Здоровье земли – наше здоровье! Даже козы это понимают и дружно пасутся, почти прижимаясь к водопаду, где сочная альпийская трава, кусты черники и падуба обрызганы озоном водяной пыли и даже на человеческий взгляд выглядят аппетитно. Во всяком случае, на мой проголодавшийся с утра взгляд. Хотелось вместе с козами похрустеть этим сочным салатом, только, в отличие от коз, слегка подсаливая его на ходу. В моем вещмешке оставался спичечный коробок соли.
   Эту вылазку в горы устроил мне Тенгиз, любимец дяди Сандро. Он взял меня в Сванетию к своим друзьям, чтобы показать охоту на туров. Мы переночевали в доме его друга Вано, сумрачного, крепкого мужчины. В свободное от охоты время Вано по совместительству работал в своем селе школьным учителем.
   В аскетическом убранстве сванского дома меня удивила роскошь постелей, в которые нас уложили: сдобные подушки, теплые, легкие одеяла, мягкие матрацы, свежее, пахнущее солнцем постельное белье.
   Позже, воочию убедившись, что сваны самые неутомимые в мире ходоки, я понял, что роскошь и удобства их постелей – неосознанное самовознаграждение за длительные походы и ночевки на расстеленной бурке под ледниками.
   Так, бывало, и чегемский пахарь, отдыхая в полдень в тени грецкого ореха, как бы не замечает протянутого ему сверкающего стакана с ключевой водой, не спеша, с достойной медлительностью договаривает собеседнику фразу, а, договорив, может, и потянется к стакану, да, случается, вспомнит, что нужно уточнить сказанное или выслушать ответ, и приостановится на виду у протянутого стакана.
   Но и приняв его наконец, случалось, молча плеснет в сторону, не снисходя до объяснения причин (ясно одно – процедура не подготовлена), и женщина, стоящая с кувшином, снова ополоснет стакан, даже как бы с мистическим трепетом, даже как бы с тайным ликованием (знай наших!), снова наполнит его водой, и снова безропотно протянет, понимая, что и сверкающая чистота стакана, и свежая ключевая вода, и сама роскошь этого каприза благородно оправданы вот этими сильными, босыми ногами в закатанных галифе, по щиколотку вычерненными перевернутой, парной, готовой рожать землей. Благодать кормильцу!
   На рассвете следующего дня мы пустились в путь. Нас было четверо: хозяин дома, его сосед, старый охотник, и мы с Тенгизом. Часа через два мы действительно напали на след тура или туров, если они, как опытные нарушители границ (в сущности, именно мы были нарушителями границ), шли след в след. Длинноногий Тенгиз и старый сван оторвались от нас, а Вано вынужден был придерживать шаг, чтобы оставаться поблизости от меня.
   Еще через несколько часов мы уже хрустели по слепящему фирновому снегу. А спутники мои все шли и шли. Я до того устал, что у меня уже мелькала мысль остановить их хотя бы выстрелами… В воздух, разумеется.
   А невидимый тур продолжал оставлять наглеющие, но отнюдь не свежеющие следы. Чем сильнее я уставал, тем, естественно, больше занимал меня вопрос: кто быстрее движется – тур или мы? Если тур движется быстрее, тогда и спешить некуда. По крайней мере, можно хотя бы остановиться и обсудить, как быть дальше. Нет, идут и идут.
   Уже на фирновом снегу наша добыча к скупой информации своих следов добавила дважды выброшенный помет. Я подумал, что если установить разницу температуры между первой и второй порцией помета, то, разделив расстояние между ними на эту разницу, мы можем установить скорость передвижения тура.
   К сожалению, для установления этой разницы нужен был градусник особой чуткости, но у нас вообще никакого градусника не было.
   Оставалось утешаться мыслью, что тур действительно существует и желудок его работает исправно. Но эта мысль никак не утешала. И я наконец до того изверился в возможности догнать тура, что спросил у шагавшего впереди Вано:
   – А почему ты уверен, что мы двигаемся быстрее тура?
   Я могу поклясться прахом Магомета, что в голосе моем не было визгливых интонаций. Вано остановился и на несколько секунд замер, не оглядываясь. Я понял, что допустил сокрушительную бестактность. Потом он оглянулся, окинул меня долгим взглядом и, ничего не говоря, двинулся дальше. Поистине нет в мире людей сдержанней горцев!
   Я почувствовал, что высокогорная охота не подчиняется арифметической логике долин, но подчиняется законам высшей математики, может быть даже теории относительности. То, что я ничем не заслужил роскошной сванской постели, я понял и раньше. К таким походам надо готовиться, а не обсуждать их в прибрежной кофейне.
   Через некоторое время я заметил, что Вано, он шел впереди меня метрах в тридцати, не останавливаясь, перешагнул через какое-то препятствие. Мне даже показалось, что в этом его движении была некоторая демонстративная непринужденность.
   Я подошел и увидел в снегу бездонную щель, в глубине которой клокотал невидимый поток. Надо было сделать пошире шаг, но в глубине клокотал невидимый поток, и я замешкался. Да, я замешкался, но обращаю внимание читателей на смягчающее обстоятельство – поток был невидимый.
   Я решил, что, только перебросив винтовку, которая обязательно потащит меня вниз, я смогу сделать этот шаг через эту дьявольскую щель. Только я снял ее с плеча, как мой спутник оглянулся. Не знаю, понял ли он, для чего я снял винтовку, но под его взглядом я почувствовал, что перебрасывать ее через щель никак нельзя. Я понял, что это будет полная этическая катастрофа.
   По-видимому, винтовка для свана – это стреляющее знамя, которое надо держать высоко над головой, не только перепрыгивая через щель, но и проваливаясь в нее. А вдруг он решил, что застал меня за постыдной попыткой самострела? Было трудно до конца понять, что именно выражал его взгляд. И вдруг губы его медленно раздвинулись в гранитной улыбке, с коварным гостеприимством призывающей меня приблизиться к нему. Я понял, что это месть за мой неосторожный вопрос. Всякий поход – враг скептицизма. Кстати, я на этом часто попадаюсь.
   Я перешагнул, и мы пошли дальше. Так мы шли и шли, и наконец Тенгиз издали помахал нам рукой. Там что-то случилось. Судя по согбенным фигурам Тенгиза и старого свана, мне подумалось, что они захватили обессилевшего тура. После стольких мучений – неудивительно. Но задача взять его живьем вслух, во всяком случае, не обсуждалась. Мы приблизились, и оказалось, что они отошли от следов, по которым мы двигались, и в стороне от них откапывали из снега мертвого тура.
   Он лежал под высокой скалой, с которой явно сорвался и потому так глубоко вошел в снег. Оказывается, на поверхности торчал только кончик одного рога, и старый сван это заметил.
   Тур был убит неизвестным охотником в неизвестные времена. Единственное, что удалось установить, выкопав его из снега, что убит он был огнестрельным оружием. По моим предположениям, он мог быть убитым и два месяца назад, и два века. Огнестрельное оружие навряд ли в Сванетии могло появиться раньше.
   Только наши друзья его начали освежевывать, как над нами не без некоторой сдержанной торжественности закружил стервятник. Странно все-таки: только что пустынное синее небо, пустынные ледяные вершины, и вот он тут как тут.
   Мясо тура слегка попахивало, но не протухло. Для двух веков оно хорошо продержалось. Холодильник ледника работал исправно. Разделав мясо, наши друзья правильно решили, что пищеварительный тракт именно этого тура полностью исчерпал свои функции, и отбросили его в сторону.
   Я снова поднял голову и взглянул на стервятника. Он с трудом додержал еще один круг, а потом, быстро и деловито замахав крыльями, явно полетел звать своих.
   После разделки наши друзья, к моему удивлению, тщательно расстелили шкуру и стали в обратном порядке укладывать в нее мясо и внутренние органы. Делали они это с раздумчивой целесообразностью, словно вспоминая анатомическую карту естественного расположения частей. Сначала я решил, что это дань древнему языческому культу – жертве предоставляется последний символический шанс ожить и убежать.
   Но потом я догадался, что все обстоит проще. Мясо и внутренние органы складывались в шкуру с такой первозданной точностью для удобства переноски. По-видимому, сваны давно заметили, что природа расположила наши внутренние органы с разумной компактностью, как опытный пастух – кладь на спине вьючного животного. Чтобы ничего не терлось, не болталось, не мешало друг другу.
   Глядя на их работу, я легко догадался, почему у нас сердце расположено слева. Потому что наша правая рука, как наиболее жизнеспособная и потому суетливая, то и дело нарушала бы его равномерную работу. Кроме того, при любом нападении врага правой рукой легче защищать левую сторону. (Читатель, на минуту прервав чтение, может поупражняться.) Кстати, суть мирного жеста рукопожатия именно правыми руками в том и состоит, что с обеих сторон одновременно отключается наиболее мощное орудие агрессии и включаются гуманистические железы, обдающие организм приятным теплом. Легко заметить, что, чем сильнее взаимозажатие ладоней, тем обильней выделяются гуманистические соки и тем приятней делается человеку. Поэтому рукопожатие обычно сопровождается взаимными улыбками и взаимными кивками, подтверждающими, что сок исправно поступает в организм.
   Правда, от нашего взгляда не могут ускользнуть и случаи имитации обильного выделения гуманистических желез. Иной раз мы видим, как двое, сцепившись в рукопожатии, судорожно трясут друг другу руки, чувствуя, что гуманистические железы никак не включаются. Бедняги! Так алкоголик пытается вытряхнуть последние капли из опустевшей бутылки, так бессмертный Чарли Чаплин пожимал руку полицейского…
   Но все-таки главное в обряде рукопожатия именно правыми руками состоит в том, что с обеих сторон одновременно отключается наиболее мощное орудие агрессии. Как это использовать в борьбе за мир? Надо найти средство сцепить в рукопожатии руки владельцев атомных бомб и оцепенить сцепивших.
   Итак, мы установили, что сердце расположено с левой стороны, чтобы быть подальше от слишком жизнедеятельной правой руки, жизнедеятельность которой часто не совпадает с жизнедеятельностью сердца. А как быть с левшой? Следует грустное медицинское открытие: при прочих равных условиях сердце левши должно быстрей изнашиваться.
   Вот сколько открытий можно сделать, если ты не принимаешь участие в разделке и сборке турьего мяса и при этом точно знаешь, что будешь принимать участие в последующем пиршестве. Если же ты следишь за разделкой мяса, точно зная, что не будешь принимать участие в его последующем поедании, следуют выводы совершенно другого характера. Суровые, классовые выводы.
   Наконец мы спустились пониже, где уже росли кое-какие деревья и можно было разложить костер. День клонился к закату.
   Ночь в горах под открытым небом, в световом доме костра таит в себе, как говорилось в старину, неизъяснимые наслаждения. Мрак создает самые естественные стены жилья, и потому световой дом самый уютный в мире.
   Пространство, которое мы способны озарить во мраке, есть наш истинный дом. Пожалуй, это самое справедливое в мире распределение жилплощади. По-видимому, с самого начала так и было задумано, но потом многое исказилось.
   На тему о световом доме я еще некоторое время свободно импровизировал, не выходя за стены этого дома. Вообще, под шипенье жарящегося шашлыка хорошо импровизируется.
   Но вот мы приступили к ужину. Не знаю, что чувствовали сибирские лайки, которые, если верить газетам, поедали миллионнолетнее мясо мамонтов, отрытых из вечной мерзлоты, но я и все мои спутники с удовольствием ели нежный горячий шашлык, слегка попахивающий высокогорным, аристократическим тленьем.
   Я понял, что такая охота без единого выстрела мне больше по душе. Ходи себе по горам и заглядывай в чужие холодильники. Особенно внимательным надо быть у подножия крутых обрывов, как возле подножия плодовых деревьев. Если уж тур оттуда свалится, то деться ему некуда, только не надо путать кончики рогов, торчащих из снега, с усохшей веткой рододендрона или верхушкой скалы.
   Спали мы на бурках у костра. Тут я почувствовал некоторые изъяны светового дома. Та часть тела, которая была обращена к костру, хорошо раскалялась. В это же самое время другая часть тела, обращенная к ледникам, превращалась в небольшую морену, кстати довольно быстро оттаивавшую, если повернуть ее в сторону костра.
   У костра на высоте ледников, вероятно, хорошо спать, если кто-нибудь равномерно покручивает тебя у огня, как мясо на вертеле. О том, чтобы попросить об этом наших гостеприимных хозяев, не могло быть и речи. Тем более что они сами вносили в мой и без того прерывистый сон дополнительную тревогу. Дело в том, что оба свана, неожиданно гикнув во сне, вскакивали и хватались за оружие.
   Схватив винтовки, они подслеповато озирались, словно из сумерек сна слишком неожиданно попадали в световой дом костра. Потом, успокоившись, ложились или же, пододвинув головешки костра, уютно устраивались рядом со своей винтовкой.
   Судя по количеству вскакиваний, молодой выходил на тура чаще, чем старый. Один раз они вышли одновременно. Потом я подумал, что, может быть, дело не в туре, а в древнем инстинкте воинственного народа. Может быть, они бессознательно выталкивались из снов, потому что рядом у костра спали вооруженные инородцы, то есть мы с Тенгизом.
   Я решил во время следующих привалов, если, конечно, в эту ночь случайно уцелею, просто сдавать им на хранение оружие. Или, наоборот, хранить до утра их оружие? А если вскочит и, не найдя под рукой винтовки, огреет головешкой?
   Все-таки как-то неприятно, когда ночью в горах у костра твой спутник, гикнув, просыпается и тут же хватается за оружие. Главное, непонятно, как при этом себя вести. То ли издавать громкий, миролюбивый храп, то ли самому положить руку на винтовку, как бы говоря:
   «Бдим. Ждем, что будет дальше».
   Утро было прекрасно уже тем, что оно наступило. За дымящимся шашлыком я узнал от наших друзей, что недалеко отсюда на расстоянии полдневного пути стоянка чегемских пастухов. Мелькнуло имя старого Хасана. И вдруг полузабытое воспоминание кольнуло меня странным, непонятным волнением.
   – Это не тот Хасан, что играет на дудке песню о Хаджарате Кяхьбе? – спросил я.
   – Да, да, – кивнул старый сван, – но он теперь не играет, он теперь рассказывает про этого абрека…
   …В далеком детстве на косогоре, зеленеющем над дедушкиным домом, бывало, слышалась дудка пастуха. Она всегда выводила одну и ту же мужественную и пронзительно-печальную мелодию. Это была народная песня о Хаджарате Кяхьбе, знаменитом абреке.
   – Тише, Хасан играет! – вдруг восклицала какая-нибудь из женщин, чаще всего тетя Нуца, жена дяди Кязыма.
   Долго, долго играл старый Хасан, а потом мелодия ослабевала и гасла. Пастух со своими козами уходил куда-нибудь в сторону.
   Я заметил, что лица женщин, когда Хасан играл на своей дудке, задумчиво нежнели, а мужчины как бы смущенно замыкались.
   – Чего он добивается? – бывало, говорил кто-нибудь из них сокрушенно.
   – Нас давно мотыга замордовала…
   Даже тогда, в детстве, меня тайно смешила эта милая народная демагогия. Я знал, что все они работают как обычно, и никто слишком не убивается на прополке кукурузы или табака.
   – Душу отводит, – напоминал кто-нибудь, – его отец дружил с Хаджаратом.
   – Делать нечего! – раздраженно добавлял третий. – Вспоминает николаевские времена…
   – Сиди, где сидишь! – обрывала его тетя Нуца с резкостью, обычно не свойственной горянкам в обращении с мужчинами.
   Хасан жил на другом краю Чегема и возле дедушкиного дома появлялся очень редко. Еще реже его появление совпадало с полуденным отдыхом крестьян, работавших на каком-нибудь ближнем поле и по этому случаю заглянувших во двор Большого Дома.
   Иногда вообще никто не обращал внимания на его дудку, но, если уж прислушивались к его игре, было такое впечатление, что повторяется один и тот же разговор, и даже казалось, что тетя Нуца, так же раздраженно крутанув веретено, говорит: «Сиди где сидишь!»
   Теперь я понимаю, что разговор этот никак не мог повторяться слово в слово, но тогда, в детстве, казалось, что все повторяется до какого-то сладковатого мучительства. Повторялись не только слова, но и ощущение, что и раньше, когда они произносились, мне тогда тоже казалось, что все повторяется до этого же самого сладковатого мучительства. Воспоминание воспоминания уходило в какое-то неведомое правоспоминание. Теперь, конечно, ясно, что повторялась только психологическая атмосфера и потому казалось, что и обмен возгласами повторяется.
   Хасан по чегемским понятиям считался чудаком. Его дудка, естественная в руке подростка, а не пожилого пастуха, его необычайная физическая чистоплотность, а главное, что он собственную жену неизменно называл разумницей – вот основные признаки его чудачества. Может, были еще какие-то, но я их не помню.
   Конечно, чегемцы и сами иногда называли своих жен разумницами, но вкладывали в это слово прямо противоположный смысл. Разум жены, если он и наличествует (следует улыбка), обнажать на людях неприлично, уж лучше на людях, положив голову жены к себе на колени, искать у нее в волосах.
   Так что на всяких там сборищах чегемцы не упускали случая подшутить над Хасаном, раскрывая перед ним какую-нибудь якобы выгодную, но достаточно головоломную сделку.
   – Нет-нет, надо с разумницей посоветоваться, – обычно отвечал Хасан, вызывая общий хохот, на который он не обращал ни малейшего внимания. Но иногда он с такой же простодушной прямотой и без помощи жены тут же разоблачал мнимую выгодность хозяйственной головоломки, и следовал еще более дружный хохот, ибо ничего так не смешит людей, как шутник, оказавшийся в дураках.
   Его опрятность, необычайная физическая чистоплотность тоже вызывали у чегемцев неистощимые шутки и удивление. Бывало, все дороги развезло, а он является в сельсовет или в дом, где предстоит пиршество, – и ни грязинки даже на обуви.
   – Да как же ты прошел по верхнечегемской, – удивлялись ему, – уж не перелетел ли часом?
   – Да я так, скок-перескок с камня на камень, – смущенно улыбаясь, отвечал Хасан, утирая о траву, перед тем как взойти в дом, свои чувяки из сыромятной кожи. Иногда он просто обходил слишком топкую дорогу, не ленясь неведомой тропой пройти несколько лишних километров.
   Таким мне и запомнился Хасан, смущенно и вместе с тем с каким-то тайным упрямством поглядывающий на крыльцо и долго вытирающий о траву свои ботинки или чувяки, то и дело, вывернув голову, заглядывающий на их лоснящиеся подошвы и продолжающий счищать с них одному ему видимую грязь. Высокий, поджарый, даже несколько хрупкий для крестьянина, с большими голубыми глазами, почему-то он мне и тогда казался стариком. Интересно, какой он сейчас?
   Я, конечно, знал историю Хаджарата Кяхьбы настолько, насколько ее тогда знали дети. Мы его любили, мы им гордились, но песня, лившаяся из дудки Хасана, создавала ощущение чего-то непонятного, даже горького. Ощущение вины? Но какой вины? И главное, эта же самая песня в застольном исполнении наших мужчин была прекрасна, и тогда казалось, что каждый из поющих в случае надобности может сам стать таким, как Хаджарат.
   Но что же тогда хотел сказать своей дудкой старый Хасан?
   Все это сейчас всплыло, и вдруг мне неостановимо захотелось увидеть его. Несколько лет назад я подымался к нашим пастухам, но тогда его там не было.
   – А как пройти до их стоянки? – спросил я старого свана.
   – Ты что, – удивился Тенгиз, – забыл, для чего мы приехали?
   Я ничего не ответил.
   – Спустишься в эту лощину, – с неожиданной бодростью, опережая старого свана, вмешался Вано, – увидишь тропу и иди по ней. К полудню упрешься в водопад. Он всегда там пасет своих коз. Только никуда не сворачивай, прямо по тропинке иди, иди, иди…
   Мне показалось, что повторение удаляющего меня глагола доставляет ему удовольствие. Еще раз говорю – нет народа сдержанней горцев! В холодильнике сдержанности месть хорошо сохраняется. Впрочем, я это знаю по себе.
   Сваны вместе с Тенгизом снова стали складывать мясо в многострадальную шкуру тура, из которой оно вчера было дважды извлечено. Делали они это все с тем же жизнетворящим, хирургическим усердием, мгновениями приостанавливаясь для консилиума, словно не смущаясь недостающими частями и полностью съеденной печенью, старались точно припомнить и восстановить их первозданное положение.
   Они снова собирались закопать бедного тура в снег, чтобы мясо не испортилось до возвращения с охоты.
   Я попрощался со своими спутниками и, чувствуя двойное облегчение, перекинул через плечо полупустой вещмешок. Теперь никто не будет вскакивать по ночам и хвататься за оружие, подслеповато озираясь. Терпеть не могу, когда люди сначала хватаются за оружие, а потом подслеповато озираются. Ты сначала протри глаза, осмотрись, а потом, если надо, хватайся за оружие. В возможность встречи с медведем, на которую намекнул Тенгиз, чтобы не тащить вторую винтовку, я верил не больше, чем в возможность встречи со снежным человеком.
   – Можете зарыть ее в снег вместе с туром, – сказал я и в шутку добавил: – Так что если вы случайно погибнете, охотники послеатомной эры, отрыв вашего тура, узнают, из какого дикарского оружия он был убит.
   – Хватит голову морочить, – сказал Тенгиз, принимая у меня винтовку, – побудь у пастухов дня три. Я туда приду…
   Вано перевел старому свану мои слова и даже жестами показал, куда я предложил спрятать винтовку. Хотя старый сван и достаточно хорошо знал русский язык, но, видимо, с его точки зрения зарывать винтовку в снег, да еще внутри убитого тура (уж не взамен ли съеденной печени?), показалось ему такой святотатственной глупостью, что ему легче было решить, что сам он неправильно истолковал мои слова.
   Но Вано ему быстрым орлиным клекотом разъяснил, что именно так, а не иначе надо понимать мои слова. Потом он явно добавил, что я имел наглость спросить, мол, кто быстрее движется – тур или мы, охотники, и при этом язык жителя низкорослых гор (то есть мой язык) не отсох.
   Говорить так уж все! И он стал рассказывать, как я стоял возле провала, раздумывая, куда бы подальше сбросить винтовку. Для полной наглядности Вано не поленился скинуть с плеча собственную винтовку и почти ткнул ее в невидимую щель. Такой пацифистский вариант понимания моего жеста мне почему-то не приходил в голову. Хотел, стало быть, сбросить, но тут бдительный Вано вовремя обернулся, и я под его взглядом отдернул руку и, так как теперь уже деться мне было некуда, перешагнул щель.
   Клекот, клекот, клекот – ив ответ удивленное цоканье старого свана. Рассказывая, Вано поглядывал на меня все теплеющим и теплеющим взглядом, словно начиная понимать извинительные причины моего странного поведения. Потом он взглянул на меня еще раз и стал изображать тяжелое, частое дыхание усталого, как мне показалось, человека. Но почему-то оба свана после этого громко расхохотались.
   И тут я понял, что он изображал не усталость, а просто объяснял, что нарушение высокогорных обычаев со стороны некоторых жителей низкорослых гор вызывается не желанием оскорблять эти обычаи, а легким идиотизмом, который находит на них при виде ледников, но якобы от кислородного голодания.
   Скорее всего, именно так растолковал Вано старому свану некоторые странности моего эндурского поведения. Увы, все в мире относительно, в том числе и эндурство.
   Оба свана сильно повеселели. И когда я, попрощавшись, стал спускаться вниз по крутому, покрытому каменной осыпью склону, Вано крикнул мне вслед:
   – Если увидишь медвежонка, не лови его!
   – Почему? – спросил я, обернувшись.
   – Потому что медведица поймает тебя! Горная шутка. **Оба свана захохотали. Осыпь камней за моей спиной слегка оживилась.
   Мой путь через альпийские луга был исполнен бодрости и веселья.
   Я вспомнил одну из баек нашего бессмертного Абесаломона Нартовича. Еще в бытность свою ответственным работником, он сопровождал какую-то немецкую делегацию, почему-то поднятую на уровень альпийских лугов. Возможно, это было сделано для демонстрации полного преимущества мирных путей: мол, чего не смогли добиться дивизии «Эдельвейс», стало легко доступно дружественной делегации. В районе Отхары гости залюбовались внезапно открывшейся им далекой белопенной струёй водопада.
   – Это наши горные пастухи так транспортируют молоко, – сказал Абесаломон Нартович, свободно переводя величавые явления природы в величие дел человеческих рук, – внизу перерабатывающий завод.
   Это сообщение оказалось неожиданным не только для гостей, но и для нашего переводчика. Он, конечно, водил туристов по этим местам, но с Абесаломоном Нартовичем впервые. К счастью, перерабатывающего завода за высокими пихтами не было видно, но было видно, как побледнел переводчик. Однако он, надо полагать, мысленно подпрыгнув до вершины водопада и успев заметить несметные, тучные стада, пасущиеся за хребтом, справился со своей задачей, хотя и не без потерь.
   – Мы так решили, – продолжал Абесаломон Нартович, – чтобы не портить пейзаж трубами. И дешево и красиво.
   Гости дружно закивали, особенно тронутые экологическими заботами Абесаломона Нартовича, а одна сердобольная немка поднесла переводчику таблетку валидола.
   – Слабонервным не место в горах, – небрежно бросил в его сторону Абесаломон Нартович и стал рассказывать мифолюбивым немцам народную легенду о вымершем племени горных карликов-ацанов.