Иконография фресок Ферапонтова собора во многом не имеет прецедента в стенной росписи русских церквей. Никогда прежде, например, не встречалось изображение Иоанна Предтечи в жертвеннике, не было изображений Вселенских соборов и многого другого. Некоторые исследователи (в частности, Г. Чугунов) считают, что акафист Богородице впервые тоже появился в Ферапонтове. В греческих и южнославянских храмах изображалась обычно вся жизнь Марии, начиная от «Рождества Богородицы» и кончая ее «Успением». Акафист Богородице если и включался в роспись, то занимал обычно незначительное место где-нибудь в приделах храмов. Дионисий же создает роспись, прославляющую Марию, роспись, подобную песнопениям, какие слагали в ее честь. Конечно, Дионисий не самовольно ввел во фрески многие сюжеты, до него не изображавшиеся. Чтобы пойти на такой смелый шаг, он должен был видеть предшествующие росписи, а не только слышать о них, а видеть их он мог только на Афоне. Но решение многих евангельских сюжетов у Дионисия отличается и от афонских. Тогда еще не существовало строгих канонов, и Дионисий мог воспользоваться этим обстоятельством. Например, он самостоятельно пытался осмыслить некоторые положения христианства, в частности, о жизни Богоматери. То, что для предшествующих живописцев было основной целью, для Дионисия стало второстепенной. Главная задача для него — акафист Богородице, ее прославление, поэтому весь большой цикл росписей Рождественского храма представляется единым гимном: «Радуйся!».
   Фрески, созданные Дионисием, следует рассматривать как неотъемлемую часть архитектуры самого Рождественского собора. Все его внутреннее пространство — от купола и до основания — заполнено сияющей живописью. Дионисий охотно отдается ярким впечатлениям жизни, он может упиваться пестрыми узорами драгоценной парчи, яркими красками заморских шелков, сиянием камней-самоцветов.
   «Брак в Кане Галилейской», например, представляется ему радостным пиром. Соборы и башни, которые обрамляют многочисленные сцены росписи, напоминают зрителю архитектурные памятники Москвы и Владимира. Ритмическое построение сцен, движение фигур говорят о наблюдательности и гениальном мастерстве художника, а жизненные впечатления Дионисий всегда переводит в область прекрасной и возвышенной поэзии. Даже самые обыденные персонажи — слуги, наполняющие сосуды вином, или слепые нищие, питающиеся жалким подаянием, — на фресках приобретают особое благородство и достоинство.
   В центре собора, в куполе, изображен Христос-Вседержитель. По мнению многих исследователей, этот образ напоминает «Пантократора» из Софийского собора в Новгороде, однако связь эта ощущается чисто внешне — в расположении рук и Евангелия. Сущность ферапонтова Христа-Вседержителя сильно отличается от новгородского. В Ферапонтове у Христа-Вседержителя нет той грозной и непреклонной воли, как у новгородского Пантократора.
   На северной стороне собора на троне сидит Богородица, окруженная архангелами, а у подножия трона теснятся толпы смертных, воспевающих «Царицу мира». На южной стороне — сонмы певцов славят Марию, как во чреве носившую избавление пленным». На западной стороне вместо более привычного для южнославянских храмов «Успения» изображена композиция «Страшного суда», в которой Мария прославляется как заступница всего рода человеческого. В восточном люнете храма Богородица изображена в чисто русском, национальном духе — как покровительница и защитница Русского государства. Она стоит с «покровом» в руках на фоне стен древнего Владимира, бывшего в те годы символом религиозного и политического единства Руси. Окружают Марию уже не певцы и не святые, а русские люди.
   Собор был расписан Дионисием и его товарищами не только внутри, но отчасти и снаружи. На западном фасаде  хорошо сохранилась фреска, которая встречала входящего в храм и давала нужное направление его мыслям и чувствам (позже в этой части собора была выстроена паперть, и роспись оказалась внутри храма).Роспись посвящена Рождеству Богородицы и состоит из трех поясов: верхний — деисус, средний — сцены «Рождества Богородицы» и «Ласкание Марии Иоакимом и Анной», нижний — архангелы. Справа от портала изображен Гавриил, держащий в руках свиток, на котором написано «Ангел Господень написует имена входящих в храм».
   Портальная фреска — это своего рода прелюдия к росписи собора, потому что акафист Богородице начинается именно здесь. До Дионисия другие художники сюжет «Рождества Богородицы» трактовали как чисто семейную сцену в доме Иоакима и Анны — родителей Марии. Дионисий тоже оставил жанровые подробности, продиктованные самим содержанием росписи, и в то же время его фрески резко отличаются от работ его предшественников. В среднем ярусе росписей Дионисий поместил не сцены из жизни Марии, а иллюстрации к двадцати четырем песням акафиста Богородице. Здесь художник меньше всего был связан канонами, и из-под его кисти вышли изображения совершенно самобытные. Он не стал показывать бурные движения души человеческой, художника влечет к размышлениям, к оригинальному толкованию традиционных евангельских тем.
   Вот, например, Анна и престарелый Иоаким, узнавший, что его жена ждет младенца. Обычно эту сцену другие мастера изображали как полную драматических объяснений Иосиф устремлялся к жене, и Анна отвечала ему не менее выразительной жестикуляцией. У Дионисия даже похожего ничего нет. Его Иоаким уже знает о «непорочном» зачатии, он благоговейно склоняется перед новорожденной Марией, протягивая ей руку и повторяя жест, обычный для «предстояний». Анна на фреске Дионисия не делает попытки встать, не тянется к еде. Исполненная достоинства и смиренной благодати, она сидит на ложе, и женщина, стоящая за ложем, не только не помогает Анне подняться, но не смеет даже коснуться покрова той, что родила будущую мать Христа. Женщина справа от ложа не просто протягивает Анне чашу с едой, а торжественно подносит ее. И эта золотая чаша, получая особое смысловое значение, становится центром всей композиции. Дионисий показывает зрителю, что перед ним не обычная житейская суета, сопровождающая рождение ребенка, а свершение священного таинства.
   Образы всех персонажей из жизни Марии исполнены Дионисием необычайной душевной деликатности. Движения их плавные, жесты только намечены, но не завершены, участники многих сцен лишь обозначают касание, но не касаются друг друга. Это относится, например, к сцене «Купание Марии». Композиционный центр этой части фрески — золотая купель. Женщины, купающие новорожденную, не смеют коснуться ее, а та, что принесла Анне подарок, держит его бережно, как сосуд с благовониями.
   Исследователи отмечали, что мягкие закругленные контуры одной формы повторяются в другой, все фигуры написаны легко и живописно, как будто они лишены веса и парят над землей. Фрески собора отличаются нежностью, приглушенностью и высветленностью красок, мягкостью цветовых переходов, в них отсутствуют контрасты и резкие сопоставления. Специалисты (правда, не все) считают, что при росписи собора Рождества Богородицы Дионисий сознательно «заменил» красный тон розовым или бледно-малиновым, зеленый — светло-зеленым, желтый — соломенно-желтым, синий — бирюзовым, поэтому его краски почти утратили силу и мужественность, присущие его произведениям более раннего периода.
   В своде юго-западного столпа Рождественского собора есть композиция, изображающая Иисуса Христа и московских митрополитов Петра и Алексея. Под ними, около водоема, стоят седой старик, пожилая женщина и два юноши. Знаток старины С.С. Чураков выдвинул гипотезу, что водоем символизирует источник «божьих щедрот», а получающие их люди составляют одну семью — муж, жена и их сыновья. Может быть, Дионисий здесь и изобразил себя и свою семью, ведь в Ферапонтове вместе с ним работали два его сына — Владимир и Феодосий.
   С. С. Чураков считает, что реальные люди введены Дионисием и в другую композицию. Так, в сцене «Страшного суда» среди фрязинов (иноземцев) художник изобразил итальянского зодчего Аристотеля Фиораванти, построившего в Кремле Успенский собор. И действительно, этот портрет очень выразителен: голова изображенного несколько откинута назад, большой лоб, нос с характерной горбинкой, карие глаза, бритое лицо, лысый череп... Перед зрителем предстает человек немолодой, независимый, умудренный опытом и знаниями, не преклоняющийся даже перед властелинами. Пока это только еще гипотеза, на которую, возможно, дадут ответ будущие исследования.

ПОРТРЕТЫ МАРТИНА ЛЮТЕРА
Лукас Кранах Старший

   Среди целого ряда немецких живописцев выделяется Кранах Старший, настоящее имя которого — Лукас Зундер. Этот поразительно энергичный человек был придворным художником князя Фридриха Мудрого, его награждали деньгами, орденами и почестями — «за благородство», талант и честность, за верную и преданную службу.
   Это был первый и лучший саксонский живописец, достойный соперник Альбрехта Дюрера, которому почти равнялся в таланте, творческой плодовитости и славе. Он никому не подражал, кроме природы, однако же был под некоторым влиянием протестантского воззрения. Картины Лукаса Кранаха Старшего то величественны, то нежны и грациозны. К сожалению, их сохранилось мало, но и оставшиеся поражают зрителя первозданной свежестью красок. На всех своих картинах и гравюрах мастер помещал свою монограмму — маленького красного крылатого дракона.
   Творчество Кранаха Старшего не открывает новой страницы в немецком искусстве и не ставит проблем. Это счастливый по своей легкости характер, который и в дни неповторимых исторических сдвигов оставался спокойным и уверенным. А время его жизни действительно было бурное, так как совпало с периодом ожесточенной идеологической борьбы в Германии. Лозунгом этой борьбы стал протест против католический церкви. Не было ни одной общественной прослойки, которая оставалась бы в стороне. Княжеская знать боролась за абсолютную власть, городская буржуазия — за самостоятельность и господствующее положение, крестьяне — за мало-мальски сносные условия существования.
   Судьба Кранаха неразрывно связана с жизнью небольшого саксонского городка Виттенберга. В годы Реформации Виттенберг ненадолго стал национальным идеологическим центром Германии. Именно здесь развернулась деятельность доктора богословия Мартина Лютера, в 1517 году всколыхнувшего всю Германию своими «95 тезисами», обличавшими торгашеский дух католической церкви. 
   Еще в 1476 году некий Ганс Бейгем, прозванный Иванушкой-свистуном, вдруг заговорил о новом царстве Господнем, в котором «не будет ни князей, ни папы, никаких господ и повинностей, где все будут братья». Епископ Вюрцбургский велел схватить его и сжечь, и волнения стихли. А потом образованный богослов Лютер сказал, что «время молчания прошло и время говорить настало». И это было своевременно, так как уже давно крестьянский башмак с развевающимися подвязками — в противовес рыцарскому сапогу — утвердился на знамени восставших за свои права крестьян. 
   Кранах Старший был лично знаком почти со всеми выдающимися людьми своего времени и писал портреты некоторых из них. Он был другом Мартина Лютера и одним из первых принял его исповедание. Лукас Кранах подружился с ним во время пребывания Лютера в Виттенберге и до конца жизни оставался одним из самых близких ему людей. Кранах Старший иллюстрировал книги Мартина Лютера — «Страсти Христа и Антихриста», его катехизис, перевод Библии, выполнил ряд гравюр и т. д. «Страсти Христа и Антихриста» было тем самым политическим произведением Лютера, в котором жизнь и страдания Спасителя так зло противопоставлены роскошной жизни и надменности Его наместника на земле. Христос обмывает ноги своим ученикам, а римский папа требует, чтобы императоры целовали ему туфлю. Христос изгоняет торгующих из храма — папа отправляет своих посланцев во все концы света торговать «божественной благодатью».
   В начале XVI века лозунги Лютера звучали как пламенный призыв к борьбе. В первый этап Реформации как будто падают все преграды, все дозволено, все средства оправданы волей нового протестантского бога, который позволяет человеку бороться за свою свободу. Но в самую решительную минуту с небывалой силой сказывается компромиссный характер нового учения. Ужас перед стихийным крестьянским движением заставил немецкую буржуазию соединиться с княжеской властью для совместной борьбы. В период наибольшего напряжения крестьянской войны тот же самый Мартин Лютер, вспыльчивый и самовлюбленный, в памфлете «Против разбойных и грабительских шаек крестьян» призывал: «Их нужно бить, душить и колоть, тайно и открыто так же, как убивают бешеную собаку. Поэтому, господа, спасайтесь. Колите, бейте, давите их, кто как может, и если кого постигнет при этом смерть, то благо ему. Ибо более блаженной смерти быть не может».
   Оставим сейчас в стороне политическую суть движения Реформации и остановимся на портретах кисти Кранаха, которые считаются одной из самых приятных сторон творчества художника. Хотя немецкий драматург, теоретик искусства и литературный критик Лессинг писал, что Кранах «не может вложить в голову портрета больше, чем сколько имеется в его собственной голове. А способностью читать в душах великих людей почтенных Кранах, по-видимому, не отличался». Немецкий профессор Рихард Мутер тоже считал, что портреты Кранаха вызывают сожаление, что рядом с великими людьми не оказались Дюрер или Гольбейн. Когда художник имеет дело с простыми бюргерами или крепкими мужицкими фигурами, у него бывают удачные приемы. Но его Лютер и Меланхтон?! Разве его лютеровские портреты не возбуждают только мысль о том докторе Лютере, о котором поют студенты в погребках? Кранах не является истолкователем духовного величия, он рисует великих людей в местном колорите Виттенберга, а не в их вечном значении. Он рисует Лютера, заведовавшего в Виттенберге церковным приходом, а не пылкого Лютера, удары которого расшатали всю Европу». 
   Так вот случается с великими произведениями. Прошло несколько веков, и теперь портреты Мартина Лютера и его сподвижника Меланхтона, написанные Лукасом Кранахом, считаются единственными и лучшими портретами этих людей. Художник изобразил их с палицами, пробивающими брешь в Ватикане. Он не гонится за чуждым ему художественным претворением действительности, не тянется за итальянским искусством, а просто и искренне воспроизводит то, что видит.
   Первые портреты Лютера, относящиеся к 1520—1521 годам, были написаны художником по просьбе гуманистов, сочувствовавших новому реформатору. Это такие произведения, как «Портрет Лютера в монашеской рясе», «Портрет Лютера в образе юнкера Йорга», «Портрет Лютера на фоне ниши». Особенно выразителен портрет 1521 года, на котором Лютер изображен в профиль, и самый профиль его лица экспрессивной линией выдается на темном фоне. Кранах обратился в нем к мало привычной для себя технике резцовой гравюры на меди. Выражение непоколебимой уверенности, целеустремленности и какая-то особая одухотворенность обращают на себя внимание в некрасивом, грубоватом лице молодого доктора богословия. Дополняя резец иглой, художник создает исключительное по живописности произведение. Кранах использует мягкую густую штриховку фона и теней для контраста бледному пятну лица и одежды, почти лишенной складок. Этот портрет стоит особняком в творчестве Кранаха, так как, по мнению исследователей, живописностью эффекта и выразительностью художник словно предвосхищает офорты Рембрандта. 
   Большой известностью пользуется и ксилография «Портрет Лютера в образе юнкера Йорга». История ее такова. Как известно, после Вормского рейхстага Мартин Лютер какое-то время вынужден был прятаться в крепости Вартбург. Он одевался в светскую одежду, отрастил волосы и бороду и в довершение всего принял имя Йорг. Зимой 1521—1522 годов он тайно провел несколько дней в Виттенберге, вот тогда Лукас Кранах Старший и нарисовал этот портрет, который впоследствии разошелся по Германии в бесчисленных гравюрах. Считается, что это наиболее одухотворенное изображение реформатора. Образ Лютера мужествен, но лишен брутальности более ранних его изображений. В нем есть нечто романтически-взволнованное — и в умном, как бы вопрошающем взгляде, и в порывистом повороте головы.

МЕРТВЫЙ ХРИСТОС В ГРОБУ
Ганс Гольбейн Младший

   В то время, когда Лукас Кранах писал портреты Мартина Лютера, другой немецкий художник — Ганс Гольбейн Младший — создавал картину «Мертвый Христос в гробу», возможную разве только что в тогдашней сумятице религиозных беспорядков и противодействий. Юноша Ипполит в романе Ф.М. Достоевского «Идиот» называет эту картину странной. Сам писатель увидел ее в Базеле в 1867 году — в ту пору, когда, измученный болезнью и кредиторами, он через два месяца после свадьбы с молодой женой буквально бежал из России. Не раз высказывалось предположение, что интерес к этому полотну зародился у Ф.М. Достоевского с «Писем русского путешественника». Н. Карамзин первым из русских писателей написал о Гольбейне и его картине: «...с большим примечанием и удовольствием смотрел я... на картины славного Гольбейна, базельского уроженца и друга Эразмова. Какое прекрасное лицо у Спасителя на вечери! Иуду, как он здесь представлен, узнал бы я всегда и везде. В Христе, снятом с креста, нет ничего божественного, но как умерший человек изображен весьма естественно»
   Это, действительно, была страшная картина. Спаситель — и на кресте, и снятый с креста — по обычаю всегда изображался в покое и величии телесной красоты, как бы не тронутой смертными мучениями, не подверженной разрушительным законам разложения. Гольбейновский Христос перенес неимоверные страдания: израненный, иссеченный ударами стражников, в синяках и кровоподтеках — следах побиения камнями, в ссадинах от падения под тяжестью креста. Глаза его полуоткрыты, но и это, может быть, самое ужасное — в них мертвая остекленелость; губы судорожно застыли, словно в оборвавшемся на полуфразе стоне: «Господи! Отец мой, зачем ты оставил меня...».
   Самое дерзкое и загадочное из произведений Ганса Гольбейна Младшего произвело на Ф.М. Достоевского неизгладимое впечатление. Он будто окаменел перед жутким откровением образа, в глазах — смятение и страх. Вот запись его жены, Анны Григорьевны: «Картина произвела на Федора Михайловича подавляющее впечатление, и он остановился перед ней как бы пораженный... В его взволнованном лице было то испуганное выражение, которое мне не раз случалось замечать в первые минуты приступа эпилепсии». Сам писатель никому и никогда не писал о своих впечатлениях от картины Гольбейна. Запись жены зафиксировала лишь внешнее потрясение, а глубинные импульсы воплотились только в романе «Идиот»:
    — Это копия с Ганса Гольбейна, — сказал князь, успев разглядеть картину, — и хоть я знаток небольшой, но, кажется, отличная копия. Я эту картину за границей видел и забыть не могу. 
    — А на эту картину я люблю смотреть! — пробормотал, помолчав, Рогожин. 
    — На эту картину! — вскричал вдруг князь, под впечатлением внезапной мысли, — на эту картину! Да от этой картины у иного вера может пропасть! 
    — Пропадает и то, — неожиданно подтвердил вдруг Рогожин.
   ...Ганс Гольбейн создал одно из самых значительных и самых странных своих произведений — «Мертвый Христос в гробу» — в 1521 году. Все в этой картине вызывает недоумение: странный формат, назначение картины, трактовка образа Христа. Кроме того, ученые до сих пор не пришли к окончательному и однозначному выводу, действительно ли это произведение — одна из сохранившихся частей утраченного алтаря. И если это так, то каким тогда был его первоначальный вид? Однако трудно представить эту вытянутую по горизонтали картину частью алтаря. Не случайно поиски остальных частей алтаря не дали результатов. Перед нами самостоятельное произведение — редкая и старинная форма картины «Мертвый Христос в гробу», восходящая, может быть, к византийским плащаницам и связанная с пасхальной литургией.
   Изображение мертвого Христа, лежащего на погребальном столе, знали и немецкая, и итальянская традиции. Такого рода образы встречались вплоть до XVI века, особенно в венецианском искусстве (например, картина Карпаччо «Положение во гроб»). В Германии эта традиция проявила себя с особой полнотой. Немецкие художники второй половины XIV века часто изображали поруганное мертвое тело Христа. Матис Грюневальд, например, смог придать величие израненному и измученному Христу тем, что не побоялся утрировать размеры фигуры, землистый оттенок мертвого тела, когтистость исковерканных судорогой пальцев. Каждая колючка тернового венца величиной и остротой своей напоминала кинжал, а вопиющее к небесам горе предстоящих людей еще больше усиливало эмоциональное воздействие картины. В скульптурных изображениях Христа еще больше достигалось пугающее сходство с мертвым человеком: одеревеневшее тело трупного цвета, закатившиеся зрачки, жуткий оскал зубов. Ощущение это еще больше усиливалось от парика со спутанными, торчащими волосами, надетого на голову деревянной статуи.
   Но все эти иконографические истоки не объясняют образного звучания картины Ганса Гольбейна, который разрушил все традиции иконографической схемы. Художник отказался от всех этих выразительных средств, прибегнув к другим — не менее впечатляющим. Он изобразил не просто мертвого Христа, он написал Христа одинокого в своей смерти — нет рядом ни учеников его, ни родных. Гольбейн Младший изобразил труп со всеми признаками начавшегося разложения. Страшны закатившиеся зрачки приоткрытых глаз, страшен оскал рта, вокруг ран появились синие пятна, а конечности стали чернеть. Нет здесь ничего одухотворенного, ничего святого. Мертвее мертвого лежал перед зрителем человек со всей своей устрашающей угловатостью наготы. Христа Гольбейн рисовал с утопленника, ему безжалостно придал он страшную величественность. Связанный с Христом евангельский сюжет Гольбейн низводит до скрупулезной анатомии мертвого тела, что даже говорит о некотором безбожии самого художника. Перед нами смерть в самом неприглядном виде: сведенное судорогой лицо, застывшие и потерявшие блек глаза, всклокоченные волосы, вздыбленные ребра, провалившийся живот...
   Но в скрупулезном изображении мертвой плоти есть своя экспрессивная сила и свой эстетический подход к теме. Форма картины, подогнанная под размеры фигуры, придает образу монументальное величие. Низкая точка зрения и вытянутая поза фигуры еще больше усиливают это впечатление. Образ Христа лишен у Гольбейна Младшего евангельского содержания, в нем видно уже ренессансное понимание древней темы: религиозное учение об искупительной жертве Спасителя получило у художника ренессансное толкование в форме художественного размышления о жизни и смерти Человека. Этим и объясняется двойственное отношение Ф.М. Достоевского к картине: восхищение и ужас. От лица юноши Ипполита русский писатель дает следующее гениальное описание:
    ...когда смотришь на этот труп измученного человека, то рождается один особенный и любопытный вопрос: если такой точно труп (а он непременно должен был быть точно такой) видели все ученики его, его главные будущие апостолы, видели женщины, ходившие за ним и стоявшие у креста, все веровавшие в него и обожавшие его, то каким образом могли они поверить, смотря на такой труп, что если так ужасна смерть и так сильны законы природы, то как же одолеть их?.. Природа мерещится при взгляде на эту картину в виде какого-то огромного, неумолимого и немого зверя, или, вернее, гораздо вернее сказать, хоть и странно, — в виде какой-нибудь громадной машины новейшего устройства, которая бессмысленно захватила, раздробила и поглотила в себе глухо и бесчувственно великое и бесценное существо... Картиною этой как будто выражается это понятие о темной, наглой и бессмысленно-вечной силе, которой все подчинено... Эти люди, окружавшие умершего, которых тут нет ни одного на картине, должны были ощутить страшную тоску и смятение в тот вечер, раздробивший разом все их надежды и почти что верования. Они должны были разойтись в ужаснейшем страхе, хотя и уносили каждый в себе громадную мысль, которая уже никогда не могла быть из них исторгнута. И если б этот самый учитель мог увидеть свой образ накануне казни, то так ли бы сам он взошел на крест и так ли бы умер, как теперь?
   Действительно, задавался (вслед за Ф.М. Достоевским) вопросом литературовед Юрий Селезнев, «в чем же тогда он, высший смысл законов природы, по которым она с холодным безразличием отправляет даже единственное, неповторимейшее из своих созданий в бездну небытия своей темной утробы? Или действительно высший смысл именно в этой бессмысленности: и страсти, духовные муки совести, полет мысли, порывы творческого вдохновения, непоколебимость веры не более чем чудовищная ухмылка над бедным человечеством, пустая игра воображения, чтобы хоть на краткий миг забыться, отвлечься от жуткой неминуемости этой последней правды, от этого вселенского, паучьи ненасытного бога — чрева? И пока не пришел твой черед идти на заклание, пока не выпал твой номер в этой бешеной круговерти слепого колеса всемирной рулетки — живи, человече, для своего маленького личного пуза, все тебе дозволено, ибо все только на мгновение, ибо вечно одно только это, бездонное, невообразимое чрево...»