В королевской свите был рыцарь-тамплиер (*83), молодой немец. Генрих еще утром приметил его, да как-то не подвернулся случай поговорить. Но вот князь, соскочив с коня, присел отдохнуть на рыжеватой скале, торчавшей среди зеленой травы, как ребро великана, и вдруг увидел, что молодой рыцарь в развевающемся белом плаще с большим красным крестом идет прямо к нему. Тамплиер поклонился Генриху, пожал ему руку и без всякого вступления сказал:
   - Если вы, ваша светлость, будете в Иерусалиме, то посетите рыцарей, которые живут на месте, где стоял храм. И если они спросят, зачем вы прибыли, подайте им этот знак от меня.
   Говоря это, он концом меча начертил на траве круг и в круге крест.
   - Се - роза и крест, символ вечного и временного.
   И он удалился, оставив Генриха в одиночестве.
   Странное поведение рыцаря вселило в душу Генриха новую тревогу. Ему казалось, он очутился в мире неожиданных, загадочных событий, которые увлекают его на дурной путь. В Польше ему было все понятно и ясно: вот лес, вот поле, здесь Поморье, там Германия; в Польше он знал, что ему делать. И немцы, и Барбаросса были ему понятны, и то, как Барбаросса толковал императорскую власть. Но что творилось в этой фантастической стране, этого Генрих не мог постичь.
   Да, небо над его головой, белесое и все же голубое, прекрасно; поля с кормилицей-пшеницей тоже близки его сердцу, как цветы, которые растут здесь на каждом шагу, - весь склон горы, где он сидел, был покрыт зарослями красновато-лилового клевера. И вдруг перед ним появились Рожер и Сибилла...
   Генрих смущенно взглянул на короля, но тот, как ни в чем не бывало, медленно спустился по косогору в сопровождении жены, направляя коня по узкой скалистой тропке меж крутыми, поросшими травой обрывами. Вот они остановились в конце ущелья. Генрих, посмотрев в ту сторону, вздрогнул от изумления.
   В широкой, ровной долине, среди буйной травы, высилось торжественно безмолвное здание, состоявшее из множества колонн, соединенных тяжелыми карнизами. Храм был древний, заброшенный, без крыши - однако он вносил в это пустынное место какой-то отголосок жизни. И Генрих, увидав его, словно бы ощутил присутствие человека в пустыне.
   Но людей в храме не было. Все здание приобрело от времени ровный темно-золотистый оттенок. Колонны, накрытые желтоватыми плитами выветрившегося камня, были снизу доверху прорезаны каннелюрами и вырастали прямо из земли, точно роскошные золотые цветы сицилийских пустынных гор. Здесь и там виднелись между колоннами шестигранные алтари, постаменты, на которых прежде стояли статуи, а сами статуи, изображавшие богов, валялись разбитые на полу. Пространство меж колоннами заполнял фиолетовый сумрак: вечерело.
   Всадники спешились, пустили лошадей попастись, но те не притрагивались к траве, только встревоженно озирались, как бы ища глазами прочих участников охоты: людей, лошадей, соколов.
   Наконец подъехали остальные, и вслед за королем все вошли под сень храма. В глубине храмового атриума стояло несколько плит с барельефами, то ли откуда-то свалившихся, то ли нарочно снесенных вниз. На одной был представлен бородатый атлет: он сидит на ложе, держит за руку женщину, разглядывает ее и видит, что она прекрасна. Поза атлета выражала восхищение и робость: он тянулся к женщине и в то же время отстранялся от нее, упадая на ложе; но был, увы, совсем голый. Генрих со стыдом смотрел на это языческое произведение.
   Король Рожер, остановившись перед барельефом, подозвал Эдриси и Сибиллу - пусть полюбуются совершенством линий. Однако Генриху эта сцена была непонятна.
   Потом Эдриси с королем и королевой не спеша обошли внутренний двор храма, причем араб рассказывал им об искусстве древнегреческих зодчих. Говорил он, хоть и с трудом, по-латыни, чтобы юный князь мог понять его объяснения. Вот и пригодилась Генриху ученость! Он с изумлением слушал арабского мудреца, но, пожалуй, говори тот даже на чистейшем польском языке, князь понял бы через пятое на десятое. Одно стало ему ясно из речей араба: храм этот воздвигнут для поклонения неведомым силам людьми нечестивыми.
   Уловив эту мысль, Генрих с испугом оглянулся, ему захотелось поскорей уйти. И тут он заметил между колоннами человека, не принадлежащего к свите короля Рожера. С виду это был пастух, молодой еще парень, одетый в козьи шкуры. Опершись рукой о колонну, он стоял в свете заходящего солнца. Никто не обращал на него внимания.
   Вдруг пастух хлопнул в ладоши, и по этому знаку прибежало еще несколько юношей. Все они низко поклонились королю Рожеру, король весело рассмеялся. Потом король, королева, Генрих и Эдриси уселись на каменных глыбах, отколовшихся от древних стен и лежавших на земле. Пастухи развели большой костер, подбрасывая в него охапки сухой травы. Черный дым заструился вдоль желтоватых колонн. Тихо спускались сумерки.
   Один пастух достал в углу похожий на кобзу инструмент, другой приложил к губам забавную штуку, состоявшую из нескольких связанных вместе тростниковых дудочек. Сперва они заиграли унылые пастушеские песни, которые на всех навеяли грусть. Король Рожер опустил голову, задумался. О чем он думал? О чем мог думать этот великий монарх, как не о своих славных деяниях, от которых столь немного дошло до наших дней. А может, он думал о том, что все обратится в прах, и его королевство, и Палермо - столица мира, как с гордостью именовал ее Эдриси, - и могучее его тело...
   И в Генрихе звуки музыки всколыхнули много разных мыслей. Но он думал не о будущем своем царствовании, он смотрел на королеву. Юная, прелестная, она сидела рядом с королем, прислонясь к его плечу. Светлые волосы северянки выбивались у нее на лбу из-под белого покрывала, аллеманский корсаж туго обтягивал небольшие груди. Огромные, голубые глаза королевы глядели испуганно. Говорили, что она влюблена в своего пасынка, красавца Вильгельма. Но его тут не было: не желая чрезмерно утомляться, он с полпути повернул обратно в Палермо.
   Генрих смотрел на королеву и думал, что мог бы крепко ее полюбить, будь он способен вообще кого-нибудь любить, - эта хрупкая маленькая женщина напомнила ему ту, другую, оставшуюся в стране, которой отсюда не видать.
   Музыка зазвучала веселее.
   Двое пастухов вышли на середину атриума и стали друг против друга, подняв руки вровень с плечами. Кобза равномерно и медленно бубнила, тростниковая цевница издавала пронзительные гнусавые звуки. Пастухи, не сходя с места, быстро топотали ногами; видно было, как играют мускулы на их бедрах. Тот пастух, которого Генрих приметил первым, стоял на камне, подбоченившись, и с царственным видом взирал на танцующих.
   Мало-помалу звуки кобзы и цевницы становились все живей, и в такт им убыстрялись движения пастухов. Теперь они уже не перебирали ногами, а подскакивали, но поднятые руки оставались неподвижными, только пальцы слегка прищелкивали. Музыка заиграла еще живей, и танцоры пошли один мимо другого вприпрыжку, высоко вскидывая голые ноги. Все быстрей и быстрей прыжки, все громче хлопают ладони по бедрам и над головами.
   Генрих, дивясь этому танцу, обвел взглядом окружающих. Король и королева смотрели на танцоров как зачарованные, а лицо Эдриси вдруг скривилось в такой язвительной усмешке, что у Генриха мороз пробежал по спине. Эта горькая, злая, скорбная и жестокая усмешка испугала князя. Ему стало страшно в проклятом языческом капище, и он обратил взгляд на Герхо, надеясь хоть в нем найти опору. Но Герхо стоял весь напряженный, как натянутая струна, лицо его было мертвенно-бледно, глаза прикованы к танцующим. Тогда князь взглянул на первого пастуха. Все с тем же победоносным видом он стоял на камне, упершись левой рукой в бедро, а правой поднимая вверх посох, увитый зелеными листьями. Время от времени он встряхивал головой, и отблески костра пробегали по его длинным волосам.
   Между тем танцующих словно обуяло неистовство. Они прыгали, носились взад-вперед по песку языческого атриума, мчались один другому навстречу и, ловко разминувшись, отбегали в разные стороны; потом снова сходились и вертелись вихрем, только поблескивали облитые потом широкие, загорелые спины. И когда танцоры, казалось, должны были уже изнемочь от дикой пляски, они пустились с невероятной быстротой бегать по кругу. Другие пастухи, не принимавшие участия в пляске, издавали отрывистые, гортанные возгласы, которые то неслись, бурно рокоча, к потемневшему небу, то замирали, как орлиный клекот.
   И смотреть и слушать было страшно. Генрих зажмуривал глаза, но тут же открывал их и снова видел безумное кружение тел. В ушах не переставая звучали гортанные крики, похожие на предсмертные вопли сраженных в битве.
   Вдруг оба пастуха схватились за руки и завертелись - в глазах замелькали их плечи, бока, спины. Музыка оборвалась на исступленно высокой ноте, и в этот миг раздался ужасный рев, как будто кричали не люди, не эти пастухи, а возопили все камни заброшенного храма. Точно кинжалами, разодрал этот рев ночную тьму, и внезапно все смолкло.
   Королева Сибилла склонилась к земле, потом выпрямилась, вскочила с камня и тоже закричала высоким истошным голосом. Эдриси и король Рожер пытались удержать ее, усадить, но она вырвалась из их рук и в беспамятстве упала наземь у костра, бледная как смерть.
   Кинулись к коням, с большим трудом их поймали. Генрих видел, как король Рожер усадил Сибиллу впереди себя; к ней понемногу возвращалось сознание. Кони поскакали галопом среди ночного мрака, Генрих мчался вслед за королем, чей плащ раздувался на ветру. Позади он слышал топот коней Герхо и Эдриси. Лишь глубокой ночью добрались они до ворот Палермо.
   Дома Генрих уже застал своих рыцарей, которых потерял из виду во время охоты. Все они ждали его при свете факелов. Только что получено известие: в гавань прибыла генуэзская флотилия, тридцать три корабля, которые вскоре отплывают в Святую землю и могут взять их на борт. Генрих возблагодарил бога, ему не хотелось и часа оставаться в этом краю, полном дьявольских соблазнов.
   Еще не успели они погрузиться на корабль, как на палермском дворце взвилось черное траурное знамя: то скончалась в цвете лет королева Сибилла.
   13
   На генуэзской галере, которую выбрал Генрих, сидели в два ряда гребцы-невольники, прикованные к веслам, но были также и мачты с парусами оранжевого цвета. К высокому столбу было прилажено "аистово гнездо" полукруглая корзина, в которой день и ночь сидел голый матрос. На корме галеры находился просторный шатер - его полы, украшенные генуэзской вышивкой, свисали по бортам с обеих сторон. В шатре поместили князя и его людей; поэтому на шесте над шатром развевался флаг с гербом Пястов. Неподалеку от шатра сколотили четырехугольную загородку, возвышавшуюся над кораблем, подобно башне: там стояли кони. Свежего воздуха они имели вдоволь, а хитроумно устроенные выдвижные ящики позволяли без особого труда подсыпать корм и очищать стойла.
   Галеры шли несколькими рядами, но так, чтобы не терять друг друга из виду. По ночам на носу каждой галеры разводили костер. Генрих любил смотреть, как среди бескрайней черноты моря сияли, будто звезды, рассыпанные по небу, огни медленно плывущих кораблей.
   В штормовую погоду волны немилосердно швыряли небольшую галеру, но когда ветер стихал, до слуха Генриха доносился равномерный скрип весел, словно биение сердец безымянной толпы, двигавшей корабль вперед. Попутные ветры облегчали труд гребцов, море в эту весеннюю знойную пору по большей части было спокойно. Волны тихо плескали о черные дубовые борта, корабли шли по намеченному курсу, и капитан галеры, а также всей флотилии, старый, почерневший от солнца и ветров генуэзец Мароне потирал руки. Он вез богатый груз - стальные мечи, отличные франконские и бретонские луки и другое западное оружие, которое было не хуже дамасского, вез и теплые шерстяные куртки, и тонкие сукна для женских нарядов. А в Святой земле Мароне, кроме обычных восточных товаров - сахара, пряностей и драгоценностей, - надеялся взять большую партию рабов, столь нужных для генуэзских рудников и каменоломен.
   Генриху нравилось выходить ночью на палубу и, опершись на поручни, вглядываться в вечно подвижное море. Небо над головой было темно-синее, прозрачное, а звезды - непривычно большие и таинственные. С других галер доносилось пение. Нет, Генрих не мог постичь этот мир, по которому уже так долго странствовал, в котором повидал так много стран. Не понимал он ни короля Рожера, ни того, почему умерла королева Сибилла. Все, о чем с такой страстью говорил Арнольд в Латеранском саду, казалось ему ничтожной суетой в сравнении с тихим плеском волн о борта галеры. И все же пустынный храм в зеленой долине врезался в его память, пожалуй, даже больше, чем развалины древнего Рима. Ушла в прошлое, угасла неведомая ему жизнь. В чем был ее смысл? Какими были те люди, которые воздвигали колонны в Сегесте или Колизей?
   Он вспоминал, как, проезжая через богатый торговый город Пизу, видел новый храм, сооружавшийся местными жителями. Огромный неф был наполовину недостроен, но там уже высился лес колонн под сводами, поражавшими смелостью очертаний. Стройные ряды пилястр на фасаде храма были подобны деревьям райского сада, где царит небесная гармония. Изящные, широкие окна глядели, как жадные глаза, узревшие новый мир. И действительно, все там было новое, радостное. Но что обозначал этот храм? Какой день отмечал он в ходе веков и как понять их ход? Время течет, струится, как вода со священных риз господних, как слеза из очей Пантократора. В темно-синей глуби небес чудился Генриху лик Христа, строго взиравший на него, как со свода капеллы Палатинской.
   Сколько же чудес в этом мире, как сложно и непостижимо все переплетено! С болью думал Генрих о бренности храмов, о собственной своей малости среди водоворота событий и людских страстей. Поговорить об этом ему было не с кем. Воины его слишком молоды, Якса слишком упоен собой и необычайностью дорожных приключений. Один только норвежский монах Бьярне (во христианстве нареченный Каликстом), из милости взятый Мароне на корабль, дабы молился за всех и призывал попутные ветры, немного понимал Генриха, когда князь на палубе, под сенью ночного неба, поверял ему вполголоса свои мысли. Славно им было вдвоем в эти ночи. Бьярне, придя пешком с далекого севера, попросился на галеру, как и Генрих, чтобы посетить святые места. Спал он в зловонном трюме, вместе с невольниками.
   Тэли тоже выходил по ночам на палубу и пиликал на виоле. Шум волн заглушал слабенькие звуки струн, временами мальчик затягивал песню, и тогда Генриху вспоминался осенний сад и хрупкая Рихенца, чем-то походившая на покойную королеву Сибиллу. Не спеша, как бы следуя за течением своих мыслей, князь рассказывал монаху Бьярне о судьбах людей, с которыми ему довелось встретиться, о том, как они, гонимые голодом, блуждают по белу свету, не зная, почему и для чего это делают.
   Бьярне дивился: что заставило Генриха поступать так же, как эти люди? Но слушал внимательно и сам много рассказывал. О том, что северяне живут рыболовством и разбойничьими набегами, и о том, как взяла его тоска и он, по примеру их короля Эриха и королевы Бодиль, пустился в странствие, чтобы воочию увидеть места, где жил и претерпел муки спаситель.
   Тут Генрих задумался: до сих пор он как-то мало размышлял над тем, куда едет и зачем. Бесхитростные речи нищего монаха напомнили ему о цели его путешествия. В воображении Генриха возник этот единственный в мире край, где все полно воспоминаниями о жизни спасителя. Впервые эта мысль взволновала и потрясла его до глубины души. Достоин ли он, готов ли к посещению святых мест?
   И то, что он потом говорил Каликсту Бьярне, было скорее исповедью, нежели рассказом; Генрих жаждал осуждения, наговаривал на себя напраслину, старался изобразить себя страшным, закоснелым грешником. Но простачок монах быстро раскусил своего собеседника и сказал ему так:
   - Видишь ли, князь, не следует много думать обо всем этом. Верно, все мы грешны, все мы попусту шатаемся по свету божьему - или сидим за печкой, как мои братья в Гаммерфесте или твои в Кракове, - но это не важно. Надо смотреть проще: доброе бери, злого беги, и бог тебе поможет. Надо жить, и жить надо по-божески - а от мудрствований мало толку.
   Генрих повторял про себя эти слова, часто повторял:
   - Надо жить, и жить надо по-божески - а от мудрствований мало толку.
   Несколько недель они шли под парусами по спокойному морю и счастливо избежали встреч с пиратами. Заезжали на Крит и на Кипр, и вот наконец показалась вдали Святая земля. Флотилия вошла в порт Яффы, Мароне принялся разгружать свои товары, а Генрих с отрядом сошли на берег, ведя измученных, отощавших коней. В отряде, кроме Яксы и оруженосцев князя, было чуть побольше двадцати человек, а коней - тридцать. Бедняги как ступили на берег, так и улеглись - видно, хворь на них напала. И люди тоже еле на ногах держались. Надо было позаботиться о конях, о людях, о пропитании да еще приглядывать за бочонками с деньгами - алчный портовый сброд, казалось, готов был на них накинуться. Все это целиком поглотило Генриха, и так стояли они на Святой земле, озабоченные, усталые, не зная, что делать дальше, даже не думая о том, где находятся. И смешно было им, особенно Яксе, глядеть на Бьярне, который пал ниц и целовал пыль на дороге. Постепенно сходили с других галер купцы и паломники - подбиралась порядочная компания. Приезжих окружила толпа черномазых парней подозрительного вида, неряшливо одетые женщины окидывали чужеземцев оценивающими взглядами. Порт в Яффе был неудобен, тесен, галерам приходилось по одной причаливать к рыхлому песчаному берегу, чтобы выгрузить товары и людей. За разгрузкой наблюдал Мароне. Вскоре явились встретить пилигримов посланные храмовниками рыцари. Они были в белых плащах с тем самым знаком - красным осьмираменным крестом. В обязанности рыцарей храма Господня входило препровождение пилигримов из Яффы в Иерусалим. Вдоль дороги размещались небольшие отряды по три-четыре рыцаря, они передавали путников с рук на руки и несли охрану над всей дорогой, которая была небезопасна, - не раз уже налетали на нее жадные к добыче отряды мусульман из недальнего Аскалона, еще принадлежавшего египтянам.
   Яффа имела пустынный вид. На улицах - ни деревьев, ни другой растительности, лица у людей изможденные, хмурые. Генриху даже не захотелось сотворить молитву, когда он ступил на эту выжженную землю.
   Зато он велел отсчитать несколько серебряных монет и дать их Каликсту тот не противился, взял деньги сразу. Но когда галерники начали переговариваться со своими единоплеменниками и единоверцами, стоявшими на берегу, - за что были тут же наказаны плетьми, - Каликст отдал деньги зевакам-мусульманам и попросил принести всякой еды - фруктов, хлеба, мяса. Притащили ему целых три корзины, Каликст взял их и понес галерникам. Те набросились на еду, как голодные звери. Мароне с берега крикнул, чтобы монаху не мешали, и громко засмеялся; засмеялись и воины Генриха, и Якса из Мехова, словом, все. Под конец сами галерники развеселились: когда Каликст сошел на берег, они стали кидать в него кости, кожуру фруктов, и хлебные корки. Монах весело смеялся вместе с ними; став на колени, он поцеловал Генриху руку, благодаря за доставленную радость.
   Двинулись в путь в сопровождении двух храмовников, которые вывели их на иерусалимскую дорогу. За Яффой пейзаж изменился: они шли по долине, изобиловавшей ручьями; кругом зеленели апельсинные рощи - воистину, то была земля, текущая млеком и медом. Но мили через две из-под зеленой муравы лугов и садов начал, как ребра скелета, проглядывать известняк. Долина была усеяна глыбами серого камня, подъем шел по безводным косогорам и террасам. А когда они поднялись на взгорье, то увидели вдали, на возвышенности, опаленный солнцем белый город, перед которым, как грозный кулак, темнела громада крепости. Это был Иерусалим, охраняемый башней Давидовой.
   Спуск привел их в долину Енномову, где среди песка и травы росли старые, толстоствольные оливы, единственное иерусалимское дерево, причудливое и унылое. Над оливами вздымались могучие стены, построенные с неведомым на Западе искусством. Наши путники, идя через долину по неглубокому пересохшему руслу, все смотрели вверх на крепостные башни.
   - Никакая сила человеческая не одолела бы этих стен, - заметил Якса.
   Едва они въехали в Яффскне ворота, под великолепную арку работы французских зодчих, как сразу их оглушил шум восточного города. Дело было к вечеру, женщины шли по воду к цистернам и водохранилищам. Франкские женщины - франками называли здесь всех европейцев - и женщины из семей восточных греков, евреев и армян ходили с открытыми лицами. Некоторые из них, занимавшиеся непотребным ремеслом, смотрели на приезжих мужчин как на свою законную добычу: делали соблазнительные жесты, приставали к чужеземцам, но храмовники их отгоняли криками и грубой бранью. Женщины пулланов (*84), многочисленного в Святой земле потомства рыцарских ублюдков, носили чадры и только издали приоткрывали их, показывая смущенному Генриху свои лица.
   Прежде чем посетить Гроб Господень, Генрих проехал по дорогам Давидовой и Соломоновой на Морию. Эта огромная пустынная площадь, занимавшая четвертую часть города, была вся усеяна обломками колонн, аттиков и карнизов; посреди нее, на мраморном основании, стоял осьмиугольный, облицованный мрамором и увенчанный розовым куполом храм Соломонов (*85). За ним, в зарослях кипарисов и дубов, виднелся у самой городской стены фасад дворца королей иерусалимских, сооруженного на развалинах дома Давидова. В ближайшем к храму крыле дворца проживали рыцари храма Господня.
   Храмовники, сопровождавшие пилигримов, разместили всех воинов Генриха в рыцарских покоях, а его самого провели к великому магистру. Ибо Бертран де Тремелай, магистр тамплиеров, мужчина могучего телосложения, величавый и строгий, пожелал принять князя не мешкая. Торжественность приема, правда, нарушали голуби и скворцы, которые копошились на окне магистровой кельи видно, они были утехой великого магистра, - но, беседуя с Генрихом, он делал вид, будто не слышит их писка и воркованья. Генрих назвал себя и концом меча обрисовал на холодном полу кельи крест в кругу. Бертран в ответ изобразил тот же символ, очертив его пальцем в воздухе, и сказал, что, ежели князь ищет розу и крест, он будет для тамплиеров желанным гостем. Пока приезжие расположились в отведенных им покоях дворца, стало темно, и Генрих отправился на бдение у Гроба Христова. Своды огромного храма покоились на массивных колоннах с романскими капителями, вокруг было темно и пустынно. Только в часовне Святого Гроба, помещавшейся посреди квадратного храма, горело множество больших и малых восковых свечей. Стояли они в серебряных, деревянных и железных подсвечниках, а то и просто были прилеплены к выступам на стенах и к полу. Пламя их было священным, ибо нисходило с небес в страстную пятницу и возжигало угасшие лампады. Великое это чудо ежегодно повергало в изумление толпы верующих, пока папа не осудил сирийских священников, раздававших небесный огонь.
   Как обычно, стражу у Гроба несли двое рыцарей из дворца. Вместе с Генрихом в храм пошел только Каликст Бьярне. На князе был простой плащ пилигрима - не пристало кичиться высоким саном пред ликом всевышнего. Он лег на холодные плиты у входа в часовню Святого Гроба, крестом раскинув руки и припав лицом к праху. Все народы сражаются теперь за эти камни, защищают их от мусульман. Вон там, невдалеке, лежит камень, отмечающий центр земли, там покоился царь царей. Из терниев был его венец, и он, быть может, не желал бы, чтобы из-за его гроба лилось столько крови. Однако в этой битве объединились все народы, люди забыли, кто немец, кто француз, кто датчанин, шотландец, аллоброг (*86), армянин, лотарингец или аквитанец. Лежа неподвижно рядом с Каликстом, Генрих почти ни о чем не думал, даже не молился, но в душу его проникало стремление к чему-то высокому. Такое чувство, верно, испытывали все, о ком рассказывал капеллан Фульхерий (*87), - все они чувствовали себя братьями и сыновьями господа, каждый воистину видел в другом своего ближнего. И Генрих думал о том, как святое это чувство соединяет людей, и о том, что ежели бы все уверовали в Гроб Господень, то стали бы братьями. А о себе он не думал. Так проходило время.
   К полуночи тишину нарушил шум шагов и шорох платьев. Генрих приподнялся, стал на колени, все еще погруженный в свои думы. У Гроба опустилась на колени женщина в богатом наряде; на ее зеленый плащ ниспадали русые волосы, прикрытые прозрачным покрывалом, которое придерживал золотой обруч с резными фигурками голубей. Генрих видел склоненный над гробницей профиль худощавого лица, обеими руками женщина опиралась о гранитное подножье и тихо молилась. Сбоку от нее стоял рослый, смуглый мужчина в коротком кафтане золотой парчи с черными крестиками - он держал огромный меч коннетабля, опираясь на него обеими руками, как палач. Рядом с женщиной в зеленом плаще стояли на коленях две другие - одна в светском, другая в монашеском платье и высоком белом чепце. Дам сопровождало несколько слуг с большими восковыми свечами, особое почтение они выказывали даме в зеленом плаще. То была королева иерусалимская Мелисанда и ее сестры - Годьерна, графиня триполитанская, и Иветта, настоятельница монастыря лазаритянок в Вифинии.