпьют всю кровь. Здесь, на судне, и то до полусмерти заели.
   Лейба тоже спустился на сушу. Перед тем. как снова тронуться в путь, взошел с охапкой зеленых ветвей, бросил ее изможденным пленным. Ничего не сказал, - бросил, отвернулся. Да и что тут говорить. Удивленные русичи, - с ними общался только главарь хазарской стражи, кидая раз в день каждому по рыбке сушеной, - мигом расхватали ветви и принялись охлестывать себя, как в бане, глуша зловредных насекомых.
   - Лейба! - заорал Пинхас с возвышения.
   Угодливо семеня, Лейба поднялся к нему. Пинхас, тыча пальцем в книгу и брызгая слюной, стал его с пылом отчитывать («Ам-хаарец, тьфу, ам-хаарец, трр, брр!!), затем, когда слуга открыл было рот, чтобы что-то сказать в свое оправдание, ударил его палкой.
   Лейба скатился с надстройки, приник к боковой стенке судна. Смешно и жалко смотреть на него, долговязого, с короткой спиной и широким задом, расположенным чуть ли не сразу под плечами, с несуразно длинными ногами. И больно смотреть, как по тонкому, по-женски красивому лицу текут слезы.
   Руслан - участливо:
   - За что он тебя? - спросил по-хазарски.
   - Вы язычники, и мне, еврею, грех общаться с вами, и тем паче - вам помогать.
   - Ишь ты. Дал бы и ты ему хорошенько.
   Лейба - в ужасе:
   - Я - ему?! - И злобно: - И дал бы,- не смотри, что худой, крепко могу ударить. Я его ненавижу! Но он - мой господин. Знатный человек, богатый. А я - ам-хаарец, существо презренное, низкое. Сказал рабби Иоханан: ам-хаареца можно разодрать, как рыбу. И сказал рабби Элеазар: ам-хаареца дозволено убить даже в Судный день, выпавший на субботу. Я-то читать не умею, - Пинхас говорит, что так написано в книге Талмуд. Но я хорошо это запомнил, потому что слышу каждый день.
   - Н-да… Запомнишь… Зачем же ты заповедь нарушил, - пожалел, что ли, нас?
   Лейба взглянул на него подслеповатыми печальными глазами, развел руками:
   - Не знаю…
   Пинхас - свирепо: - Лейба!!!
   Лейба нехотя поплелся к господину.
   Что-то мелькнуло в разуме Руслана, какая-то важная мысль: «Живет ли где на земле народ, у которого бы…», - но додумать сейчас ее не удалось, - она тут же отхлынула, смытая открывшейся впереди огромной сверкающей синью. Море!
   …Припав к боковой стенке судна, евреи, зеленые от тошноты, выворачивались наизнанку в прозрачную зелень вскипающих волн. Будто свининой запретной объелись. Рядом с ними рвало хазар и русичей. Евреи их не толкали, дружно теснились плечо к плечу. Вместе с язычниками есть и пить - грех, но, видать, не грех вместе блевать.
   Море - оно, наверно, не подчиняется всяким вероучениям, ни тому, ни сему: вот оно и уровняло всех.
   И на них всех удивленно смотрит Руслан. Ему больно за ясную зелень морской воды. И невдомек ему, отчего их тошнит.
   Зверь не разводит грязь вокруг себя, живет чисто и умирает чисто: почует смерть - забьется куда-нибудь в глушь, в яму, в щель, и нету его. А человек… идешь по зеленой росистой дубраве, дымом пахнет, и на пути кучи золы, гнилого тряпья, костей, черепков от горшков, - близко жилье человечье. Всю округу загадит, пентюх проклятый, - и небесный чертог ему подавай…
   Окрыленной душой взмывает Руслан вместе с ладьей на гребень крутой волны, и вместе с ладьей плавно несется вниз. И сердце бьется не торопясь, размеренно и впопад блаженной качке, и дышится ровно и глубоко. Как на качелях, бывало, в роще за весью родной.
   Хорошо ему здесь, и все смутно знакомо, и радостно все взахлеб, будто когда-то плыл он тут, но давно об этом забыл. Будто вернулся сквозь годы к утраченному в малолетстве. Проснулось в нем что-то певучее, древнее.
   Божий чертог, небесный чертог…
   Разве земной чертог, человечий, с дивными лесами, с дикими степями, с грохочущим морем, хуже, чем божий, небесный?
   Вырвались в кои-то веки на вольную волю, соприкоснулись с чистой великой стихией, и стало их рвать от крепкой соленой правды, сияющей в ней.
   Море. Набежит на солнце облако - и становятся волны темно-серыми, с просинью, точно кони редкой мышастой масти с белыми гривами. Каждая жилка звенит от ветра. И сквозь спинной хребет будто струится холодный ветер. Море, ах ты, море. Спасибо, хоть ты меня утешило на бесконечном и трудном пути моем.
   Пустынный берег.
   «Будут во аде муки внутренние - и, с тем вместе, внешние: там душа будет страдать, изнывать в страшной печали, унынии и отчаянии, там будет невыносимо мучить совесть - будет сильно и ужасно, по слову писания, точить сердце червь неусыпающий, а тело - отвне - жечь огонь вечно пылающий. Адский огонь столь жесток и лют, что и разум представить не может…»
   Так описывал Киракос преисподнюю, куда не миновать попасть всякому грешнику и вероотступнику.
   И грешнику Руслану казалось: не успев умереть, он уже угодил в это веселое место. Тут тебе и печаль с отчаянием - внутри, и жестоким огонь - отвне. Пустынный берег. Тупые валуны, о кои ноюще уныло бьются волны. На каменистой почве, на пять шагов - один пучок, сухой травы. Скалы поодаль - причудливы, странны: обточи-то их ветром неутихающим, и похожи они на грибы, на башни, черепа.
   Овраги, лощины.
   И черные люди в косматых шапках у больших котлов похожи на чертей, хлопочущих у адских сковород.
   И сам он, весь этот бесплодный берег, похож на сковороду, огромную, раскаленную, на которую кто-то из озорства набросал камней. Но огонь зажжен не под сковородой, а над нею: круг неба над головой - не просто небо с солнцем, а одни великое, сплошное, яростно пылающее солнце, опустившееся, как в Судный день, низко к земле.
   - Сиях-Кух, - пояснил один хазар, снизойдя до ответа Руслану, где очутились, - Черная гора по-хорезмийски. А по-тюркски: Мынгышлак - Тысяча зимовий.
   - Откуда тут воду берут?
   - В горах есть источники скудные.
   Ну, раз тут есть хоть немного воды, значит, это еще ад. Может, только его преддверие.
   Позже, когда суда, сгрузив поклажу и путников и загрузив других путников с поклажей, ушли обратно на северо-запад, в Йтиль, и пленные русы оказались под опекой черных людей в косматых бараньих шапках, Руслан, приглядевшись к их мохнатым бровям, точеным носам, сухим лицам, обнаружил в них что-то знакомое, будто где-то уже встречавшееся.
   - Какого племени?
   - Языры. Не слыхал? Ну, по-иному - аланы.
   - Аланы?! - У Руслана сердце зашлось. - Я понимаю по-алански. Но у вас речь другая. Говорите вроде по-хазарски, но как-то диковинно, сразу не уразуметь, надо послушать и вникнуть.
   - Говорим по-тюркски.
   - Почему?
   - Здесь тюрки кругом. Их много, нас мало. Но старики между собою объясняются по-алански.
   - А-а… Как же вы здесь оказались? Аланские-то края - эвона-где, за морем.
   - С восхода пришли сюда.
   - С восхода? Разве не с заката?
   - Нет. На юго-востоке, на окраине хорезмийских земель, есть озеро Хиз-Тангизи, что значит по-тюркски Девичье море, - из-за наших храбрых женщин тюрки его так назвали. Пока большой левый рукав многоводного Окуза впадал в это озеро, мы жили вокруг него, возделывали землю. Но не так давно рукав усох, воды не стало - и пришлось нам переселиться сюда, больше места нигде для нас не нашлось.
   Он показал на бурые скалы, и Руслан только теперь разглядел приютившиеся под ними низкие, плоские, тоже бурые, глинобитные хижины.
   - А на озеро это как попали?
   - Никак. Извечно в Хорезме живем.
   - А те аланы, которые у Кавказа, говорят, что они там извечно живут.
   - Нет, отсюда туда переселились. Но не вчера это было, лет пятьсот-шестьсот тому назад, а то и больше, - потому и забылось. А мы помним.
   - Н-да. Как тебя зовут?
   - Арсамух.
   - Знал я алана, звали его Урузмаг.
   - Урузмаг, Арсамух - разницы нет. Все равно. Так звали одного из наших древних богатырей.
   - Я рад, что встретился с вами.
   - Чему тут радоваться? - хмуро сказал Арсамух. - Ты пленный, я твой страж. Хорезмшаху служу, караваны сопровождаю. Что еще тут делать? Земля бесплодная, воды мало, ничего не растет. И скот нечем кормить и поить. А жить надо.
   Да, жить надо.
   И хазарскому кагану.
   И хорезмшаху.
   И купцу Пинхасу.
   И смерду Руслану.
   Всем надо жить, вернее - хочется жить, но каждый разумеет жизнь по-своему; несходные побуждения сплелись в одну веревку - и с нею на шее Руслан оказался на пустынном восточном берегу Хазара - хотя, может быть, для него было бы лучше давно разбить свою голову о камень.
   И, похоже, он окажется где-то еще дальше: тюки с товарами, мехи с водою уже на верблюдах, и евреи, накрывшись полосатыми накидками, уже прочитали молитву «Восемнадцать благословений» - «Шемоне эсре», как поведал об этом Руслану бедный Лейба. И снова - и дорогу. В дорогу. В дорогу. Мы гложем даль, даль гложет нас…
   Весь долгий путь по голой плоской возвышенности, что раскинулась между Хазарским морем и Хорезмом, Руслан проделал как бы во сне. В черной обуглившейся памяти удержались лишь искры самых важных событий.
   Однажды, проснувшись поздно ночью, открыв глаза и приподнявшись, Руслан в ужасе вскрикнул, упал в полынь.
   Перед ним, прямо перед глазами, полыхнуло что-то голубое, ослепительное. Пожар? Откуда он тут? Это южное звездное небо открылось ему. Не знал никогда и не думал, что звезды могут быть такими яркими, так густо сверкать на небе: россыпи, цепи, связки, огромные гроздья звезд, крупных, чистых. Все небо слилось, казалось, ночью, как днем - в единое солнце, в одну исполинскую голубую звезду. Чудо.
   Он облегченно вздохнул.
   Он вспомнил, какой чужой и опасной мнилась ночь когда-то, в родном селе. Сколько страхов она в себе таила. Палкой, бывало, его наружу не выгонишь ночью. Таким враждебным был для него, пугливого смерда, ночной холодный мир, где тьма так густа, что ее можно ощупать рукой.
   И каким своим, широким и вольным, он стал теперь.
   Теперь - это мой мир.
   На пятый день неспешного пути по скудной равнине, расположившись на ночлег, караван наутро не тронулся с места. Евреи не выходили из шатров. Ни огней на стоянке, ни запаха пищи.
   - Почему застряли? - спросил Руслан у Лейбы, лениво жевавшего у потухшего костра сухую корку.
   - Суббота, - ответил Лейба, который, несмотря на запрет, не гнушался разговаривать с нечистым. - Нельзя ничего делать. Субботний день принадлежит богу.
   - Им хорошо в прохладных шатрах беседовать с богом! А мы - пропадай от жары…
   Дома, где солнце тоже бывает жестоким, но его с нетерпением ждешь после долгой холодной зимы, не померил бы, если б сказали, что можно возненавидеть солнце, - возненавидеть, как живое существо, проклятое, злое, которое хочется убить. Поклонялись ему, - Хорс ясный да светлый… Эти аланы здешние, хоть и страдают от зноя до одури, тоже каждое утро встречают солнце молитвами. Так уж, наверно, заведено у людей: покоряются не тому, что любят, а скорее тому, чего боятся и терпеть не могут.
   А еще через день унылого пути случилась беда. У дальних костров (на стоянках евреи держались особняком) учинился тревожный гвалт. Умер, не выдержав жары, старый еврей, чахнувший всю дорогу от Черной горы.
   Ну, умер, так умер, - сидел бы дома, не тащился по зову злого духа наживы за тридевять земель.
   Не в том беда, что умер дряхлый старик, отживший свое, а в том, что евреи проворно развязали бурдюки… и вылили воду из них на землю. Аланы, вступив с ними в драку, спасли часть воды, но самую малость.
   Даже Руслан, впервые оказавшийся в пустыне, уразумел, что вылить здесь воду - значит обречь и себя, и других на верную гибель.
   - Смерть приносит ангел Саммаэль, - растолковал ему Лейба, - в виде ядовитой капли на конце меча. Вольет эту каплю хворому в рот - и мертв человек.
   - Черт с ним, с ангелом Самосъелом, и с тем, кто умер, - его уже не воскресить! Воду-то зачем выливать?
   - Совершив свое дело, ангел смерти омывает огненный меч в близлежащей воде. Посему эту воду надо вылить, чтоб не погибнуть.
   - Без воды скорее погибнем. Не знаю, как Пинхас, - может, ему какой-нибудь ангел и достанет воды с неба, а нам где ее тут взять?
   - Пей, - алан Арсамух протянул ему флягу. - Эх, не хватит воды до Хорезма, Придется пить верблюжью кровь - одно спасенье.
   - Вам хорошо, вам разрешается пить кровь животных, - вздохнул еврей. - А для нас это грех. Сказано в книге Левит: «Душа всякого тела есть кровь его; всякий, кто будет ее есть, истребится». Так Пинхас говорит, - я-то сам читать не умею.
   - Не умеешь читать, - вмешался Карась, - откуда знаешь, что написано в этой книге?
   - Пинхас говорит.
   - А может, он врет, твой Пинхас?
   - Нет. Он талмуд-хахам, большой знаток писания. Даже мясо мы едим обескровленное. С кровью - грех.
   - А дышать вам не грех?! - загремел Арсамух. - Ешьте прах, пейте мочу, это ваше дело. Но не заставляйте страдать других из-за ваших обычаев.
   - Я чем виноват? - Лейба не сводил жалостных глаз с фляги у губ Руслана. Когда воды вдоволь, не хочется пить. Но стоит узнать, что воды уже нет и больше не будет,- как назло, сразу же охватывает яростная жажда. С едою тоже так.
   Руслан - несмело:
   - Можно дать ему?
   Арсамух - великодушно:
   - Дай. Только он после тебя не станет пить. Ты - нечистый, а он, видишь ли, благородный. Не дай бог, осквернится.
   Лейба, хватая флягу:
   - Какой благородный? Я всего лишь ам-хаарец. И все мы божьи дети. И плевать мне на Пинхаса, если хочешь знать. Хоть и сказано в трактате Сангедрин, лист сто десятый, страница первая: «Кто думает плохо о законоучителе, грешит так же, как если бы это относилось прямо к богу». О Яхве! Что пред тобою наша добродетель, наше могущество, наша справедливость? - Он боязливо оглянулся - и жадно припал к фляге, к которой только что прикасались губами презренные язычники. Затем протянул ее Карасю: - Хочешь?
   - Хочу.
   - Вот и побратались, - усмехнулся алан. - У нас есть обычай брататься вином и кровью. Ну, что ж, а мы побратались водою, то есть тем, что сейчас для нас дороже вина и даже крови.
   Вода и кровь. Человечья кровь, конечно, не вода, верно сказано, но без воды кровь тоже не кровь: сгущаясь, она превращается в вязкую патоку. Началось самое страшное, что может быть в пустыне: медленное усыхание под палящим, злобно пылающим солнцем.
   Что Пинхасу? Ему хорошо. Одолжил у находившихся в караване знатных хорезмийцев мех воды - и благополучен. А пленные? Никто не поднимал упавших русичей. А считать их - считали: как-никак хорезмшахово достояние, за него придется отвечать.
   - Сорок пять, - сокрушался Пинхас. - Учил рабби Элеазар Каппор: «Не по своей воле ты создан, не по своей воле живешь, не по своей воле умрешь». Мишна, трактат Абот. Глава четвертая, раздел двадцать второй…
   Умер бы и Руслан. Умер бы и Карась.
   Умер бы и Лейба, которому хозяин не давал ни глотка воды.
   Если бы Арсамух, бог весть почему, не наливал Руслану из своего, почти пустого, бурдюка каждый день чашку воды, а Руслан не делился ею с Карасем и Лей-бой.
   Умереть-то они не умерли, но были к этому очень близки, когда однажды в полдень с многоголосым воплем на караван налетел, щетинясь копьями, большой конный отряд.
   Переполох:
   - Тюрки, тюрки!
   - Чего смотрите?! - орал Пинхас алану Арсамуху - Вынимайте оружие!
   - Молись Яхве, - отвечал ему алан невозмутимо. - Он спасет.
   Руслан:
   - Будут грабить сейчас, убивать?
   Лучше б убили. Если тюрки схватят его, уведут, - то куда, в какие еще края, неведомо жуткие, заведут?
   - Не должны бы, - спокойно сказал Арсамух. - Инэль-Каган, их вождь, в дружбе с хорезмшахом.
   Лейба:
   - Все, что делает Милосердный, делает к добру. Берахот, лист…
   Арсамух:
   - Ох, и въедливый ты старичок! Зануда ты, я вижу, сам талмуд-хахам, не хуже Пинхаса. Помолчи-ка! Вон, тюрки машут пикой, что-то хотят сказать.
   Со стороны степняков донеслось:
   - Эй, не бойтесь! Нас послал Инэль-Каган. Воды не надо? Четыреста полных бурдюков. Обменяем на золото.
   …Вечером Лейба плакал у костра:
   - У меня золота нет, и не было никогда. Говорю Пинхасу: дай взаймы. Дам, говорит, а ты дай сейчас обязательство на пергаменте: будем дома, уступишь мне дочь свою Иаиль. Ах, Иаиль, Иаиль! Я говорю: какой же ты честный еврей, если хочешь единоверца облапошить? За глоток божьей воды просишь дочь, мою единственную радость? Ах, Иаиль. Он говорит: «Праведник Иаков за миску похлебки купил первородство у брата родного, Исава; я же тебе, болван, ам-хаарец, даю за сопливую дочку твою целый мех свежей воды». Ах, Иаиль!
   - И ты, конечно, согласился?
   - Я?! Господь, сохрани! Лучше мне умереть от жажды, чем отдать мою дочь, мою лилию, этому живоглоту…
   Нет, не умер Лейба от жажды.
   Руслан делился с ним, а иногда уступал всю свою долю (все-таки старый, слабый человек, а он, Руслан, молодой, он выдержит), - евреи снова стали выдавать пленным русам по две, по три чашки воды. Не выдавать - что скажут хорезмшаху, если все рабы умрут и спросит царь, где же дар хазарского кагана. Откуда было знать Руслану, что добротой своей он навлечет на себя большое несчастье, - и через это несчастье обретет великое счастье?
   Воистину, нет худа без добра.
 
   - Аза, Ануш, Баян-Слу… Баян-Слу! Алан, Руслан, Калгаст, Кубрат,- прости, родной. Я виноват. Я не виноват. Идар в огне. Я в огне. Карась, где ты? Сними котел с моей головы. Горячий. Лейба! Ах, Иаиль, Иаиль…
   Хворь началась остро и сразу. Руслан горел от внутреннего жара, от дикой боли голова будто разламывалась надвое. Спать он не мог, день и ночь метался в бреду.
   В миг просветления услышал над собою разговор. Незнакомый голос:
   - Надо бросить его. Зачем тащить? Все равно умрет. Злой дух пустыни тронул беднягу.
   Голос Пинхаса:
   - Зачем бросать! А вдруг оживет? Есть у меня знакомый лекарь… Отдайте мне руса за три медяка, - большего он не стоит сейчас. Вылечу, подкормлю-продам за десять злотых. Сказано: «Кто не печется о выгоде, тот будет разорен».
   - А если не оживет? Пропали три медяка.
   - Бог милостив. Сказано в Берешит раббе: «Нет ни одной былинки на земле, которая не имела бы своего ангела на небесах». Может, ангел этого руса поможет ему.
   - Что ж, давай три медяка. Прогадаешь - на нас не сетуй.
   - Лейба!
   - Я здесь, господин.
   - Пусть твой сын Аарон сбегает к лекарю Сахру. Надо руса лечить.
   - Придет ли Сахр, станет ли он лечить раба? Как-никак - придворный лекарь.
   - Придет и станет. Он мой должник.
   - Все-таки… упрямый человек.
   - Пусть Аарон пообещает ему хорошую выпивку, закуску, - сразу прибежит.
   - Но, господин…
   - Оставь пререкания! Прочь с моих глаз. Даже в подлых христианских писаниях сказано: «Слуги, со страхом повинуйтесь господам, не только добрым и кротким, но и суровым». Ясно? Беги…
   Аарон, юноша рослый, здоровый, точно базарный борец, живо отыскал в путанице городских узких улочек ветхую, простую; без узорной резьбы, калитку в столь же ветхой, во многих местах оползшей, глинобитной ограде.
   Не скажешь, что здесь живет придворный лекарь.
   Зато внутри - благодать. Огромная шелковица плотным шатром накрывает весь дворик, и под ней, у ручья, в зеленой темноте, скрестив ноги на ветхом коврике, маленький лекарь Сахр выслушивает жалобы хворых, - людей, по одежде простых, неимущих, робко сидевших перед ним на корточках.
   - Обожглась, - стонет женщина, осторожно покачивая руку, обмотанную грязным тряпьем.
   - Ах, бедняжка! Сделай примочку из ячменной водки. Следующий!
   - В желудке боль.
   - Примочку из ячменной водки. Ну, а ты чем страдаешь?
   - Судорогами в ногах.
   - Поставь их в ячменную водку.
   И так далее:
   - Лихорадка? Ячменную водку…
   - Кашель? Ячменную водку…
   - Горячка? Ячменную водку…
   - Благодетель! Дай бог тебе всяческих…
   - Будьте здоровы. Эй! - крикнул Сахр уходящим больным. - Заберите ваши приношения, - лучше детей своих накормите. У меня со вчера осталось два хлебца, мне хватит.
   - Смеешься ты, что ли, над ними? - сказал удивленный еврей, когда они остались вдвоем. - От всех болезней одно средство советуешь: ячменную водку, ячменную водку…
   - Не до смеха тут, балбес! Советую средство, которое им по средствам. Чудодейственных индийских притираний им не на что купить. А ячмень действительно целебный злак. Даже вода, которой поливали ячменное поле, помогает от многих болезней. Тем более - водка. Хочешь, выпьем? - Он щелкнул пальцами по закупоренному кувшину, охлаждавшемуся в ручье. - Как раз ячменная. А то ты отчего-то бледный. Не сухотка ли у тебя, не чахотка ли? А может, водянка? Ячменную водку…
   - Нет, нет! Слава богу, ни сухотки нет у меня, ни чахотки.
   - Вижу.
   - Да и пить мне с тобою нельзя.
   - Это почему же?
   - За питье нееврейского вина - семьдесят три поста на меня будет наложено.
   - Кем?
   - Законоучителем.
   - Откуда он узнает, что ты пил нееврейское вино?
   Аарон - смущенно:
   - Я… должен буду… ему сказать…
   - Эх, вы… люди. По рукам и ногам вас опутал Талмуд. Без него ни чихнуть, ни плюнуть не можете. А я вот пью с удовольствием всякое вино. - Он вынул кувшин из воды, откупорил его, плеснул водки в круглую чашку. - И нееврейское, и еврейское, и персидское, и греческое - любое, какое попадется.
   Он выпил, поморщился, закусил редькой.
   - Нам наша вера велит пить вино, - сказал Аарон. - После молитвы еврей должен выпить. А ты зачем пьешь?
   - Зачем? - задумался Сахр. - Трудно сразу сказать. А! - Он озорно блеснул карими глазами.- Наверное, затем, чтоб приобщиться к всемирному содружеству дураков, не выделяться средь них,- ведь они в большем почете, чем умные. Зачем пришел?
   - Пинхас тебя зовет.
   - Требует долг?
   - Нет. Раба надо лечить.
   - С каких это пор Пинхас до того возлюбил своих рабов, что зовет к ним придворных врачей?
   - Купил на днях по дешевке, надеется на нем заработать. Это рус. Моих лет. Жаль, если умрет.
   - Рус? Любопытно. Что с ним такое?
   - Лихорадка. Но какая-то особая.
   - Ладно, бери мою сумку, - вот эту, ковровую. Пойдем, посмотрим. - Невысокий, легкий, по-юношески стройный, хотя ему было уже за сорок, Сахр двинулся к выходу.
   - Настали времена, - вздохнул Сахр, когда они, утопая по щиколотку в горячей бархатной пыли, шли к еврейскому кварталу по пустынным безлюдным улочкам города между глухими глинобитными оградами, из-за которых почти не слышалось песен, криков, смеха, иных звуков жизни. - Хиреет город. Вся жизнь переселилась в усадьбы да замки полевые, где каждый князь - сам себе шах, сам себе и господь.
   - Пришли.
   - Бывал я здесь.
   Два столба, между ними, через улицу, протянута цепь. Это «эруб» - застава, за которой живет своей жизнью еврейская община.