А они орут, что сейчас покажут, где у них это прописано и другие стекла ему бьют.
   — А ну стой, — кричит им в ответ, — осади назад, я сам кудеяровский, а сейчас не посмотрю, что вы нашенские, подавлю к такой-то бабушке!
   И машину вперед дергает. Тут они чуть остыли и спрашивают:
   — Ты что, дядя, совсем не того, людей давишь?
   — Не людей, а олдерлянцев, — отвечает, — а это такой сорт, что и давить не жалко. Каждый день бы давил в охотку, если б можно было.
   А они на это остолбенели и спрашивают:
   — А что, нельзя каждый день? Кто тут теперь запретит?
   Он им и отвечает:
   — Вижу, вам, мальцы, это все невдомек, здешние такие порядки. А ну садитесь в машину, покатаю отечественников. Хоть вы и соплячье неученое, а по родному слову я скучаю.
   Вот все трое расселись в машине, Башка впереди, остальные назади, и поехали по улицам. А гренуйский отечественник спрашивает атамана:
   — Что это за кастрюля у тебя на голове? В рыцарей никак играете?
   — Понимал бы чего, — отгрызнулся Башка, — шлем римского воина это.
   — А ты, значит, сам римлянин? — всхохотнул ложный гренуец.
   — А ты кто? — зло интересуется Башка.
   — Я-то кудеярский, а только живу здесь и олдерлянскую сволочь объедаю, а когда подходяще, и облапошиваю, — тоже зло отвечает. — Они тут совсем мозгами не крутят, примитивные вовсе. Давить их надо, как тараканов.
   И тут вправду раздавил кого-то, под колеса попавшего. А потом на другого особо наехал и тоже смял.
   — А еще раз так сделаешь, — говорит тут Студень могильным голосом, — я тебе череп просверлю.
   — Ладно, больше не буду, — тот отвечает и ухмыляется в зеркало, — если у вас такие желудочки нежные. А только олдерлянскую тупую сволочь жалеть вам не нужно. Они тут денатураты все.
   — Дегенераты, — сказал Башка, весь из себя злой и мрачный.
   — Вот, сами знаете, — говорит отечественный гренуец.
   — Чего у них тут за революция? — спрашивает Аншлаг, самый теперь стойкий в чувствах.
   — Это День непослушания, — отвечает лже-гренуец, — сегодня можно все, полиция не работает, а тоже непослушается. Так два раза в году. Тутошние психиатрические доктора признали это полезным для здоровья. А не то, говорят, застой в мозгах образуется, и загнанные содержания не выходят наружу. А так выходят. Свобода на один день, и делай что хочешь. Хоть самого президента живьем загрызи, если доберешься.
   — Вещь! — крутит головой Аншлаг.
   — А как им всем мозги обратно вправляют назавтра? — спрашивает Студень.
   — Никак, — отвечает лже-гренуец, — зачем вправлять, если они с самого начала у этой сволочи вывихнутые.
   Тут он машину остановил и говорит:
   — Сейчас вернусь.
   Ключи заводные забрал, вылез и идет к разбитой съестной лавке. Побыл там несколько времени и выносит ящик с бутылками.
   — Ну-ка, — говорит, — помогите, откройте багажник.
   Аншлаг сделал, как велено, а отечественный гренуец опять в лавке скрылся. Так три ящика перетаскал, еще с десяток колбасных палок и другой еды. Закрыл багажник, и снова поехали.
   А Башка спрашивает:
   — Шакалишь, дядя?
   — А грех не шакалить, — отвечает тот, премного довольный, — раз такие широкие возможности. Эту олдерлянскую сволочь и в другое время обставлять одно удовлетворение. Они в культурном смысле туземцы, за красивую стекляшку удавятся. Шкур только не хватает. До наших кудеярских понятий им не дорасти. Отсталый народ, вот что я вам скажу. Ну, покатались? — спрашивает. — Где вас, мальцы, высадить?
   А Башка, не ответив, говорит:
   — Зачем же ты, дядя, живешь посреди отсталых туземцев, если они тебе так не нравятся?
   — А я их к нашей культурности приобщаю, — опять взхохотал лже-гренуец. — Так говорите, где высадить, а не то здесь вылезайте.
   — А мы не будем вылезать, — говорит ему Башка и с остальными переглядывается. — Ты чего-то не понимаешь, дядя.
   — Чего это я не понимаю? — разозлился тут лже-гренуец. — А ну живо брысь отседова, паршивцы, а не то я вас за ухи вытащу.
   И машину стормозил, ключи вынул, вылезать хочет. Но тут Аншлаг ему на шею удавку ловко набросил и затянул, а Студень помогает. Башка палец на толстого захрипевшего лже-гренуйца наставил и продолжает:
   — Ты нам не нравишься, дядя, мы тебя сейчас тоже раздавим, как олдерлянского таракана. А не больно ты от них отличаешься. И до наших кудеярских понятий все равно не дорастешь, рыло гренуйское денатуратное.
   Тут удавку совсем натянули и подождали. А как он шевелиться перестал, из машины вышли и вперед направились. До ближайшей буйной развеселой толпы добрались и в нее нырнули. А у Аншлага ножик сразу в руке припасен был.

XXIX

   Коля к тетке Яге заведомо дозвонился, чтоб его в депутатский апартамент пропустили, не глядя в документ и без призвания милиции. Потому к Степаниде Васильне его специальный провожатый проводил и дверку перед ним распахнул. А тут сама Степанида Васильна племянника усадила, угощения с секретарской девицы стребовала, руки на груди сложила и говорит:
   — Одумался? Вот и умник. А правильно, куда ты без родной тетки денешься. А я тебя приголублю и напитаю, и жизни научу. Небось, не знаешь ее, жизни-то.
   — Не знаю, тетушка, — соглашается Коля. — А пришел к вам за подмогой в родственном деле.
   — Ну говори, слушаю, — усаживается Степанида Васильна и парик длинноволосый рукой встопорщивает для приглядности.
   А Коля ей про талисман родовой объясняет, так, мол, и так, был особый камушек на шнурке, а куда девался, неведомо.
   — Не сдавала ли, — спрашивает в конце, — родительница вам его на хранение?
   — Нет, — отвечает тетка, — не сдавала. Пропал, видно, твой камушек насовсем. А ты не горюй, племянник. Этого добра у меня полно.
   И тут шкафчик на стене отворяет, а там каких только амулетов нет. И каменные, и деревянные, резные да простые, и янтарные, и ладанки тряпичные, и из глины загогулины, и из корешков, и в оправах всяческих, и другой дребедени множество.
   — Вот, — говорит тетка Яга, — выбирай любой. На счастье, на удачу, на любовь, на богатство, на зависть людскую, на силу магическую, на третий глаз, на мужскую силу тоже есть. Какой тебе надобен?
   Коля это все хозяйство досадно обглядел и отвечает:
   — Нет здесь такого, тетушка, какой мне надобен.
   — Что за оказия, — говорит Степанида Васильна, — не явился еще такой амулет, чтоб я его не знала и не имела в ассортименте.
   — Мне, — объясняет Коля, — нужен такой, чтоб святой водой был закален и молитвой специальной заговорен.
   — Ну так бери любой, — уговаривает тетка, — они тут все таковые, и водой закаленные, и словами заговоренные.
   А Коля глаза отвел и на стул обратно сел.
   — Нет, не нужно, тетушка. Мне языческие ваши амулеты на себя вешать нельзя, потому как я к вере истинной и отеческой приобщен и за то ответ несу.
   — Тьфу, — говорит на это тетка Яга и заветный шкафчик закрывает, — благочиние поповское, тьфу. Ну ничего, я из тебя эту блажь вытряхну, дай срок. — И спрашивает строго: — К делу какому прибился али тунеядствуешь все?
   А Коля угощение прихлебывает и отвечает:
   — Тунеядствую, тетушка, грешен.
   — То-то что грешен, — говорит Степанида Васильна. — А поп твой небось этот грех избыть не может?
   — Снять с души может, — вздыхает Коля, — а избыть не может, потому как я к тому пока не способный.
   — Тьфу, — опять плюется тетка, — словеса невразумительные, что за напасть. Я говорю, дело прибыточное он тебе дать не может, слабосилен твой поп в жизненных сферах. А туда же, народ поучать, истину открывать. Вот скажи мне, племянник, как на духу, умеет твой поп по воде ходить?
   Коля на тетку выпучился, угощением поперхнулся и говорит:
   — А для чего это вам, тетушка, чтобы он по воде ходил?
   — Мне того не надобно вовсе, а интересуюсь для познавательности. Что ж, не умеет?
   — Не видал, — Коля сумрачно отвечает и глаза опять отводит. — Чудодеяньем поп Андрей не знаменит.
   — То-то не знаменит, — говорит тетка, довольная ответом. — Где ж тут истина, ежели он по воде ходить не может, как в главной поповской книге написано?
   — В благом вестии хождение по воде истиной не названо, — отвечает Коля, а сам все в сторону смотрит. Смутительность переживает за попа — вправду ведь по воде не ходит, чистотой помыслов не окрыляется, чтоб идти да не тонуть.
   А тетка на это отмахивается:
   — То-то не названо, оттого что попы по воде ходить не умели и не умеют, и доказать себя не могут, а истиной вовсе не владеют. А другие могут и владеют, — припечатала.
   — Вы, тетушка? — вздрогнул тут Коля, испугавшись чего-то. А может, того, что тетка вот сейчас встанет и пойдет по воде, аки посуху. А не то по воздуху.
   — Не обо мне разговор, — отвечает Степанида Васильна. — Тут, племянник, вот какое дело. Ты говорил, среди шамбалайцев жил? А речь их понимаешь?
   — Могу помалу, — кивает Коля.
   — А тогда я тебя в переводчики и сопроводители возьму к шамбалайцу приглашенному. Для культурного обмена его вызвали, а чего он говорит такое, никто понять не может. Так ты уж поспособствуй, племянник.
   — А в каком направлении он будет у нас культурно обмениваться? — интересуется Коля.
   — В самом наипервейшем, — заверяет его Степанида Васильна. — А то у нас народ не весьма культурен и развит, корни свои плохо знает, в традициях не просвещен. Кругозор ему, народу, расширять надо. А вот и расширяем, как можем. В сравнении оно все и познается. И чужое, а за ним и свое.
   А это точно, за кругозор просторылых кудеяровичей Степанида Васильна горой стояла. Приглашала к нам разных-всяких из других государств, чтоб уму-разуму население учили и в культуре просвещали. И из янкидудлей просветители были, все конец света высчитывали и народ к нему готовили. На одно число назначат, а конец света не придет, они заново переназначат. А потом обещали, что через сто лет конец точно придет, и они перед тем аккурат прибудут и население заново подготовят. А еще приезжал рахман-мандалаец, только он в таком сильном блаженстве пребывал, что его в деревянной коробке привезли, а потом обратно таким же манером увезли. Народ ходил на него смотреть и силе блаженства дивовался. Потом был песиголовец, тоже фокусы показывал, а еще обещал мертвого из могилы поднять, но сначала кому-нибудь надо было туда лечь, в натуральном, конечно, покойницком виде. А никто не согласился, он и уехал ни с чем. Только с тех пор на кладбище разные голоса по ночам стали выть, и стуки замогильные слышались. А это, говорили, мертвецы из-под земли выкопаться не могут и колдуна-песиголовца все зовут.
   — Ну а чем, к примеру, этот шамбалаец будет расширять кругозор? — допытывается Коля.
   — Так по воде же ходить будет, — говорит Степанида Васильна, — истину доказывать.
   Но тут уж Коля твердо воспротивился, смутительность поборол и угощение от себя совсем отодвинул.
   — Чудодеев, — говорит, — я, тетушка, сопровождать не буду и истину их переводить тоже не хочу, потому как для чистоты помыслов это сомнительно. А без душевной чистоты по воде ходить никак нельзя, это уж беспременно.
   — Тьфу, — сказала на это тетка и сильно задумалась, чем еще твердолобого племянника с его упрямого насеста сбить. — И денег не хочешь? — спрашивает.
   — За это не хочу, — отвечает Коля и прощаться начинает.
   — Да ты погоди, — говорит тетка, — сядь и сиди, пока не отпущу. Я тебе теперь заместо матери, меня слушаться должен.
   — Я уже взрослый, тетушка, и два раза женатый был.
   — А ума не нажил, — сердится Степанида Васильна. — Ты вот чего. Оставайся у меня. Дело другое есть, прибыльное. Заключим с тобой договор.
   — На какой предмет? — спрашивает Коля, не так чтобы доверчиво.
   — На такой, что будешь у меня новую технологию опытом проверять. Сама не могу, тут экспериментная чистота нужна. А ты обогатишься, верно говорю.
   — Какая такая технология? — совсем подозрительно интересуется Коля.
   — Мною лично изобретенная, — говорит тетка Яга, — зарытие клада под процент. Самая высокая и тонкая технология из всех. Зарываешь, к примеру, червонец, наговор особый кладешь, а через срок вынимаешь два червонца али пять, это уж от силы наговора зависит. А мне это все проверить надо, как будет работать. Согласен?
   — Ох, тетушка, — отвечает Коля, — и не жалко вам меня?
   — Чего это вдруг? — удивляется Степанида Васильна. — Мне тебя сейчас жальче, в поповских силках трепыхаешься, будто птенец.
   — А вдруг меня тоже найдут в лесу неизвестно от чего помершим?
   — Тьфу, напасть, — говорит тетка. — Да нешто я тебя, родного племянника, не уберегу?
   А Коля ей отвечает:
   — Я, тетушка, лучше пойду, а то у меня от ваших предложений голова совсем замутилась.
   И к двери идет.
   — Это у меня голова замутилась от твоих фордыбасов, — кричит ему вслед тетка. — Вот теперь точно прокляну, племянничек. По-родственному. Так прокляну, что ни сесть, ни встать не сможешь.
   Коля к ней оборотился и говорит:
   — А я, тетушка, не боюсь ваших проклятий.
   — Это почему еще? — опешила тетка.
   — А не слыхали, — отвечает Коля, — в городе Черный монах объявился? Потому и не боюсь.
   И совсем ушел, да больше к тетке не приходил.

XXX

   А в это время в Кудеяре кутузка сгорела, где пойманные бритые головы сидели. Никто в толк взять не мог, откуда огонь пришел. Налетел, будто ветер, и сразу все тюремное хозяйство обуял. Молодчики Иван Сидорыча сами повыскакивали из окон, а которые под замком куковали — всех пожгло, одни косточки остались. В городе сразу заговорили, что неслучайно это, а кому-то надо было, вот и подпалили. И бритых голов жалеть стали, а родня их, которая была, убивалась с горя.
   И такое сильное оглашение от этого произошло, что сам Кондрат Кузьмич взял себе на карандаш это дело, главному же дознавателю Иван Сидорычу велел носом землю перерыть, а виновного достать и со всей строгостью по нему пройтись. А только в народе скорей догадались, кто поджог соорудил. Таким налётным манером у нас один Захар Горыныч умел промышлять. Да говорить об этом громко опасались, потому как у Горыныча к трем головам еще много ушей было в виде лихих людей, по городу будто бы мирно шастающих. А еще совсем невнятно было, зачем ему кутузку жечь. Разве бритым головам поучение сделать за порушенные стекла в его нарядной домине и побитых девятерых из ларца, одинаковых с лица.
   Но это все бы ничего, а только Башке, Студню и Аншлагу сгоревшая кутузка поперек шеи легла и суровое преткновение сделала. А оттого всем плохо стало.
   Гренуйская буйная толпа сперва их в себя вобрала без остатку, со всеми потрошками, а потом выплюнула. Вывалились из нее разодранные, в оплеушинах и с битыми подглазьями. Зато у Аншлага ножик был весь красный и скользкий, и у Башки подковки на башмаках в человечьих ошметках, а Студень кулаки разбил до крови и захмелел от ярости.
   И вот они вернулись. По домам не пошли, а схоронились в своем месте у озера, там и жили. О сгоревших товарищах прознали, и окаянство в душе у них поднялось, обида глаза жгла. А вдруг как сбесились. Стали непотребство орать и всякое другое горланить, метались по берегу, дерево поломали, одежду на себе рвали.
   — Мы урки отмороженные! — вопит Аншлаг и руками машет, будто мельница.
   — На нас клейма ставить негде! — вторит ему Башка и по земле отчаянно катается.
   А Студень отломил прут и начал им по воде хлестать со всех сил.
   — Я никогда не смогу ходить по тебе, — надрывается, — потому что на мне кровь!
   Тут Башка вскочил, забежал в воду и рвет горло:
   — Озеро, если ты нас слышишь! Мы прокаженные, озеро! Вылечи нас! — А потом: — Да ты ничего не слышишь, проклятое озеро, ты глухое, как тетерев!
   На берег выбрался и в траву свалился, голову запрокинул.
   А Студень прут в сторону кинул и вдруг сам в воду плашмя упал, лицом книзу, совсем затих. Лежит и не движется, будто утопленник, пузыри не пускает. Аншлаг с Башкой его не сразу увидели. А как опомнились, схватили за руки-ноги и на берег выволокли, перевернули.
   Студень не дышит и глаз не открывает.
   — Надо ему дыхание сделать, — говорит Аншлаг.
   — Воды наглотался, — отвечает Башка.
   Опять его перевернули и давай выкачивать. Студень закашлял, фонтан воды извергнул и говорит тихо:
   — Я умер.
   — Нет, — отвечает ему Башка, — это они все мертвые, — на город показывает, — там мертвяки. Мясо для коптильни.
   Аншлаг губы распялил:
   — Их только резать.
   И гогочет по обычаю. А Студень сел и говорит:
   — Надо клятву дать. Клянусь, — говорит и руку протягивает, — хранить нашу верность друг другу.
   — Клянусь, — сказал Аншлаг и дал руку.
   — Клянусь, — повторил Башка и прихлопнул ладонью сверху. — Теперь мы только сами за себя, ни за кого другого и против всех. Мы объявляем им всем войну.
   — Объявляем, — сказали Студень и Аншлаг. — Беспощадную.
   Все трое встали и повернулись к городу. Долго смотрели, мрачно и совсем беззлобно, пока луна не ушла и не стала тьма.
   Они решили, раз все так плохо, пусть будет еще хуже, и самим, и Кудеяру, всему свету. Только Кудеяру до них дела не было. Лихих голов в Кудеяре не сосчитать сколько, еще три штуки заботы не составят. Да и то сказать — Кудеяр их родил для лихого дела и ни для чего больше.
   А если они хотели бунтарями быть и не идти по утоптанной дороге душегубства, то где же в Кудеяре взять неутоптанный путь для бунта? Нету у нас такого, отродясь не знали.
   Когда сделалась кромешная темнота, они отправились в город и запаслись в тайнике оружием, от бритых голов остававшимся. Да на первой же улице окружили встречного и потребовали карманы выворачивать. Тот убежать хотел, заголосил: «Помогите!». А ему пистолей в висок стукнули для смирения, он и повалился, будто скошенный. Аншлаг на шее у него пошарил.
   — Готов, — говорит.
   Карманы ему вытряхнули, имущество забрали да пошли дальше бессмысленные и беспощадные порядки наводить.

XXXI

   Коля попробовал, как покойный родитель, к зелью приложиться, да не вышла затея, слаб оказался, а еще средства из малого запаса сразу кончились. А беспокойство все сильнее точит, душу зазря мутит. Вот прошел слух, что в городе новая лихая шайка орудует. Коля тотчас к тому мыслью обратился и разбойную вольницу в мечтания впустил. Все представлял, как он волею дышит, по большим дорогам, по лесам хозяином ходит, соловьиным посвистом заливается, добро с прохожих обирает. А не то, думает, революцию в Кудеяре, может, затеять, квелость населения расшевелить да из дикости и разбойности его силой вывести? Было б тогда где душе разгуляться. Да вдруг запнулся, с лежанки вспрыгнул, целый жбан воды выхлебал для охлаждения злых мечтаний. Отдышался и снова на матрас, бока отлеживать.
   А лень одолела страшная. Ни во двор выйти, ни книжку взять. В трапезную одну только наведывался, хлеб тунеядный жевал. Все думал, какое себе дело найти, чтоб прибыточное было и простор душе давало, громадностью замысла хвалилось. Оттого опять в мечтания ударился и совсем в них завяз. А как выкарабкался, плюнул на все и захрапел. Оно так спокойней.
   А тут поп наконец пожаловал, давно вниманием обделял. Колю за бок растолкал, на стуле пристроился и говорит укоризно:
   — Пошто в храм ходить перестал?
   Коля, глаза продрамши, отвечает:
   — Совсем невмоготу мне, беспокойство внутрях замучило. Все тянет куда-то, в туман да в непонятность. А лечения от этого нет, потому как талисман заветный утерялся, и теперь мне места не найти, а все пятый угол искать надо.
   Поп на это задумался и говорит:
   — А ну рассказывай, что за талисман.
   Коля ему все и разложил на элементы. И про родовую беспокойную хворь, и про богомолье прабабкино для усмирения революционного матроса, и про камушек, в святой воде закаленный, молитвой заговоренный, в дар от старцев обретенный. И про то, как камушек к земле гнет, а сам в руке легкий, совсем безвесомый и, верно, на месте точно укоренить может, беспокойство отнять. Да про то еще, как он сам его с шеи снял и в Дыру нырнул, а теперь этот камушек не найти вовсе. А причиной всему — кислая сбродившая кровь.
   Тут Коля ножик хлебный со стола взял и ковырнул им в руке, да протягивает попу кровяницу.
   — Вот, — говорит, — сами опробуйте. Кислая, с брожением.
   Только поп его руку отодвинул, пробовать не стал и отвечает:
   — Беспокойство твое все от бесов лукавых, а не от крови. Сие лечится постом и молитвой, а не исканием пятых углов.
   Коля кивает согласно:
   — А впрямь от них. Вот намедни наслали мечтания лихие, еле отбоярился. А верно, был у нас в роду кто из разбойников-бунтарей Стеньки Разина, а не то Емельки Пугачева.
   Да про остальных прародителей рассказывает, как они в народ ходили и мировой пожар разжигали, моря высушивали, анархического князя Кропоткина почитывали. И как сам от них не отстает, вольной волею грезит.
   А поп на это вздыхает:
   — Себя переустроить не умеем, а мир перелицовывать — нате, пожалуйста. Нет, не кровь это, — говорит. — Дух бунтарный покоя не дает, разбойный дух, безбожный. Безбожие само бунт есть. А кровь твоя может в уксус совсем забродить, либо добрым вином станет, это как поведешь. Про талисман же ничего сказать не могу, а если утерян, то и ладно, без него жить будешь. — А потом спрашивает строго: — И зачем это все на лежанке разлеживаешь?
   — Так ведь заботы тяготят, — тоже вздыхает Коля.
   — Это какие такие заботы? — удивляется поп.
   — А у русского человека, — отвечает Коля, — всегда забот на уме много. Планы разные агромадные, замыслы просторные. Да всего в жизни не переделаешь, оттого жалко и на душе тяжко.
   — Ишь ты, — говорит поп, — замыслы у него агромадные. А ну-ка, вставай. Дело у меня для тебя есть. Как раз просторное.
   Коля нехотя за попом из сараюшки вышел, а тот повел его сперва в подвал, там велел взять деревянную лестницу. Потом оставил Колю у церкви, а сам сходил, принес ведро с водой и тряпку вручил.
   — Вот, — говорит, — будешь храм Божий мыть. До этой высоты, — на лестницу показывает, — чтоб все чисто было. Приду, проверю.
   Коля глаза таращит, понять не может, что за бестолковое дело, стены наружные мыть.
   — Так ведь чистые, — смотрит, — дождь их моет. Неосмысленно это.
   — А ничего, — отвечает поп, — тебе в самый раз будет. От агромадных забот сразу вылечит да от тунеядства избавит.
   И ушел, оставил Колю одного в руках тряпку посрамленно мять.
   А слухи про новую душегубскую шайку все сильнее расползались. Давно в Кудеяре такого не было, почитай, с того времени как Кондрат Кузьмич начал порядок наводить и руку свою крепкую применять. В городе оттого судачили, что это заезжие лихачи к нам приблудились, которые порядков тутошних не знают и на свою голову крамольничают, да скоро их Кондрат Кузьмич к ногтю прижмет, потому как он даже своим такого нахального удальства не позволял.
   Посреди бела дня несусветное творилось. То драгоценную лавку с охраной подчистую обнесут, а охрану подстрелят. То инкассацию с мешком деньжищ застопорят и пальбу откроют, а сами в черных фантомасках на голове и узнать никак нельзя. А то еще в супермагазин заявятся, ничего не возьмут, только народ попугают и пристукнут кого-нибудь, кто особо не понравится, да объявление сделают, что весь Кудеяр у них заложный и будут убивать всякое бессмысленное рыло, которое зазря небо коптит. А как выбирать эти рыла станут да по каким признакам, не сказали и ушли.
   Главный дознаватель и охранитель Иван Сидорыч с ног сбился, специальных людей по городу расставляя для ловушек. А все бестолку. Лихачи в черных фантомасках будто заговоренные были и из ловушек бестрепетно утекали, а еще специальных людей калечили и из строя выбивали. Каждый раз их на новой машине видели, да каждый раз троих описывали. Уже любое бесчинство стали им предписывать, потому как они сразу в народное предание вошли. Обчистят кого в подворотне на пять рублей — черные лихачи налетели, говорят. Недостачу в лавке найдут — обратно лихачей работа, побывали неприметным образом. А мордобой если затеют, да милиция понаедет — так это точно черных крамольников приплетут, без них, мол, никак не обошлось.
   Иван Сидорыч Кондрат Кузьмичу каждый день докладываться ходил и руками разводил. «Работаем, — говорит, — выявляем». А Кондрат Кузьмич зубами на это в гневности клацает.
   — Да это бунт! — кричит и ногами топчет. — Сейчас же мне этих мошенников из-под земли достать и на блюде поднести, а не то я вас всех самих разделаю. Я заведенный порядок рушить не дозволю!
   И цепью золотой грозно машет перед самым носом Иван Сидорыча. А тот к дверям пятится и клянется все как надо сделать. Только Кондрат Кузьмич его в двери не выпустил, а за грудки взял и говорит пронзительно:
   — Ты такой-сякой, пес мой клейменый, знаю, чем занимаешься вместо того, чтоб порядок блюсти. Вынюхивать стал, шельма еловая, все ищешь-рыщешь, на хвосте у заморского моего советника сидишь. А ну отвечай, квадратная голова, какие дела тайные против меня и гостей моих замышляешь? Говори, не то на цепь посажу. — И очами желтыми вращает, зубами клацает, того гляди нос Лешаку откусит.
   Иван Сидорыч шраминой побелел, а сам багровый стал.
   — Ничего, — говорит, — против вас, Кондрат Кузьмич, тайного не замышляю, а наобратно интересы ваши стерегу, как пес верный. Мне же ваши наречения обидны вовсе, потому как я все для вас исполняю. А на хвосте господина Дварфинка сижу единственно ради его сохранности от бунтарных черных налетчиков, которые обещались всякое бессмысленное рыло в Кудеяре истреблять.