Приложив одну руку ко лбу, другую к сердцу, везир поприветствовал его, стал раскручивать толстый свиток бумаги. На бумаги шах посмотрел с отвращением, остановил везира.
   – Погоди. Не вижу своего сына.
   – Величайший, я за ним послал…
   Слуги разостлали на ковре скатерть-дастархан, взбили широкие подушки, принесли тарелки с миндальным пирожным, вяленой дыней, запеченными в тесте орехами. Шах сел на подушку, знаком указал везиру место напротив.
   Дородный, туго перетянутый широким шелковым поясом, Мухаммед ал-Хереви опустился на подушку, сдерживая кряхтение. Его лицо с редкой седеющей бородой покраснело от натуги. Хорезмшах едва сдержал усмешку. Шахиня-мать, как он слышал, в сердцах назвала недавно везира «калча» – плешивый.
   Видимо, из-за этой вот словно бы вылезшей бороды. В угоду матери теперь многие называют везира не по имени, а Калча. Но этот Калча стоит многих и густобородых, и седобородых. Учен, умен, предан. Потому-то доверил ему и многотрудные дела высокого дивана[29], и воспитание наследника – сына Джалал ад-Дина.
   Слуги налили в чаши горячего чая. Шах отпил глоток любимого им напитка.
   – Не терзай мой ум, великий везир, цифрами налоговых поступлений.
   Вникай в них сам, памятуя: войску жалованье должно быть выплачено без задержки. За это строго спрошу.
   Везир не успел ответить.
   – Мир вам и благоденствие!
   В комнату с поклоном вошел Джалал ад-Дин. Узколицый, с большим орлиным носом, поджарый, как скакун арабских кровей, старший сын был любимцем хорезмшаха. Но сейчас он сказал Джалал ад-Дину с неудовольствием:
   – Сын, мы собираемся сюда не для услаждения слуха звоном пустых слов.
   Для дел государственных.
   Джалал ад-Дин не стал оправдываться – гордый. Сел к дастархану, отбросив полы узкого чекменя. Слуги, зная его вкус, поставили тарелку с кебабом. Мясо шипело, распространялся запах пригорелого жира. Сын полил его соусом из гранатовых зерен, стал торопливо есть.
   Везир открыл свои бумаги.
   – Величайший, мною получено письмо, не мне предназначенное.
   Послушай… Пусть всевышний дарует твоей святой и чистой душе тысячу успокоений и превратит ее в место восхода солнца милосердия и в место, куда падают лучи славы!.. Ну, тут все так же… то же… Вот. Помоги мне, о благословенный, из мрака мирских дел найти путь к свету повиновения и разбить оковы забот мечом раскаяния и усердия.
   – Чье письмо?
   – Его, величайший, написал векиль[30] твоего двора, достойный Шихаб Салих.
   – И что же тут такого?
   – Это письмо должен был получить шейх[31] Медж ад-Дин Багдади.
   – Дай! – Шах выхватил из рук везира письмо, крикнул:
   – Позвать сюда векиля!
   Веки шаха над черными глубокими глазами набухли, отяжелели. Векиль, седой старик, проворный и легкий, увидев гневное лицо шаха, стал на колени. Мухаммед схватил его за бороду, рванул к себе.
   – Служба мне стала для тебя оковами? Ты у меня узнаешь настоящие оковы! Сгною в подземелье, порождение ада!
   – Великий хан… Султан султанов… да я… служба тебе не тягость.
   Помилуй! Я не носил одежды корыстолюбия. За что такая немилость?
   Шах отпустил бороду, бросил ему в лицо скомканное письмо.
   – Читай. Вслух читай!
   Векиль дрожащим голосом прочел письмо.
   – Твое?
   – Мое. Но, величайший среди великих, опора веры, тут нет ни слова…
   – Какого слова? Ты перед кем усердствуешь и раскаиваешься, где ищешь свет повиновения, рабская твоя душа?!
   – Я думал только о молитвах и спасении души.
   – Ты жалуешься этому шейху. А кто он? Уши багдадского халифа. Кому же ты служишь? Мне или халифу, сын ослицы?
   – Тебе, милостивый. Для тебя усердствую. – Шихаб Салих отполз подальше от шаха. – Но я не знал, что шейх Медж ад-Дин Багдади… Твоя мать, несравненная Теркен-хатун – да продлит аллах ее жизнь! – считает его благочестивейшим из смертных. А халиф[32] разве перестал быть эмиром правоверных?
   Шах выплеснул чай в лицо Шихаб Салиху.
   – Сгинь!
   Утираясь ладонью, кланяясь, векиль выскочил за двери. Шах проводил его ненавидящим взглядом. Матерью заслоняется… Знает, где искать защиту.
   – Отец и повелитель, перед тем, как идти сюда, я побывал на базаре, сказал Джалал ад-Дин. – В одежде нищего я бродил среди продающих и покупающих, среди ремесленников и менял.
   – Зачем? – Шах все еще смотрел на дверь, за которой скрылся векиль.
   – Мой достойный учитель, – Джалал ад-Дин наклонил голову в сторону Мухаммеда ал-Хереви, – всегда говорил: слушай не эхо, а звук, его рождающий. Я слушал. Люди говорят, что наместник пророка халиф багдадский гневается на нас за неумеренную гордость, что он может лишить священного покровительства правоверных, живущих под твоей властью.
   – Это халиф засылает шептунов! Всех хватать и рубить головы! Мне не нужно его покровительство. Меня называют наследником славы великого воителя Искандера[33]. Я раздвинул пределы владений от Хорезмийского моря до моря персов[34]. И все это без помощи и благоволения халифа, хуже – рассекая узлы его недоброжелательности. Змея зависти давно шевелится в груди эмира веры!.. – Шах сжал кулаки, лицо его побледнело. – Что еще слышал ты?
   – Многое, отец и повелитель… Люди недовольны высокими обложениями, сборщиками податей. Но больше всего – воинами. Они необузданны и своевольны… – Джалал ад-Дин замолчал, смотрел на отца, будто ожидая, что он попросит продолжать рассказ.
   Но шах ничего не сказал. Воины – опора его могущества. Однако эмиры, особенно кыпчакских[35] племен, горды, своенравны. Почти все они родственники матери. Она их повелительница и покровительница. И с этим пока ничего поделать нельзя. Он повелитель своего войска, но и пленник. Если эмиры покинут его, что останется? И выходит, что ему легче бросить вызов халифу багдадскому, чем обезглавить векиля своего двора. Сын, кажется, обо всем догадывается и хочет помочь. Но ему лучше держаться в стороне – слишком горяч.
   – Что у тебя еще? – спросил шах у везира.
   – Письмо от твоего наместника из Самарканда.
   – Читай.
   Покашливая, шелестя бумагой, Мухаммед ал-Хереви, прочел:
   – «Во имя аллаха милостивого и милосердного! Да будет лучезарным солнце мира, повелитель вселенной, надежда правоверных, тень бога на земле Ала ад-Дин Мухаммед!
   Население Самарканда склоняется к противлению и непокорности. И раньше речи самаркандцев были сладки снаружи, а внутри наполнены отравой вражды. Теперь же светильник их без света, а дом – осиное гнездо. Твоя дочь, сверкающая, как утренняя звезда, – да осчастливит ее аллах! – укрылась плащом печали и пребывает на ковре скорби. Султан Осман – да вразумит его всевышний! – вместо того, чтобы огнем гнева спалить семена вражды и коварства и плетью строгости изгнать своевольство, внял речам непокорных. На пирах в честь своего благополучного возвращения он восседает рядом с первой женой, – дочерью неверного гурхана, а несравненная Хан-Султан, будто рабыня, прислуживает ей, обиталищу греховности, каждый раз испивая чашу унижения…»
   – Довольно! – гневно оборвал везира шах. – Ах, сын шакала! Я тебя заставлю мыть ноги Хан-Султан!
   – Отец и повелитель, не могу ли сказать я? – спросил Джалал ад-Дин. Я был против того, чтобы отпустить Османа. И вот почему. Мы сами отточили ястребу когти и раскрыли дверцы клетки. Его держали тут почти как заложника. Моя сестра Хан-Султан помыкала им как хотела. Моя бабушка сделала его своим посыльным, он подносил ей браслеты и серьги… Будь на его месте я…
   – Каждый хорош на своем месте!
   – Вот я и говорю, – Джалал ад-Дин смотрел прямо в лицо отцу, – такое обращение с султаном было неуместно. А что делали наши кыпчакские воины, посланные в Самарканд утверждать справедливость? Они вымогали у жителей динары и дирхемы. Они сеяли ненависть… А теперь наместник жалуется.
   – Ты слишком молод…
   Ничего другого шах сыну сказать не мог. Все – правда. Но не его вина в этом. Османа удерживали по желанию матери. Она же вместе с Хан-Султан унижала его тут, возвеличиваясь перед своими родичами. Он настоял на отъезде Османа, потому что самаркандцы, не видя своего владетеля, стали косо смотреть на хорезмийцев. Надеялся, что султан образумит людей. А он вот что делает! Может быть, послать в Самарканд Джалал ад-Дина? Нет, лучше ал-Хереви. Или кого другого?
   – Что слышно о Кучулуке?
   Этот удалец, отобравший трон у гурхана, беспокоил его сейчас больше.
   Надо было двинуться на него. Но пока такие дела в Самарканде…
   – Кучулук грабит наши владения в Фергане.
   – Надо переселить оттуда жителей в безопасное место. А селения сжечь.
   Видишь, сын, не сломлен один враг. На очереди халиф. Осман может стать третьим.
   Он хотел сказать, что есть и четвертый, не где-то, не за чужими крепостными стенами, а тут, в Гургандже. Но вслух об этом лучше не говорить.
   Поднялся, расправил на крутой груди пышную бороду, притронулся рукой к чалме, пошел слушать опору престола – эмиров, имамов, казиев[36]. Джалал ад-Дин шел, чуть приотстав, сдерживая нетерпеливый шаг, везир семенил сзади.
   В приемном покое дворца со сводчатым потолком, подпертым витыми колоннами, люди уже ждали. Они стали двумя рядами, опустив головы в шелковых чалмах. Он молча прошел к возвышению, сел на низкий, без спинок и подлокотников, трон, подобрал ноги. Джалал ад-Дин занял свое место справа.
   Место матери по левую руку пустовало. Когда-то с ним рядом садилась только мать. Но, приучая сына к правлению, он стал брать его с собой. И подозревал, что матери это пришлось не по нраву. В приемной она показывалась редко. Скорей всего не придет и сейчас. И к лучшему.
   Но только подумал об этом, отворилась узкая боковая дверь, зашуршала парча, и вместе с его матерью, «покровительницей вселенной и веры, царицей всех женщин» Теркен-хатун, вплыло облако благовоний. За ней следовали шейх Меджд ад-Дин Багдади и векиль Шихаб Салих. «Бегал жаловаться? – подумал шах. – Неужели посмел?»
   Мать долго, словно наседка в гнездо, усаживалась на свое место. Шах видел ее щеку с желтоватой морщинистой кожей, маленькую бородавку с двумя седыми волосками, тонкие, бескровные губы. «Аллах всемилостивый, ну что тебе не сидится с внуками и внучками?!»
   Она повернула голову к нему. Черные, совсем не старые глаза смотрели на него с упреком: «Жаловался, сын свиньи!»
   – Ты так редко посещаешь свою бедную мать…
   – Заботы о благе государства похищают время отдыха.
   – Мое сердце полно сочувствия, – прикоснулась пальцами к плоской груди. – Люди вокруг тебя суетны, они – дай волю – не оставят времени и для молитвы. Иные плешивцы из драгоценного древа благородных побуждений делают сажу наветов и пачкают достойных.
   Она говорила не снижая голоса, и ее слышали все. Везир побледнел, опустил голову. Шах разыскал глазами векиля. Тот проворно задвинулся за спину шейха Меджд ад-Дин Багдади. Взгляды шаха и шейха встретились. Меджд ад-Дин не отвернулся, только чуть повел головой на тонкой жилистой шее.
   «Ну, дождешься ты у меня, благочестивый!» Шейх был высок и строен, выглядел моложе своих лет, и это тоже раздражало шаха.
   Шах обдумывал, что сказать матери, как вырвать из ее рук векиля и бросить под топор палача, когда в приемную быстро вошел хаджиб[37] Тимур-Мелик. Баранья туркменская шапка была сбита на затылок, на поясе висела кривая сабля.
   – Величайший, самаркандцы возмутились!
   Мухаммед почти обрадовался этой вести. Скорее на коня, на волю, подальше от этого дворца, заполненного благовониями. Но, храня достоинство, он помедлил, спросил:
   – Что там произошло?
   – Сначала возмутились жители худых улиц, бродяги и бездельники, к ним пристали ремесленники, потом и люди почитаемые.
   – А что делает султан Осман?
   – Он сел на коня и сам повел этот сброд. Они поубивали всех наших воинов, разграбили купцов. Они пели и плясали от радости, провозглашали славу султану Осману.
   Шах поднялся.
   – Я развалю этот город до его основ и кровью непокорных полью развалины. От гнева моего содрогнется земля. Велика моя милость – вы это знаете. А силу гнева еще предстоит узнать! – Он пошел мимо эмиров, гордо подняв голову. Пусть подумают над его словами все…
   По каменным плитам дворцовых переходов гулко застучали его кованые каблуки.
   Самарканд… Город старинных дворцов и мечетей с копьями минаретов, горделиво поднятыми к небу; город древних, чтимых во всем мусульманском мире гробниц потомков пророка и мужей, стяжавших славу святостью и ученостью; город, где каждый дом увит виноградными лозами, где воздух напоен запахом роз и жасмина; город, пронизанный голубыми жилами арыков, по которым струится живительная вода Золотой реки – Зеравшана; город, где делают несравненные по красоте серебряные ткани симгун и златотканую парчу, лучшую в мире бумагу, где умеют чеканить медь и ковать железо; город, куда сходятся караванные дороги четырех сторон света… Этот город отверг владычество могущественного повелителя и потому должен быть уничтожен.
   С вершины кургана шах смотрел на густую зелень садов, скрывающую дома, на сверкающие минареты и хмурился. Ему было жаль этот город и хотелось ужаснуть всех непокорных. Не только тут…
   Древние стены города осели, башни покосились, зубцы выщербил ветер времени. Самаркандцы слишком много заботились о торговле и ремеслах, наживали богатства и слишком мало думали о своей безопасности, полагаясь на защиту неверных кара-киданей с их беспутным гурханом. И туда же противиться его воле…
   Рядом сидели на конях эмиры и хаджибы шаха, тихо переговаривались, ждали его слова.
   – Передайте воинам: дарю им город на пять дней…
   Голоса одобрения, радости были ему ответом. Но шах насупился еще больше. Неукротима жадность его эмиров. Чтобы снять яблоко, готовы, не раздумывая, срубить яблоню… Один везир не радовался, он смотрел на эмиров с осуждением, тихо проговорил:
   – Величайший, город будет лучшим украшением твоих владений, жемчужиной в золотой оправе. Не очищай ее песком гнева – угасишь блеск.
   Как ни тихо говорил ал-Хереви, его услышали. Напряженная тишина установилась за спиной шаха. И эта тишина лишила его возможности попятиться, отступить от своих слов.
   – Самаркандцы получат то, чего они добивались!
   Везир вздохнул, пробормотал:
   – Величайший, в городе много купцов из других стран…
   Настойчивость везира вызывала досаду.
   – Ну и что?
   – Если мы их разорим и разграбим, караванные дороги зарастут травой и дождь благоденствия прольется мимо твоей сокровищницы.
   Шах угрюмо задумался. Правитель, грабящий купцов, уподобляется разбойнику, только грабит он – прав везир, – самого себя.
   – Ладно… Пришлых купцов повелеваю не убивать и не разорять.
   Эмиры и хаджибы открыто зароптали, и он повернулся к ним, зло спросил:
   – Кому мало того, что даю?
   Все промолчали. Шах тронул коня. Он удалился в загородный дворец султана, поставив во главе войска Джалал ад-Дина. Слишком велика была бы честь для Османа, если бы он сам повел воинов на приступ.
   Как он и ожидал, самаркандцы недолго удерживали город. Сам мятежный султан сдался в начале приступа, обезглавленное войско скатилось со стен…
   Шах сидел в саду возле круглого водоема, когда перед ним явился Осман. Меч в золотых ножнах висел на шее, обнаженная голова, выбритая до синевы, бледное лицо с короткой, будто нарисованной углем бородкой были выпачканы пеплом. Он стал перед шахом на колени, положил к ногам меч.
   – Перед тобой, опора веры, тень бога на земле, величайший владыка вселенной, покорно склоняю голову. Вот меч – отруби ее. Вот саван, выхватил из-за пазухи кусок ткани, бросил на меч, – укрой мое тело.
   Осман поднял голову, ловя взгляд шаха. По его грязным щекам ползли слезы.
   – Ты о чем думал, сын собаки?
   – Злые люди ввергли меня в бездну заблуждений и повели по дороге непослушания. Но я раскаиваюсь и прошу: смилуйся! Пусть буду проклят, если замыслю худое!
   Осман, как взбунтовавшийся правитель, заслужил казни, но как муж его дочери – снисхождения. Шах послал разыскать Хан-Султан.
   – Твоя жизнь в ее руках.
   Дочь, увидев мужа, вспыхнула, в больших глазах взметнулась ненависть, стиснув зубы, она пнула его в бок.
   – Дождался, истязатель! – Голос сорвался на визг. – Кровопийца!
   Иблис![38]
   – Прости меня, Хан-Султан! – Осман попытался поймать ее ногу. – Рабом твоим буду.
   Она кричала, неистово колотила его кулаком по синей голове, пинала ногами в лицо. Джалал ад-Дин отодвинул ее, сердито сказал:
   – Стыдись!
   Шах велел увести Османа, строго сказал дочери:
   – Подумай и скажи: жизни или смерти желаешь своему мужу?
   – Он меня унижал перед неверной… Обижал… Я хочу ему смерти.
   Джалал ад-Дин отвернулся от сестры, что-то сказал Тимур-Мелику, отошел в сторону. Шах подумал, что сын недоволен сестрой, а возможно, и его решением. Но теперь ничего изменить было невозможно. Он велел позвать своего главного палача Аяза. За огромный рост и нечеловеческую силу Аяза прозвали богатырем мира – Джехан Пехлеваном. Его огромные ручищи были всегда опущены и чуть согнуты в локтях, готовые любого стиснуть в смертельных объятиях. Один шах знал, сколько и каких людей отправил в потусторонний мир Джехан Пехлеван. Но это не омрачало жизни Аяза, у него была добрая улыбка и младенческий, ясный взгляд.
   – Султан Осман – твой.
   В ту же ночь владетель Самарканда был задушен. Вместе с ним были преданы смерти его первая жена и все близкие родичи.
   Грабеж Самарканда продолжался три дня. На четвертый день к шаху пришли седобородые имамы с униженной просьбой остановить кровопролитие.
   Шах смилостивился. И за три дня его воины взяли у самаркандцев все, что можно было взять. При малейшем сопротивлении они убивали любого. Погибло больше десяти тысяч. Да столько же было изувечено, искалечено.
   Шах не спешил возвращаться в Гургандж, в покои своего дворца, где властвовал шепот, а не громкий голос. Он замыслил сделать Самарканд своей второй столицей, начал строить дворец и мечеть, каких не было ни в одном городе ни одного государства.
   Отсюда же он намеревался пойти на хана Кучулука. Ему донесли, что Кучулук бросился было на выручку Османа, но опоздал и с дороги повернул назад, ушел в свои владения. От него прибыл посол с письмом. Хан пугал шаха монгольским владыкой, желал перед лицом грядущей грозы забыть старые распри, объединить силы… На глазах посла шах разорвал письмо. Он не боялся неведомого владыки степей, чье могущество скорее всего выдумка Кучулука.
   Однако неожиданно слова хана как будто подтвердились. В кыпчакских степях появилось неведомое племя – меркиты. Они вроде бы уходили от преследователей – монголов. Во всяком случае, шах оставил Кучулука в покое к двинулся в кыпчакские степи.

Глава 4

   Пара журавлей медленно тянула над серой весенней степью. Судуй достал из саадака лук и стрелу.
   – Джучи, ты бери того, что слева, а я…
   – Не надо, – Джучи отвел его лук.
   – Боишься, что не попадем?
   – Птицы летят к своим гнездовьям. Видишь, как они устали.
   Судуй проводил взглядом журавлей. Они медленно, трудно взмахивали крыльями. Куда летят? Что их гонит через степи и пустыни?
   – Мы как эти птицы… – сказал Судуй.
   – Усталые?
   – Не знаю… Но мне так не хотелось уезжать от своей Уки, от матери и отца…
   – Мне тоже…
   – Э, ты мог и остаться. Сказал бы отцу.
   – Моему отцу не все можно сказать… Да и скажешь… – Лицо Джучи стало задумчивым…
   – Вот когда ты станешь ханом…
   – Молчи об этом!
   – Почему? Ты старший сын. Кому, как не тебе, быть на месте отца?
   Джучи наклонился, подхватил стебель щавеля, ошелушил в ладонь неопавшие семена, стал их разглядывать.
   – Ты замечал когда-нибудь, что у каждого растения свое, на другое не похожее семя?
   – Кто же об этом не знает, Джучи?
   – Из семени щавеля вырастает щавель, из семени полыни – полынь. Так сказал мне однажды мой брат Чагадай.
   Далеко впереди, то исчезая в лощинах, то возникая на пологих увалах, двигались дозоры, сзади, отстав от Джучи и Судуя на пять-шесть выстрелов из лука, шло войско. Весеннее солнце только что растопило снега, степь была неприветливо-серой, в низинах скопились лужи талой воды, желтой, как китайский чай.
   Раскрыв ладонь, Джучи подул на бурые плиточки семян, они полетели на землю. Джучи наклонился, будто хотел разглядеть их в спутанной траве.
   – Если земля примет эти семена, тут подымутся новые растения. Ты замечал, Судуй, самые разные травы растут рядом. То же в лесу. Дерево не губит дерево. Земля принадлежит всем… Травам и деревьям, птицам и зверям. И людям. Но люди ужиться друг с другом не могут.
   – Травинке не много места надо, с ноготь. Дереву побольше. Лошади, чтобы насытиться, – еще больше. О человеке и говорить нечего. Ему простор нужен. Потому люди и не уживаются.
   – Нет, Судуй, не потому. Мы уже скоро месяц, как идем следом за меркитами. А много ли встретили людей? Почему мы гонимся за меркитами?
   – Они наши враги.
   – Но почему враги?
   – Кто же их знает! Горе они принесли многим. Моя мать до сих пор не может спокойно вспоминать, как была у них в плену. Если бы не Чиледу…
   – А мы несем людям радость? – Джучи строго посмотрел на него.
   – Ну что ты меня пытаешь, Джучи! Не моего ума это дело. Будь моя воля, я бы сидел в своей юрте, выстругивал стрелы, приглядывал за стадом или ковал железо.
   Судуй не любил таких разговоров. Джучи тревожили какие-то неясные, беспокойные думы. А как ни думай, ничего в своей жизни, тем более в жизни других, не изменишь. Он всего лишь травинка. И любой ветер к земле приклонит, и колесо повозки придавит, и копыто ссечет. Ему казалось, что у Джучи жизнь совсем иная… Однако в последнее время сын хана все чаще затевает такие разговоры, все более печальными становятся его добрые глаза. Скорее всего опять не ладит с братьями. Уж им-то что делить? Все есть, всего вдоволь… А на Джучи они смотрят так, будто он хочет у них что-то отобрать. Джучи не из тех, кто отбирает, Джучи скорее свое отдаст.
   От войска отделились несколько всадников, помчались к ним.
   – Джучи, пусть они попробуют догнать нас. А?
   Джучи оглянулся, подобрал поводья. Конь запрядал ушами. Судуй весело свистнул, поднял плеть. Из-под копыт полетели ошметки грязи, прохладный ветер надавил на грудь. Всадники, скакавшие за ними, что-то закричали, но Джучи только усмехнулся. Лошади перемахивали с увала на увал, расплескивали в низинах желтые лужи. Вдруг впереди показался десяток дозорных. Они неслись навстречу, низко пригибаясь к гривам коней. Джучи и Судуй остановились.
   – Вы куда? Там меркиты! – на ходу прокричали дозорные, но, узнав Джучи, осадили коней.
   Подскакали всадники и сзади. Среди них был Субэдэй-багатур. Из-под нависших бровей он сурово глянул на Джучи, негромко сказал:
   – Мы не на охоте…
   – Знаю. Что прикажешь делать? – Джучи тоже насупился.
   Он был недоволен, что отец поставил его под начало Субэдэй-багатура, но, кажется, впервые дал это понять. Субэдэй-багатур смотрел вперед, на серые горбы увалов, не поворачивая головы, проговорил:
   – Я только воин. Ты сын нашего повелителя – кто осмелится приказывать тебе? Но за твою жизнь я отвечаю своей головой. Мне хочется, чтобы она осталась цела.
   Субэдэй-багатур потрусил вперед. Постояв, Джучи направился за ним.
   Судуй поскакал рядом. Все молчали. С одного из увалов увидели меркитов.
   Они окружили себя телегами на плоском бугре, приготовились биться.
   – Все. Теперь они не уйдут. – Субэдэй-багатур снял с головы шапку, поднял лицо к небу, что-то пошептал. – Повеление твоего отца мы выполним.
   – А если бы не выполнили? – спросил Джучи.
   – Как? – не понял Субэдэй-багатур. – Нам было сказано идти, если понадобится, на край света. И мы бы пошли. Когда начнем сражение?
   – Зачем у меня спрашивать то, что надлежит знать тебе? Не думай, Субэдэй-багатур, что я хочу стать выше тебя. Но у меня есть просьба.
   Предложи меркитам сдаться без сражения. Мы сохраним много жизней…
   Субэдэй-багатур надвинул шапку на брови. Угрюмые глаза смотрели на меркитский стан. Джучи ждал ответа, неторопливо покусывая конец повода.
   – Твой отец повелел: догнать, истребить. – Субэдэй-багатур пожевал губы. – Мы не можем нарушить его повеление. – Посмотрел на потускневшее лицо Джучи. – Но мы можем обождать до утра. Если меркиты не желают умереть в сражении, они придут просить пощады. Тогда посмотрим…