Небо над Латераном было ослепительно-голубое, по стенам дворца вились глицинии, недавно завезенные крестоносцами с Востока, и легкий ветерок разносил их пряный, волнующий аромат.
   Рахевин умолк, предоставляя Генриху говорить об их деле. Князь коротко изложил то, что было ему поручено Барбароссой. Он сказал, что кесарю известно письмо, посланное римским сенатом Конраду III, и что кесарь, разумеется, желает совершить въезд в Рим и короноваться с согласия сената, однако же напоминает сенату о том, что верховная власть над Римом принадлежит ему, кесарю, и признание этой его власти - условие sine qua non [необходимое (лат.)] существования самого сената.
   Когда Генрих закончил, наступило минутное молчание. Слышалось только пение латеранских жаворонков где-то в вышине, над статуей Марка Аврелия. Наконец заговорил Арнольд Брешианский. В его тихом, ровном голосе звучала глубокая убежденность, страстная вера, которая воодушевляла этого с виду холодного, владеющего собой аскета. Генрих с удивлением чувствовал, что простые слова Арнольда покоряют ум, проникают прямо в сердце, хотя он внутренне сопротивлялся логике рассуждений монаха-еретика, который держал в своих руках судьбу вечной столицы.
   - Кесарь забывает, - сказал Арнольд, - что обстоятельства переменились. Римский народ поднял голову из праха, и отныне судьбы этого города, а возможно, и не только этого города, зависят от него. Мы здесь спокойно и упорно созидаем нашу новую жизнь, которая, быть может, станет образцом для всего мира. Господь нам помогает, - тут в голосе его послышались патетические нотки, - господь помогает нам, и римский сенат возрождается, столь же могущественный и славный, как во времена Сципионов, а быть может, еще более могущественный, ибо ныне он озарен светом истинной веры. Не Юпитер ведет нас, и тем паче не Марс, но Христос, сказавший: "Блаженны миротворцы, ибо их есть царство небесное". Мы хотим мира. Воистину хотим. Однако тому, кто придет за короной к гробнице святого Петра, следует помнить: римский народ выше императора!
   Он встал с камня и поднял вверх указательный палец; глаза его то вспыхивали мрачным огнем, то гасли, словно их застилал туман. Рахевин смотрел на него с легкой усмешкой, но Генриху было почти страшно слышать этот резкий, скрипучий голос. Казалось, то говорит не человек, а какой-то истукан.
   - Установлением божиим римский народ испокон веков имеет право избирать императора из римлян или же из варваров. Если император пользуется властью, если он правит и повелевает, ведет рыцарей на войну и вершит суд - все это он делает на основе некоего права. Какого же права? Откуда оно у него? Он заимствует это право у римского народа, который избран изо всех народов, дабы служить основой и источником высшего права. Как иудейский народ есть источник веры, так народ римский есть источник власти.
   Тут, воспользовавшись паузой, Рахевин вставил свое слово. Говорил он сдержанно, мягко, совсем не так, как неистовый Арнольд.
   - Речь твоя справедлива, - сказал Рахевин и, заметив, что все взглянули на него с удивлением, поправился: - Вероятно, справедлива. Однако сейчас надо отложить в сторону наши споры и задать себе самый простой вопрос. Папа - в Риме, он ждет Барбароссу для коронования. И вот Барбаросса приезжает и венчается в соборе святого Петра. Что скажет на это римский сенат, для Барбароссы безразлично. Важно знать, что сделает римский сенат? Что сделает римский народ, что сделаешь ты, светлейший Пьерлеони, что сделают все видные сенаторы и те, кто толпится у ступеней Капитолия и кричит. "Согласны! Согласны!", одобряя все, что ты, Арнольд, представляешь на их одобрение? Как они поступят с кесарем и его людьми?
   Арнольд при этом вопросе опешил, но обходительный Пьерлеони тряхнул кудрявой головой и любезно сказал:
   - Это зависит от него, господа, от него самого! Если кесарь явится с согласия сената, если он примет приглашение сената и взойдет на Капитолий в лавровом венке, дабы почтить сей символ извечных римских добродетелей, он может рассчитывать на радушный прием. Но если кесарь хочет войны...
   - Война между нами и нашим избранником невозможна! - возмутился Арнольд.
   - Ну, раз вы не угрожаете войной, - поспешно вставил Рахевин, - то и кесарь запретит грабить город. Но если вы воспротивитесь его приезду...
   - Тогда что? - спросил Пьерлеони, так как Рахевин запнулся.
   - Ничего особенного. Кесарь въедет в град Льва без вашего согласия. Папа откроет ему ворота, и он коронуется без ваших оваций.
   - Но тогда он не будет римским императором! - воскликнул Арнольд.
   - Возможно. Но будет императором германским, - спокойно возразил Рахевин.
   Наступила минутная пауза, потом опять заговорил Рахевин:
   - Мы приехали сюда, я и кузен императора, польский князь Генрих (тут Пьерлеони с удивлением взглянул на Генриха и отвесил ему почтительный поклон), чтобы предложить вам мир. Если сенат признает власть кесаря и не станет противиться коронованию, все будет в порядке. Послушай, Арнольд, прибавил он тоном примирительным и увещевающим, - ведь ты и сам знаешь, что силы ваши невелики. Стоит кесарю и папе договориться, они раздавят вас как мышь. А меж тем кесарь мог бы вам быть защитой и опорой.
   В глазах Арнольда вспыхнул мрачный огонь.
   - Покамест папа и кесарь договорятся, в Тибре много воды утечет, и мы успеем построить нашу республику. Без продажных попов, - вдруг закричал он, - без разврата, без восточных благовоний! Мы, - и он ударил себя в грудь, - мы, римский народ, люди простые, служим не кесарю, не папе, а Италии... - Арнольд тяжело дышал, но когда Рахевин попытался что-то сказать, замахал на него рукой; - Все, что говорят о даре Константина (*79), - ложь, басни, над которыми смеется последняя кухарка в Риме... Папе надлежит держать в своей руке не меч, но ключи Петровы... иже дают отпущение грехов на земли!.. - Он громко засмеялся. - Отпущение на земли! Недействительны все их исповеди и отпущения, недействительны, продажны, обманны - как обманны их чудеса! Не видел я, что ли, как святой Бернар пытался воскрешать мертвых в Париже и в Клерво? А господь отказал ему в чуде: двенадцать часов молился он над трупом девочки и руки на нее возлагал, а господь от него отвернулся. За то, что живет он в роскоши, за то, что ходит у себя в монастыре разряженный в парчу, как король иерусалимский... О, горе, горе! А разве не предвещал он победу Конраду в Святой земле? И как он со стыда не сгорит, этот лжепророк? А на престоле Петровом сидит его ученик... Мои "ломбардцы", как их здесь прозвали, исповедуются друг перед другом. Ибо лучше исповедоваться перед простым человеком, нежели выбалтывать свои грехи в продажное ухо, которое склоняется к грешнику за деньги. О, горе, горе!
   - Увы! - вздохнул Рахевин. - Мирские блага немало душ совратили и предали дьяволу. Но и немало бедняков, пусть с благими намерениями, угодят в его тенета, - тут он поднял палец и многозначительно взглянул на Арнольда. Тот стойко выдержал его взгляд.
   - Да, мы создали римскую церковь: всякий, кто верует, может обрести спасение, но слова Евангелия должны быть для него непреложной истиной, а не фигуральным выражением...
   - Не нам толковать святое Евангелие...
   - Как это не нам? Всякий, на кого нисходит дух святой, обязан не таить свои мысли.
   - Еще одно слово, - ласково молвил Рахевин, - и я поверю, что ты еретик.
   Арнольд улыбнулся и промолчал. Затем, взглянув на Генриха и заметив, что тот смотрит на него во все глаза, снова улыбнулся, но уже веселей, сердечней. И от этих улыбок суровое его лицо прояснилось, словно показались среди туч проблески голубого неба. И сразу стало понятно, что этот человек способен увлекать и очаровывать сердца.
   - Почему ты так меня слушаешь, любезный князь? - спросил он.
   - Слушаю и дивлюсь, - ответил Генрих. - Мне кажется, я здесь многому могу научиться.
   - Что ж, собери эти горчичные зерна и возьми их с собой. Я знаю ваш край и ваш народ. Быть может, какое-нибудь из зерен даст там всходы?
   И вдруг пред мысленным взором Генриха, закрыв от него этот виноградник, этих столь различных людей, предстала излучина Вислы под Вавелем в снежный облачный день Неужто все, что говорит Арнольд, ложно? Нет, нет, в этом есть истина. Не истина Рахевина, простая, всем очевидная, а иная скрытая, потаенная, блеснувшая ему в улыбке монаха.
   - Ибо, как я полагаю, - заключил Арнольд, - существуют в мире сем два пути. Один - от малого, раздробленного к целостному, могучему и великому; другой же путь - раздробление великого целого на все более малые части. Но который из этих путей есть путь божий - неведомо.
   - Вероятно, оба, - со вздохом сказал Рахевин. - Ибо без его воли не свершается ничто на земле.
   Они встали и не спеша пошли вверх по винограднику. Послы кесаря возвращались в город ни с чем, однако разочарования Генрих не испытывал, напротив, после беседы с Арнольдом он почувствовал, что отныне свободен душою и готов к паломничеству в Святую землю. Он весело шагал вперед, срывая по пути виноградные листья.
   Приблизившись к Латеранскому дворцу, они увидели, что из аркады выходит небольшая процессия. На белом муле ехал старик с длинной седой бородой; на нем было два плаща, внизу белый, а поверх белого красный, на голове высокая золотая шапка. Из-под плащей виднелась простая, домотканая ряса, облачение цистерцианцев; подол ее не прикрывал голых ног в деревянных сандалиях. Это был папа. Перед ним шел слуга в зеленом платье, ведя белого мула за золоченые поводья, позади семенили два капеллана в широких фиолетовых мантиях. На лице Евгения III светилась спокойная улыбка, в левой руке он держал ремешок уздечки, а правая, с двумя сложенными перстами, была поднята в благословляющем жесте.
   Сперва он ехал по верхнему уступу виноградника, как бы наперерез Генриху и его спутникам, так что они видели над зеленеющими лозами его профиль. Потом дорога делала поворот, и папа оказался лицом к лицу с ними. Генрих, Рахевин и Джордано Пьерлеони преклонили колени, папа на миг придержал мула, но тут Арнольд, резко шагнув вперед, упал на колени у самых ног мула, схватил ногу папы и поднес ее к губам. От этого резкого движения папа покачнулся в седле, но не перестал улыбаться. Невзрачный, жалкий с виду старичок, который, всем на удивленье, крепко держал в руках ключи Петровы, спокойно осенил крестным знамением вначале Арнольда, затем и остальных.
   - Сын мой, - сказал он Арнольду, - не таи змия в груди твоей... - Потом обернулся к своим капелланам, кивнул, и они двинулись дальше. Через минуту вся процессия скрылась в облаке золотистой пыли за поворотом дороги, пролегавшей среди нежной, кудрявой зелени.
   12
   Все, что Генриху довелось затем пережить, начиная с отъезда из Рима и до возвращения на родину, казалось ему одним длинным сном, от которого он еще долго не мог очнуться. И впоследствии время это вспоминалось ему как некий удивительный, невероятный сон.
   В Палермо ему не удалось сохранить в тайне свое звание. Когда они причалили к пристани, там стоял человек, который по приказу короля Рожера должен был опрашивать приезжающих и, ежели кто из них окажется знатным чужеземцем, тотчас докладывать о его прибытии королю. Тогда король Рожер, подобно Гаруну-аль-Рашиду, призывал гостя пред светлые свои очи или же посылал к нему своего советника, мудрого араба Эдриси (*80), чтобы тот подробно расспросил гостя, откуда он, какова его страна и какие люди в той стране живут. Все это ученый араб заносил потом в книгу, где описывались различные земли, страны, океаны и моря. Составление этой книги было главным делом жизни для короля Рожера и для его премудрого советника.
   Итак, королевский слуга, сильно смахивавший на араба, с необычайным почтением поклонился Генриху и повел его к богатому купцу, который сдавал свой дом внаймы приезжающим знатным особам. Дом этот находился вне городской стены и был окружен красивым садом. Вскоре туда явилось еще несколько королевских слуг, они, по восточному обычаю, принесли Генриху корзины с фруктами, хлебом и жареной дичью. Это означало, что король Рожер считает новоприбывшего своим гостем. Спутники Генриха были поражены великолепием города, роскошью отведенного им жилища и сразу стали торопить своего господина, чтобы он поскорей разузнал, когда отплывет корабль в Святую землю. Пребывание в Палермо казалось им не вполне безопасным, если не для тела, которое они, разумеется, могли бы защитить от любого врага, так для души - ей, по их мнению, грозило в этом полуязыческом городе немало опасностей.
   Но их тревога сменилась восторгом, когда наутро они явились в королевский дворец слушать мессу в дворцовой капелле. Небольшая капелла была дивно хороша, хоть и построена в необычном вкусе - здесь смешались черты зодчества арабского и византийского, напомнившие Генриху луцкие и краковские костелы; кое-что было заимствовано и из античных храмов, к чему князь уже привык за свою бытность в Риме. Служба, которую они прослушали, ничем не отличалась от церковных служб где-нибудь в Кракове или в Мехове, и постепенно на души рыцарей, направлявшихся с Генрихом в Святую землю, нисходил покой.
   Зато на душе у самого Генриха становилось тревожно, хотя до сих пор он был уверен в себе и большую часть пути проделал в умиротворенном настроении.
   Пробираясь по страшным альпийским ущельям или проезжая по голубым равнинам и лиловым холмам рыцарской Италии, Генрих неизменно возвращался к нескольким простым и ясным мыслям, которые хранил в своем сердце, черпая в них живительную силу среди окружающего запустения. Беседа в Латеранских садах что-то поколебала в нем, но что именно, он и сам не вполне понимал. И еще раз, немного погодя, он испытал какое-то странное, тревожное чувство. В те несколько недель, которые Генрих провел в Риме, он ходил слушать мессу каждый день в другой храм. И вот подошел черед Санта-Мария-ин-Космедин, бедной церковки, построенной папой Каликстом и украшенной скудными мозаиками. После мессы Генриху показали в этой церкви изображение чудовища со страшной пастью: древние римляне, принося клятву, вкладывали руку в пасть; если клятва была ложной, чудовище смыкало челюсти и откусывало руку. Поэтому римляне всегда говорили правду.
   В блестящих доспехах, которые Генрих, вопреки польскому обычаю, никогда в церкви не снимал, стоял он там во главе своего отряда, всех этих белокурых молодцов в плащах, наброшенных прямо на голое тело, а справа от него - Якса, могучий воин, почитавший Арнольда Брешианского за то, что не покорялся ни папе, ни кесарю. И вдруг Генриха охватило прежде неведомое ему чувство бесконечного одиночества. Он смотрел на огромный лик Пантократора, выложенный из цветных камешков над алтарем, и страшно ему было от пронзительного взора очей Христовых. Он казался себе ничтожным, затерянным среди царившего повсюду хаоса, и начинал смутно ощущать всю безмерную сложность и огромность мира.
   Чувство это усилилось, когда после официального, весьма торжественного приема у короля Рожера князя провели в небольшой боковой покой. Генрих был еще под впечатлением пышного приема. В просторной зале с мозаичным полом собрались рыцари норманнские, арабские, итальянские, английские - все они находились на службе у короля. Стены сверкали лазурными изразцами, в открытые окна глядело ослепительно-голубое небо. Король Рожер был исполинского роста. Corpulentus, facie leonina, voce subrauca [могучего телосложения, с львиным лицом, хриплым голосом (лат.)]. Он обратился к Генриху с приветствием, хриплым голосом произнося фразы на исковерканной латыни с примесью народных сицилийских выражений. Генрих отвечал по-немецки. Этот король в золотой мантии, с огромным мечом у пояса, сидевший в облаке курений, как будто сошел со стенных росписей в дворцовой капелле, которые видел Генрих. И все же не было в Рожере того величия, какое исходило от Конрада в последние часы его жизни.
   Однако, войдя в прилегавший к зале покой, Генрих, к изумлению своему, увидел в Рожере самого обычного человека, оживленного и очень говорливого. Король сидел, вернее, полулежал на широкой софе; свой тяжелый головной убор он снял, теперь на голове у него была только голубая, шитая золотом повязка, концы которой болтались за ухом. У софы стоял на коленях, как раб, придворный толмач. Кроме них троих, в покое находились еще канцлер, хитрый Майо из Бари, и забавный человечек в женском одеянии с напудренным, накрашенным лицом; говорил он пискливым голосом и суетливо бегал по комнате - то был евнух, адмирал Филипп из Магеддо, недавно сменивший славного адмирала Георгия Антиохийского. Был здесь также и мудрый Эдриси. Генрих сел на табурет напротив короля, который начал задавать ему через толмача вопросы о странах к северу от Германии. Генрих отвечал, слегка озадаченный. Вдруг Эдриси откинул лежавший на полу ковер, и князь увидел большую серебряную плиту; она была поделена на множество квадратов и испещрена линиями, надписями, пятнами.
   - Ну-ка, покажи, где твоя страна! - сказал король Рожер, и толмач повторил этот вопрос по-немецки.
   Генрих с недоумением посмотрел на короля и ничего не ответил. Тогда Эдриси склонился над плитой, взял в руку палочку и начал водить ею по выгравированным на серебре линиям, повторяя разные названия. Генриха словно осенило, он понял, что на рисунке перед ним представлена земная поверхность со всеми странами, городами, реками, и, крайне пораженный, опустился на колени рядом с картой.
   - Четыреста фунтов серебра пошло на эту карту, - шепнул толмач, но Генрих его не слушал. Наклонясь, он следил за палочкой Эдриси, который обводил границы. Князь увидел Сицилию и Палермо, а вот плывет из Палермо корабль в сторону Остии и еще другой - в сторону Неаполя; недалеко от побережья Рим, ниже, среди моря, Сардиния, ближе к берегу Корсика, вот и другие знакомые края и города, Базель, Бамберг, дальше области становятся все меньше, города расположены гуще, едва умещаются на небольшой плите. Но что это? Палочка Эдриси скользнула к пограничным городам, остановилась на Магдебурге - и оказалась уже на мраморной раме; Польши на карте не было.
   Генрих, как стоял на коленях, так и застыл, потом сел на корточки и удивленно уставился на Рожера - как же это, нет Польши?
   - Там, там, - показал он за край серебряной Рожеровой карты. - Там Вроцлав, Краков, Познань, Сандомир, Плоцк... - Эдриси с любопытством прислушивался к этим названиям, но король пренебрежительно махнул рукой. Ну что там может быть путного, так далеко! Видимо, этот юноша шутит, за Германией уже нет никакой страны.
   Генрих поднялся, снова сел на табурет, заговорил быстро и взволнованно. Как это на карте не обозначена такая большая, обширная страна? Она простирается до самого моря, где родится янтарь. Желая показать размеры своей страны, князь встал и широко развел руки.
   - Сколько дней пути от Палермо до Агригента? - спросил он у Эдриси.
   - Два дня.
   - А у нас от Вроцлава до Сандомира надобно ехать целую неделю, а от Кракова до Поморья еще намного, намного дольше.
   Король Рожер, когда ему перевели эти слова, засмеялся; Эдриси с сомнением покачал головой, а евнух-адмирал, прикрыв рот красным веером, что-то шепнул канцлеру. Никто не поверил Генриху. Но так как он, по слухам, был кузеном Барбароссы и Эдриси недавно кое-что слышал о Польше от Вельфа, то Генриха не прогнали как обманщика. Напротив, его даже пригласили на королевскую охоту с соколами.
   Генрих любил соколиную охоту, а Герхо - тот прямо расплылся в улыбке, узнав о приглашении. Из дворца прислали коней для польского князя и сокольничих с двенадцатью соколами в клобучках. Птицы беспокойно шевелились на руках у сокольничих, перья у них топорщились, словно от ветра, - чуяли соколы, что скоро на охоту.
   На рассвете охотники выехали из Палермо через ворота близ королевского дворца. Дорога полого поднималась в гору среди королевских садов, вилл, небольших дворцов и многочисленных ручьев, которыми славились окрестности Палермо. Незнакомые Генриху апельсины, эти золотые яблоки Гесперид, в изобилии висели на деревьях, и тут же белели плотные, душистые цветы. Воздух был напоен их крепким ароматом, утренняя роса прибила пыль, дышалось легко. Канцлер и адмирал были в отличном настроении. Адмирал, и теперь одетый в женское платье, вышитое серебряными кружочками, то и дело срывал апельсины, угощал ими Генриха и его свиту. Генрих впивался крепкими зубами в мякоть плода и с наслаждением глотал прохладный сок. Его почему-то бросало в жар, и он опасался, не лихорадка ли напала.
   Наконец они взобрались на вершину высокой горы, Королевской, откуда открывался великолепный вид на залив, на город, напоминавший орлиное гнездо, на золотистую долину; подобно раковине, она закруглялась у города и залива, над которым высилась похожая на стол гора святой Кунигунды.
   - Золотая раковина! - молвил адмирал, указывая на спускавшиеся к морю склоны. Чудесными запахами веяло из этой долины, и небо над ней было голубое, знойное.
   Рядом с королем ехала молодая королева, недавно с ним обвенчанная Сибилла, дочь Гуго Бургундского, и последний оставшийся в живых сын короля Вильгельм (*81). В пурпурной одежде, в зеленом тюрбане, весь увешанный побрякушками, он был очень красив, хотя и отличался крайней худобой. Все прочие участники охоты следовали за этими тремя - королем Рожером, Сибиллой и королем Вильгельмом, как называли его, ибо Рожер повелел короновать сына еще при своей жизни. Братья Вильгельма - Рожер, Танкред, Альфонс, Генрих - все один за другим умерли. После многих лет вдовства король Рожер решил жениться, и вот его молодая красавица жена скакала на коне по перевалу, отделявшему "золотую раковину" от выжженных зноем сицилийских гор.
   Все предвещало удачную охоту. Солнце, пока еще не очень жаркое, играло на роскошном плаще короля Рожера. Когда он осаживал коня, плащ парусом взвивался вверх и реял над желто-зелеными полями, где уже волновались пшеничные колосья. Этот алый, выкроенный полукругом плащ весь сверкал драгоценными каменьями. Генрих приблизился, чтобы получше его разглядеть, и Рожер, вытянув руку, развернул перед гостем дивное изделие своих палермских ткачей (*82). В середине полукруга была вышита жемчугом пальма, а по обе ее стороны - одна и та же картина: разъяренный золотой лев нападает на верблюда и вонзает когти в его желтую, пушистую шерсть. То было настоящее произведение искусства, и обрамлявшая вышивку арабская надпись прославляла великого короля Сицилии.
   - Что, нравится тебе? - вскричал Рожер, потряхивая плащом.
   Заискрились в ярком солнечном свете пурпур, золото и жемчуг; замелькали, переплетаясь и сливаясь, узоры на ткани и таинственные арабские письмена. И хотя вокруг было светло и солнечно, Генриху стало жутко от этой языческой роскоши.
   - Небось твоему рыжебородому братцу хотелось бы иметь хоть один такой плащ, да не дождется! Такого плаща не носить ни ему, ни его детям.
   И король Рожер расхохотался. Они остановились теперь на самом высоком месте перевала; отсюда открывался далекий вид на море, и где-то на горизонте смутной тенью темнел берег Италии. Рожер размашистым жестом указал на эту тень:
   - Вон там - Италия! А Польши твоей отсюда вроде бы не видать, а? воскликнул Рожер и снова захохотал, а за ним его приближенные - канцлер, евнух, араб.
   Генрих ничего не ответил. Он молча ехал за королем и королевой со своими притихшими воинами. Да, Польши отсюда не видать, это верно. О ее существовании не знает ни король Рожер, ни его ученый географ. Но Генрих и на расстоянии чувствовал, что она есть, не мог думать о ней, как о чем-то далеком. Она была с ним, и даже здесь, на другом конце света, когда он ехал в свите сицилийского короля, Генрих жил ею, дышал ею, как если бы в ней одной черпал силы и волю к жизни. Пройдет еще несколько лет, и, возможно, сицилийский король узнает о существовании этого большого государства, которое дремлет среди вековых лесов.
   Тем временем они поднялись на вершину высокой горы и увидели вдалеке синеющий, как туча, горделиво вздымающийся к небесам конус. Это была Этна, еще вся покрытая снегом и густо дымившая. Воины Генриха осенили себя крестным знамением; здешние рыцари не стали над ними смеяться. Зрелище и впрямь было величественное. Огромная, заснеженная гора высилась над зелеными холмами, где волны ходили по пшенице, и сливалась с прозрачной синевой небес. Из кратера струился белый дым, белее горных снегов, он расстилался по небу, как страусовое перо на ветру.
   Вдруг сокол на руке у Герхо встрепенулся, заклекотал, тотчас подняли крик и другие его собратья, король радостно хлопнул в ладоши, и королевские аргамаки, арабские, кастильские и португальские скакуны ринулись вперед. Сокольничие пустили нескольких соколов, сняв с них цепочки и клобуки, а те, которые остались на руках, хлопали крыльями и оглушительно клекотали. Соколы короля и Генриха взмыли вверх и словно застыли недвижно под небесным куполом, кавалькада понеслась вскачь, следя за птицами. Топча колосья, мчались всадники по пшеничным полям, через овраги, пересохшие русла ручьев, и все глядели на небо. Вскоре соколы возвратились с добычей.
   Около полудня охотники устроили привал в тенистом месте у жалобно журчавшего источника. Генрих склонился над водой и вслушался в ее песнь: она напомнила ему нежный звон еврейских цимбал в Бамберге. Вокруг стоял шум, все пили, ели, смеялись, а Генрих как зачарованный слушал унылый ропот ручья.
   Отдохнув, двинулись дальше. Жара усиливалась, раскаленное небо постепенно блекло, из голубого становилось белесым. Воздух был знойный, сухой. Генрих с трудом дышал. Король, видимо, тоже устал, но соколы были неутомимы. Их добычу - птицу и мелкую дичь - передавали слугам, которые отвозили ее на заранее назначенное место.