Центростремительная тенденция к сокращению всякой сложной дроби человеческих отношений лежит в самой сущности диктатуры.
   В Грузии это сокращение дроби проходило, как и во всей стране, но принимало дополнительно уродливую форму опьянения от самого факта, что Сталин – грузин. Таинственные слухи о Пржевальском тогда еще не циркулировали, и мы не будем касаться этой темы, тем более что и без лошади Пржевальского в этой главе достаточно много говорится о лошадях.
   Вернемся к начальнику милиции. Итак, в этой суровой реальности он, абхазец, оставался начальником городской милиции столицы республики. И потому у многих местных руководителей он вызывал раздражение как некая неприятная шероховатость на гладко отполированной поверхности национальной политики.
   Как он мог оставаться? Во-первых, хотя политика эта исходила из Тбилиси, но именно в Тбилиси его непосредственное руководство его ценило как опытнейшего оперативника. Он двадцать лет работал в милиции, и каждый уголок Абхазии со всеми особенностями его местных завитков знал великолепно. Он знал не только абхазский и русский, но совершенно чисто говорил на грузинском и мингрельском языках. Это последнее обстоятельство работало на него, может быть, больше, чем качества опытного оперативника. Кроме того, он неплохо знал турецкий и греческий языки.
   Он был храбр, во многих опасных операциях (преступники, абреки) принимал личное участие, обстоятелен, хитер, искренне любил Сталина и был абсолютно предан его политике.
   Однако, несмотря на все эти качества и поддержку непосредственного руководства из Тбилиси, говоря языком вождя, постоянно действующий фактор оказался сильней. Два года назад его все-таки сняли с должности начальника городской милиции и он несколько месяцев ходил без работы. Конечно, его устроили бы на работу, но на гораздо более низкой должности. Однако он вскоре был восстановлен на своей прежней должности. Помог необычайный случай.
   В тот день, возвращаясь с охоты, он проходил неподалеку от военного объекта, который был возведен здесь за последнее время. Ввиду особой важности этого объекта жители небольшого поселка, расположенного рядом с ним, были выселены и расквартированы в городе. Поселок заняли люди, непосредственно работавшие на объекте.
   И вот, вместе со своей охотничьей собакой проходя мимо этого поселка, он встретил там человека, показавшегося ему подозрительным. Каким-то оперативным чутьем (по-видимому, верхним) он почувствовал, что человек этот не местный. Тогда что он здесь делает? Попросил прикурить, перекинулись несколькими словами. Оказалось, что человек этот действительно приехал из Батуми к родственнику, раньше жившему в этом поселке, а теперь куда-то переселившемуся. Опытному оперативнику показалось странным (для кавказца), что родственник не знает о том, что его родственник уже два года здесь не живет.
   Он сказал этому человеку, что знает, где теперь в городе живет его родственник и может к нему отвести его. Простодушие, с которым последовал за ним этот человек, только усилило его подозрения. Скорее всего, это был посыльный, которому поручили узнать, живет ли все еще в поселке нужный кому-то человек.
   С перепелками, болтающимися на поясе, он этого человека, как живую перепелку, доставил чекистам. Все оказалось так, как предполагал начальник милиции. В самом деле, в Батуми была шпионская резиденция и она действительно заинтересовалась этим объектом, а этого человека просто за деньги через подставное лицо прислали узнать, живет ли там еще нужный им человек.
   Разумеется, посыльному сказали, что речь идет о каких-то личных взаимоотношениях, до времени не позволяющих тому, кто его посылал, приехать прямо. Короче, благодаря бывшему начальнику милиции была раскрыта настоящая, а не липовая шпионская организация.
   И вот именно тогда могучая поддержка смежников помогла ему сесть на прежнее место. Однако постоянно действующий фактор продолжал действовать в силу того, что он был, как метко заметил вождь, именно постоянно действующим фактором.
   С год назад по течению этого фактора из Зестафона приплыл человек, которого назначили заместителем начальника милиции. За этот год он уже неоднократно подкапывался под своего начальника с явной целью сесть на его место. Он слишком спешил. Было похоже, что в глубине души он не был уверен в постоянстве постоянно действующего фактора.
   Начальник несколько раз намекал ему, что знает о его интригах в обкоме, но тот не унимался. Действовал он грубовато, но и не без оглядки, точно зная, что начальника пока что поддерживает его непосредственное руководство из Тбилиси. Был даже случай, и он об этом знал, что его хотели взять на работу в Тбилиси.
   Местное руководство тоже все еще колебалось в силу той же поддержки начальника его тбилисским руководством, да и для пользы дела считало, что зестафонский кадр должен набраться опыта, подождать. Время и так работало на него, но он пытался опередить скорость постоянно действующего фактора, а это тоже не одобрялось.
   Так обстояли дела, когда милиционер вместе с Чункой был отправлен дежурным к следователю. Дежурный, как только они вышли, доложил заместителю начальника милиции о происшествии на базаре. Заместитель вошел к начальнику с предложением немедленно отправить преступника в НКВД. Начальник, не придав большого значения этому происшествию, сказал, что торопиться некуда, отправят его туда после допроса.
   И вот преступник сбежал, и заместитель начальника, почти не скрывая торжества, вошел к начальнику с напоминанием о своем предложении, которое объективно, как тогда говорили, предупреждало побег, а начальник по меньшей мере проявил головотяпство. И сейчас, выслушав это напоминание, начальник понял, что у зестафонского выскочки никогда раньше не было в руках такого выигрышного козыря. В сущности, он еще не побежал с доносом только для того, чтобы по ответной реакции начальника почувствовать, насколько крепко его все еще поддерживает Тбилиси.
   …Еще не побежал, но, конечно, очень скоро побежит, соображал начальник, оценивая ситуацию. Разумеется, он не собирался ни от кого скрывать то, что случилось. Скрыть это было невозможно, слишком многие об этом знали. А вот то, что зестафонец предлагал ему переправить преступника смежникам, а он отложил, это сильно работало против него.
   Все это прокрутилось в его голове за несколько секунд, пока заместитель, почти не скрывая победы, вглядывался в его лицо, ища на нем признаки растерянности. Но не было на лице начальника этих признаков!
   – Да, – сказал он задумчиво, – век живи, век учись… Это тебе будет уроком на будущее. Но не стоит выносить сор из избы… Мелкий сор… Мне опять звонили из Тбилиси… Предлагают переезжать… Видно, соглашусь… Конечно, будущего начальника милиции утверждает обком… Но и у меня спросят о кандидатуре и к моему слову прислушаются…
   – Вас понял, товарищ начальник, – радостно вскочил заместитель, – вы опытный оперативник, и наш долг у вас учиться и учиться…
   – Да, – сказал начальник, глядя ему в глаза, – опыт у меня есть…
   Когда заместитель бодро выходил из его кабинета, странная догадка мелькнула в голове у начальника: этот зестафонец в последний раз выходит из его кабинета. Предчувствие явно было следствием какой-то причины, которую он еще не знал. И это было так странно – увидеть следствие, не зная причины. И тогда, словно перевернув следствие, он увидел причину и понял, что причина должна быть такой, и только такой.
   Сказав своей секретарше, что отлучается по делу на один час, он вышел из здания милиции и пошел к берегу моря, где у старой крепости ютился пестрый приморский поселок.
   С людьми уголовного мира, тогда еще очень сильного, у него были отношения сложные, но незапутанные. Их кадры он знал не хуже, чем свои. Впрочем, и они его кадры знали не хуже. Иногда ему приходилось закрывать глаза на одни преступления, чтобы лучше видеть другие, более важные.
   Имели место и взаимные услуги. Например, договориться через нужных людей, чтобы арестованный преступник взял на себя какое-то нераскрытое дело (когда точно известно, что оно уже не может прибавить ему срок к тому сроку, который ему предстоит получить по суду), было обычным делом.
   С другой стороны, за долгую работу в милиции настоящие уголовники привыкли к нему. Уважали его за личную храбрость, за то, что он и в самом деле не брал взяток, и за то, что он их никогда не обманывал и не обещал сделать того, чего он не считал возможным сделать. Точнее сказать – никогда не обманывал, когда обман имел шанс раскрыться.
   Сейчас он шел к дому известного вора Тико, который был, хотя дважды попадался и сидел, одним из самых дерзких и хитрых людей своей профессии.
   Несколько месяцев тому назад в Лечкопе, в пригороде Мухуса, был ограблен магазин, и начальник милиции по некоторым малозаметным признакам заподозрил, что это дело рук Тико.
   В ту же ночь кинулись за ним, но сестра его сказала, что он с вечера ушел кутить к знакомому греку. Тико жил один с сестрой. В ту же ночь милиция нагрянула к этому греку, но, разумеется, все застольцы утверждали, что Тико с вечера никуда не выходил из-за стола. Да и как он мог уйти, товарищи милиционеры, когда его выбрали тамадой? Грек грека никогда не предаст, разумеется, за исключением тех случаев, когда грек работает в милиции тайным осведомителем. Именно такой, и притом самый его толковый, осведомитель сидел за столом. И он, конечно, ему все рассказал. И все-таки начальник Тико не тронул! И в этом проявился его истинный, тончайший нюх оперативника.
   Дело в том, что по составу пирушки и дому, где она происходила, его осведомителя не должны были туда приглашать. Сам он туда не напрашивался. И вдруг напоролся на пирушку, откуда Тико ушел на грабеж и куда он потом вернулся. И тогда начальник вычислил, что его осведомителя кто-то из сидящих на этой пирушке тихо вычисляет. А Тико, сам того не ведая, служит приманкой. Если Тико возьмут, его лучший осведомитель накрылся. Его бедный пиндос так усердно следил за преступниками, что не заметил, как один из них уже сам идет по его следу. И начальник, спасая своего лучшего осведомителя, не тронул Тико, и Тико теперь ему понадобился. Так кто же достоин своего места, он, начальник, или этот зестафонский выскочка?
   – В передней запах жареной рыбы ударил в ноздри Худенькая, черненькая сестра Тико жарила на мангале хамсу.
   – Вы, греки, без хамсы жить не можете, – сказал он и, пуская в ход свое обаяние, слегка потрепал некрасивую девушку за ушко, – калон карица, Андроник кехо? (Хорошая девушка, а парня нет?)
   – Парень был бы, – по-русски важно ответила девушка, поддевая ножом и переворачивая в сковородке хамсу, – брат строгий.
   – Правильно, – сказал начальник, – вас нужно в строгости держать. А где твой строгий брат?
   – Спит, – сказала она.
   – Твой брат, как волк, – шутливо сказал начальник, – днем спит, а ночью охотится.
   – Э-э-э, начальник, – покачала головой девушка, показывая, что и шутливые хитрости не принимает, – брат просто лег отдохнуть…
   – Разбуди его, – сказал начальник и, взяв со сковородки горсть горячей хамсы, дуя на нее, отправил в рот, – разговор есть..
   Сестра правильно поняла этот жест начальника как приход с миром. Она вошла в квартиру, через несколько минут вышла оттуда и пригласила его в комнату. Тико уже надел брюки и в знак уважения к начальнику накинул на майку пиджак. Это был светлоглазый, курчавый сатир, приходящий в хорошо рассчитанное одиссеевское неистовство при виде ночных замков и запоров.
   Они быстро договорились, хотя такого рода услугу начальник вообще просил первый раз. Он многое в жизни делал в первый раз и всегда удачно, ибо то, что он делал первый раз, никто никогда не ожидал. И то, что он делал в первый раз, он никогда не делал второй раз или делал совсем по-другому.
   Слова не было сказано, но все было ясно, и Тико знал, что такие услуги даром не просят.
   – Хочет сесть на твое место, – быстро определил Тико суть дела, – нам это тоже не нужно.
   – Надо сегодня, – сказал начальник, – завтра уже будет поздно.
   – Хорошо, – Тико кивнул на окно, – еще время много… За друга тоже хочу отомстить…
   Он явно имел в виду Христо, жившего за городом. Христо целый год был в бегах, но по агентурным сведеньям тайно вернулся домой. Ночью за ним пришли, но он стал отстреливаться. Операцию возглавлял заместитель начальника. В перестрелке Христо был убит, кажется, пулей зестафонца. Он был смел, этот зестафонец. Если б не его наглость… Но теперь об этом поздно думать…
   – Да, – сказал начальник, словно случайно вспоминая об этом, – как ты думаешь, Христо на нас не обидится на том свете, если мы лечкопский магазин на него спишем?
   – Это твое дело, начальник, – сказал Тико, – как хочешь, так и делай.
   – Все-таки, как ты думаешь, дело же надо закрыть? – повторил начальник, пытаясь выудить у него заинтересованность.
   – Это твое дело, начальник, – повторил Тико, – Тико вообще не имеет привычка чужие дела вмешиваться…
   У него тоже неплохой оперативный ум, подумал начальник, знает, где надо остановиться.
   – Хорошо, Тико, – сказал начальник вставая, – только чтобы никакой ошибки не было.
   – Ошибка не будет, – сказал Тико уверенно и добавил: – Но вот что я думаю, начальник. Вы все время говорите: интернационализма, интернационализма, а твою нацию везде прогнали, ты один остался. А среди наших ребят всегда была интернационализма… Тико пуля не боится – Тико уважают. Нацию никто не спрашивает…
   – Это временно, – остановил его начальник, мрачнея, – временно, и не надо об этом болтать.
   – Э-э-э, начальник, – сказал Тико, воздев палец, и становясь философствующим сатиром, – учти, что на этом свете все временно! И я временный! И ты временный! И все другие, даже самые большие начальники, тоже временные!
   С начальником о таких вещах трудно было разговориться, и они расстались. Хотя все пока шло, как хотел начальник, Тико ему все-таки сумел подпортить настроение. Он вспомнил, как за несколько дней до случайной поимки посыльного из Батуми, его товарищи по наркомату привели его к новому наркому, только приехавшему из Тбилиси. Товарищи его, кстати, по национальности грузины, хотели помочь ему устроиться начальником милиции одного из районов.
   Новый нарком о нем не знал и, взглянув на его паспорт, удивленно поднял глаза на его товарищей и спросил у них по-грузински:
   – Неужели нашего парня не могли найти?
   Нарком не думал, что он знает по-грузински. Товарищи его смутились.
   – А я что, чужой? – не выдержал он и спросил на чистом грузинском языке.
   Нарком внимательно взглянул ему в глаза и, возвращая паспорт, сказал по-русски:
   – Оформляйся.
   Тогда последовавшие события вернули его на прежнее место начальника городской милиции, но до чего же неприятно было об этом думать.
   …В половине двенадцатого ночи в доме начальника милиции зазвенел звонок, которого он очень ожидал.
   – Слушаю, – нарочито сонно сказал он в трубку.
   – Товарищ начальник, – доложил дежурный, – покушение на вашего заместителя…
   – Ко мне подбираются, – сказал начальник, выругавшись. – Он жив?
   Дежурный, как и вся милиция, знал об интригах заместителя и болел за начальника. Но, разумеется, о подоплеке случившегося не знал.
   – Мертвей и Гитлер не придумает, – начал он, но начальник его перебил.
   – Отставить Гитлера, – сказал он, – как было совершено покушение?
   – Двадцать минут назад кто-то позвонил в дверь вашего заместителя. Тот ее открыл, и человек в маске выстрелил ему в грудь. А когда он упал, человек в маске выстрелил второй раз ему в ухо и скрылся. Жена видела, когда он стрелял второй раз…
   – Немедленно машину! – приказал начальник и положил трубку.
   Через пятнадцать минут начальник мухусской милиции спускался к машине, просигналившей у дома. Он мурлыкал модную в те годы застольную песенку: Зестафоно, Зестафоно…
   Сейчас он был уверен, что все будет как надо. А между тем постоянно действующий фактор продолжал действовать еще многие годы, вплоть до смерти вождя и казни его самого верного и одновременно самого коварного помощника.
   «Ужасный век! Ужасные сердца!» – хотелось бы нам воскликнуть, как восклицали во все времена, думая, что худшего времени не может быть. Но мы промолчим и с радостным облегчением вернемся к нашему Чунке, ибо во все времена живая душа человека была, есть и будет нашей единственной надеждой.
   В тот предрассветный час Чунка, подходя к дому Анастасии, ничего, конечно, не знал о последствиях своих слов, брошенных на базаре. Чем ближе он подходил к ее дому, тем отчетливей чувствовал знакомый, неотвратимый прилив бешеной ревности. Если она, думал он, не дождавшись меня, приняла кого-то – убью! И ее и его! И как Пушкин в дунайские волны, в кодорские волны их брошу тела.
   Он тихо подошел к дому и заглянул в низкое окошко комнаты, где спала Анастасия. Но там ничего невозможно было разглядеть. Был тот самый полумрак, под которым любит скрываться измена. Он тихо постучал в стекольце. Безмолвие. Он еще несколько раз постучал. Опять безмолвие. Полумрак за окном был предательски дразнящим: вроде все видно, но ничего нельзя разглядеть. Чунке захотелось ударом кулака проломить оконную раму, чтобы ворваться и поймать прелюбодеев. И все-таки, рискуя разбудить старуху, он еще раз постучал, уже погромче.
   Белая тень отделилась от кушетки и двинулась к окну. «Ничего не боится!» – с восторженной яростью подумал Чунка. Тень, слегка прояснев, растворила створки окна.
   – Это ты, Чунка? – шепнула девушка и, не дождавшись ответа, прильнула к нему своим наспанным телом.
   – Ты одна? – тихо спросил Чунка, не давая этому телу закрыть от себя кушетку и как бы идейно сопротивляясь простодушному натиску сонной Анастасии.
   – Конечно, – сказала она, – влезай. Только тихо.
   Он влез в окно, ни на мгновенье не спуская глаз с кушетки, и, только в комнате окончательно успокоившись, стал быстро раздеваться Одновременно он тихо и горячо от пережитого азарта рассказал ей о своем городском приключении. Они легли.
   …– Умираю, кушать хочу! – сказал Чунка после близости. Анастасия соскочила с кушетки и, шлепая босыми ногами, пошла на кухню. Через минуту она принесла оттуда чурек и большую кружку молока, но Чунка уже спал беспробудным сном.
   Девушка долго сидела на постели рядом с ним, гладила его потную голову и тихо смеялась, вспоминая, что он сделал со следователем. Тут надо сказать, что Чунка слегка подоврал, он сказал, что в прямом смысле исполнил свою тигриную мечту.
   …Уже было далеко за полдень, а Чунка все еще спал, свесив свою длинную жилистую руку с кушетки, что почему-то раздражало старуху, которая несколько раз, громко ворча, входила в комнату, надеясь его разбудить.
   С брезгливой целомудренностью трижды она водворяла его свесившуюся руку на кушетку, но та через некоторое время опять вываливалась, словно хозяин ее и во сне продолжал творить и славить свободу.
   Анастасия, пока он спал, вымыла его туфли, вычистила изжеванные за ночь брюки и тщательно выгладила их. Она деловито вывернула карманы его брюк, перед тем как их выгладить, и вывалила на стол все бумажные деньги и мелочь, которая там лежала.
   Выгладив брюки, она сгребла все деньги бумажные и мелочь и отнесла матери. Однако двадцатикопеечную монету утаила. С нежностью взглянув на спящего Чунку, она вбросила монету в карман его выглаженных брюк, висевших теперь на стуле возле постели. Это была стоимость переезда на пароме через Кодор. Нет, нельзя было допустить, чтобы такой парень, как Чунка, просил паромщика перевезти его бесплатно.



Глава 16


Харлампо и Деспина


   Чувствую, что пришло время рассказать о великой любви Харлампо к Деспине. Харлампо, пастух старого Хабуга, был обручен с Деспиной. Они были из одного села, из Анастасовки.
   Деспина Иорданиди была дочерью зажиточного крестьянина, который, по местным понятиям, считался аристократом. Харлампо был сыном бедного крестьянина, и, хотя отец Деспины разрешил им обручиться, он отказывался выдавать дочь замуж, пока Харлампо не обзаведется домом и своим хозяйством. В этом была драма их любви.
   У Харлампо в доме оставалось девять братьев и сестер. Харлампо был старшим сыном своего отца. Следом за ним шла целая вереница сестер, которых надо было выдавать замуж и готовить им приданое. Поэтому Харлампо весь свой заработок отправлял в семью и никак не мог обзавестись собственным хозяйством. А без этого отец Деспины отказывался выдать за него свою дочь. По-видимому, не сумев прямо отговорить ее выходить замуж за более состоятельного грека.
   Но Деспина оказалась преданной и терпеливой невестой. Семь лет она ждала своего жениха, а о том, что случилось на восьмой год, мы расскажем на этих страницах.
   Все эти годы, дожидаясь возможности жениться на своей невесте, Харлампо никогда не забывал о нанесенном отцом Деспины, ее патеро, оскорблении его дому, ему самому, и в конце концов Деспине.
   – О, патера, – произносил он сквозь зубы несколько раз в день без всякого внешнего повода, и было ясно, что в душе его, никогда не затухая, бушует пламя обиды.
   – О, патера?! – произносил он иногда с гневным удивлением, подняв глаза к небу, и тогда можно было понять его так: «Отец небесный, разве это отец?!»
   Два-три раза в году Деспина навещала своего жениха. Она появлялась в Большом Доме в сопровождении худенькой, шустрой старушки в черном сатиновом платье, тетушки Хрисулы, которая играла при своей племяннице роль девохранительницы, хотя пыталась иногда довольно наивным образом скрывать эту роль.
   Тетушка Хрисула, сестра отца Деспины, никогда не имела своей семьи, в сущности, она воспитала Деспину и не чаяла в ней души. По-видимому, Деспина тоже любила свою тетушку, иначе было бы трудно объяснить, как она, ни разу не взорвавшись, терпела ее бесконечные поучения. Тетушка Хрисула часто с гордостью повторяла, что вскормила Деспину исключительно двужелтошными яйцами.
   И это было видно по ее племяннице. Деспина была жизнерадостная, сильная девушка, с широкими бедрами, с приятным, необычайно белым лицом. Белизной ее лица гордилась она сама, гордилась тетушка Хрисула, гордился Харлампо, с выражением сумрачного удовольствия слушавший, когда кто-нибудь из чегемцев удивлялся ее необычайно белому лицу, которому странно не соответствовали ее крепкие, загорелые, крестьянские руки.
   Длинные каштановые косы Деспины, когда она ходила, шевелились на ее бедрах, а на голове всегда была синяя косынка, которой она, выходя на солнце, почти как чадрой, занавешивала лицо. Глазки ее были такие же синие, как ее косынка, и так как она косынку никогда не снимала, мне почему-то казалось, что глаза ее постепенно посинели от постоянного отражения цвета косынки.
   Так вот. Если Деспина, бывало, забывшись, на минуту выходила на солнце, не сдвинув косынку на лицо, тетушка Хрисула тут же ее окликала:
   – Деспина!
   И Деспина привычным, ловким движением стягивала косынку на лицо. По-видимому, тетушкой Хрисулой, а может, и другими родственниками Деспины обыкновенный загар рассматривался как частичная потеря невинности.
   В доме старого Хабуга, безусловно, по его прямому повелению, Деспину и ее тетушку принимали очень почтительно.
   Обычно, если в доме не было гостей, все мы усаживались за низенький, длинный абхазский стол, во главе которого всегда восседал старый Хабуг. Но если были гости, взрослые мужчины во главе с дедушкой садились за обыкновенный (русский, по чегемским понятиям) стол. Харлампо в таких случаях за этот стол никогда не сажали. Его сажали вместе с нами, детьми, подростками, женщинами (домашними женщинами, конечно) за низенький стол.
   И хотя многие годы этот обряд оставался неизменным, Харлампо всегда болезненно воспринимал, что его не сажают рядом с гостями. Это было видно по выражению его лица, и тетя Нуца, моя тетя, видимо, пытаясь задобрить его, то и дело подкладывала ему самые вкусные куски с гостевого стола.
   Харлампо, конечно, съедал все, что она ему давала, но как бы демонстративно отключив всякое личное удовольствие. Это было видно по сдержанной презрительной работе его челюстей, по какому-то насильственному глотательному движению, и мне порой казалось, что он каким-то образом даже приостанавливает действие слюнных желез. Его лицо говорило: да, да, я затолкал в себя все, что вы мне дали, но вкуса не почувствовал, не мог почувствовать и не хочу почувствовать.
   Когда же Деспина с тетушкой Хрисулой приезжали навестить Харлампо, старый Хабуг сажал их вместе с ним за гостевой стол, а мы, все остальные, усаживались за обычный.
   В такие часы чувствовалось, что Харлампо в душе ликует, хотя внешне остается, как всегда, сумрачно сдержанным. Оттуда, из-за высокого стола, он иногда поглядывал на нас со странным выражением, как бы стараясь себе представить, что чувствует человек, когда его сажают за низенький стол, и, как бы не в силах себе это представить, отворачивался.
   Временами он бросал взгляд на свою невесту и тетушку Хрисулу, стараясь внушить им своим взглядом, что вот он здесь сидит с дедушкой Хабугом, что он, в сущности, в этом доме не какой-нибудь там нанятый пастух, а почти член семьи.
   Старый Хабуг на все эти тонкости не обращал внимания. У него была своя линия, которую можно было так расшифровать: я принимаю твоих гостей на самом высоком уровне, потому что знаю, что это полезно для твоих отношений с невестой. А то, что я тебя не сажаю за высокий стол с моими гостями, это дело моих обычаев, и мне безразлично, что ты переживаешь по этому поводу.