Побежал в сад, в жилье своего отца. И тут пусто. Сухая трава на лежанке почернела, стол покрыт песком и пылью. Тут, видно, давно никто не живет. И в саду, когда-то ухоженном, видны следы запустения. Дорожки, круги под деревьями заросли сорной травой, арыки забиты илом, вода в них еле сочится.
   Захарий снова возвратился в дом, опять обошел его, заглядывая во все закутки. Во двор въехали монгольские воины. Увидев Захария, обнажили оружие. Но он молча показал им серебряную пайцзу с головой сокола. Эту пайцзу выпросил для него у Джучи Судуй, потому что и раньше его нередко принимали за чужого. Воины собрали со стен оружие, все перерыли, перевернули в поисках серебра и золота, скатали ковры, предложили ему по-дружески долю добычи. Он отказался. Ведя лошадь в поводу, пошел к соседним домам. И здесь не нашел никого, кто бы мог сказать, где отец и Фатима.
   Воины выгоняли уцелевших хорезмийцев из домов, направляя за город, в степь. Там отделяли молодых от стариков, ремесленников – от остального люда. Захарий стал ездить среди пленных хорезмийцев, заглядывал в лица, выкрикивал имя отца и Фатимы. Чтобы они узнали его, снял с головы шлем, отросшие кудри рассыпались по плечам. Ему то и дело приходилось показывать пайцзу, доказывая, что он не хорезмиец.
   Поиски ничего не дали. Возвратился в стан поздно вечером, разбитый, с угасшей надеждой. Его встретил Судуй, повел к толпе женщин.
   – Всех их зовут Фатимами. Я собрал. Смотри, какая твоя.
   Здесь были и девочки, и старухи, и женщины с младенцами на руках. Но его Фатимы среди них не было. Поиски продолжались в последующие дни.
   Ремесленников монголы отправили домой, в свои степи, молодых мужчин взяли в хашар, девушек отдали воинам, остальных перебили.
   Судуй был огорчен, кажется, не меньше Захария.
   – Ты хорошо смотрел в городе? – спросил он. – Говорят, там скрывается много жителей. Город приказано затопить в наказание за непокорность.
   Сегодня разрушат плотину. Посмотри еще раз.
   Захарий поехал в город. На улицах все так же лежали трупы. Густой запах тления душил Захария. Он гнал коня, стараясь не смотреть по сторонам. Въехав во двор дома Фатимы, он слез с седла, заглянул в сад, позвал:
   – Отец! Фатима!
   За его спиной послышался какой-то звук. Он резко обернулся. Дверь в дом была чуть приоткрыта, в щель кто-то выглядывал. Он спрыгнул с коня.
   Дверь распахнулась, и к нему бросилась Фатима. Он подхватил ее на руки.
   Фатима рыдала и ничего не могла сказать. Он внес ее в дом, посадил на пол, сам сел напротив, ладонью вытер ее лицо.
   – Где мой отец?
   – Его нет. Его убили. – Она посмотрела не него так, будто была виновата в смерти отца Захария. – Всех заставили защищать город. Его убили на стене.
   Захарий долго молчал, глядя перед собой невидящими глазами. Отец вспоминался ему таким, каким видел его в последний раз в саду, – седой, с морщинистой шеей. Не довелось, бедному, увидеть родную землю.
   – Ты где была?
   Заплаканное лицо Фатимы с покрасневшими глазами было некрасивым. Но такая она была еще ближе и дороже…
   – Я была у родственников. Когда убили моего отца…
   – Твой отец тоже погиб?
   – Давно. В Отраре… – Она всхлипнула, но взяла себя в руки. – Все рабы разбежались. Остался только твой отец. Он заботился обо мне. Мы ждали тебя. После его смерти я ушла к родственникам. Мне было страшно. Мы прятались в яме. Родственники подумали, что все кончилось, вышли. Их увидели монголы и убили. Я убежала. Вернулась сюда. О, я так хотела, чтобы ты пришел! – Фатима заплакала, закрыв лицо ладонями.
   – Не надо, – попросил он. – Я нашел тебя и никому не дам в обиду. Мы уедем на Русь. В Киев.
   Конь стоял против распахнутой двери, скреб копытом землю, беспокойно прядал ушами.
   – Собирайся, Фатима.
   – Мне собирать нечего. Все забрали. В доме ничего не осталось. Но у отца было золото. Мы с твоим отцом его спрятали.
   Фатима повела его в сад, показала, где надо копать яму. Кетменем он разрыл землю, достал позеленевший медный ларец. В нем лежал мешочек с золотыми динарами. Мешочек Захарий повесил на шею, ларец бросил. За стеной сада послышался какой-то шум, поток мутной, вспененной воды покатился по обмелевшим арыкам, перехлестнулся через берега. Захарий побежал к коню, вскочил в седло, подхватил на, руки Фатиму. Конь, всхрапывая, дико кося глазом, помчался по улице, заполняемой водой. В низких местах вода была уже по брюхо коню. Она быстро прибывала.
   Из городских ворот навстречу им вырвался высокий вал. Конь заржал, вскинулся на дыбы. Вал опрокинул его. Захария сначала притиснуло к земле, потом швырнуло в сторону, ударило чем-то по голове. Ослепнув от боли, захлебываясь, он бил руками и ногами, стараясь удержаться на поверхности кипящей воды. Оказался у стены ограды, зацепился за нее руками. Недалеко вынырнула голова Фатимы. Ее бросило на угол каменного дома. Фатима исчезла и не появилась.
   Поток воды, затопив город, утихомирился, течение стало спокойным, едва заметным. Мимо плыли бревна, доски. Захарий связал два бревна поясом, подобрал узкую доску и погреб к стану монголов. Еще издали увидел Судуя.
   Он стоял, приложив ладони к глазам, вглядывался в разлив воды, из которой торчали минареты, крыши высоких зданий. Закатное солнце раскидало по воде кроваво-красные блики.
   – Слава твоим духам-хранителям! – закричал Судуй. – Я уже думал, что не увижу тебя.
   – Эх, Судуй, лучше бы мне остаться там…
   Кое-как, сбивчиво, перескакивая с одного на другое, он рассказал о встрече с Фатимой, о гибели ее и отца. Судуй обнял его за плечи.
   – Я не могу заменить тебе утрату. Но знай – я твой брат, твой анда. Помолчал. – Э-э, Захарий, плохо все это. Зачем все это? Я видел, как Джучи смотрел на потоп. Душа его плакала, сердце кровоточило. Он так хотел сохранить этот город… Мы уходим отсюда в кыпчакские степи.
   – Я, Судуй, поскачу домой. Не хочу оставаться тут ни одного дня.
   Судуй вздохнул.

Глава 10

   Бежав из Гурганджа, Джалал ад-Дин направился в Газну. Жители городов и селений смотрели на беглецов враждебно. Однажды, в трех днях пути от Газны, Джалал ад-Дин и его спутники поздно вечером подскакали к небольшому городу Зузену. Устали кони и люди. Но жители Зузена отказались открыть ворота.
   – Трусы, покидающие свою землю в беде, нам не нужны.
   Ночевать пришлось в поле. Обозленные воины просили позволения внезапно напасть на Зузен и перебить его жителей. Джалал ад-Дин не согласился. Не дело воевать со своими, когда по пятам идет враг.
   Наместником шаха Мухаммеда в Газне был гурец Харпуста. Но встретил Джалал ад-Дина во дворце наместника не он, а брат бабушки эмир Амин-Мелик.
   – Где наиб Харпуста? – спросил Джалал ад-Дин.
   – Его нет в живых, – сказал Амин-Мелик. – Я пришел сюда с двадцатью тысячами своих воинов и спросил у наиба Харпусты позволения разместить войско для отдыха. Харпуста, будь проклято это имя, сказал мне: «Вы тюрки, мы гурцы, потому вместе жить не можем». Я велел его убить. В это время мне донесли, что к Газне двигаются враги. Я пошел им навстречу. Врагов было не много, мне удалось их отогнать. Но зловредные гурцы восстали за моей спиной, захватили Газну, перебили оставленных мною людей. Мое войско стояло над пучиной гибели. Но аллах милосердный не допустил торжества двоедушных гурцев. Из Пешавера подошел эмир Сейф Аграк с туркменами и халаджами. Мятежники были разбиты.
   Джалал ад-Дин молчал. Гибельные раздоры продолжаются, видно, никакая опасность не заставит людей позабыть застарелые обиды и обратить всю свою ярость на врага. Не высказав Амин-Мелику ни одобрения, ни порицания, он начал собирать под свое знамя воинов.
   Вместе с войском Амин-Мелика, Сейфа Аграка у Джалал ад-Дина вскоре набралось более семидесяти тысяч человек. Он выступил из Газны и двинулся по направлению к осажденному врагами Бамиану. Монгольский хан выслал ему навстречу тридцать тысяч воинов под началом Шихи-Хутага. Войска сошлись в фарсахе от небольшого города Первана, выстроились для битвы. Перевес в силах был на стороне Джалал ад-Дина. И все равно воины робели. Пока мусульманам не удавалось одержать над неверными ни одной победы, везде и всюду они терпели поражения, и это сказывалось на духе воинов. Джалал ад-Дин в серебристой кольчуге и железном шлеме с Тимур-Меликом, Амин-Меликом и Сейфом Аграком объехал войско, ободряя воинов.
   Враги стояли друг перед другом на покатой равнине. Полые весенние воды, сбегая с окрестных холмов, изрыли землю глубокими канавами. Это затрудняло битву всадников. Джалал ад-Дин повелел своим воинам спешиться, привязать поводья к поясу.
   Битву начали монголы. С визгом, криками они устремились на ряды мусульман. Их встретили стрелами. Правое крыло под началом Амин-Мелика было смято. Джалал ад-Дин отправил туда подкрепление во главе с Тимур-Меликом, и монголов отогнали с большим уроном для них. Отхлынув назад, они перестроились и вновь бросились в битву.
   Сражение длилось до позднего вечера. Павших с той и другой стороны было великое множество. А утром, едва забрезжил рассвет, и те, и другие стали строиться. Джалал ад-Дин сидел на коне, напрягая зрение, всматривался в строй врагов. Ему казалось, что монголов стало вдвое больше. Или так кажется в мутном свете утра? Подскакал Тимур-Мелик, наклонился, прошептал:
   – Войско ропщет. К врагам прибыло подкрепление.
   Стали подъезжать эмиры. Они склонны были уйти, не возобновляя битвы.
   – Нас сомнут. Все падем.
   Ничего не сказав, Джалал ад-Дин слез с коня, подтолкнул повод под пояс, обнажил саблю. Рядом с ним встал Тимур-Мелик.
   В этот раз монголы направили основной удар на более стойкое крыло войска Джалал ад-Дина, которым начальствовал Сейф Аграк. Туча стрел заставила их повернуть назад. Но тут же они ударили снова, прорвались до мусульманских рядов, в ход пошли мечи и копья. Однако Сейф Аграк устоял…
   К полудню удары монголов стали слабеть. Измученные кони спотыкались в промоинах, падали. И тогда Джалал ад-Дин приказал своим воинам сесть на коней, идти вперед. Монголы побежали. Под мусульманами кони были свежие.
   Врагов легко настигали, рубили, стаскивали с седел. Уйти удалось не многим. Тут-то и обнаружилось, почему войско врагов показалось утром вдвое больше. Монголы скатали войлоки, привязали их стоймя к спинам заводных лошадей. Издали эти войлочные скатки были приняты за воинов.
   Вечером перед шатром Джалал ад-Дина при свете множества огней разгулялись страсти победителей. Пленным отрезали носы и уши и, вдоволь насладившись их страданием, убивали. В шатре эмиры пили вино, славили имя Джалал ад-Дина, клялись истребить всех монголов. Джалал ад-Дин был счастлив.
   Но сказано: где много радуются, там открывают ворота горю.
   Разгоряченные вином, Амин-Мелик и Сейф Аграк поспорили из-за отнятой у монголов арабской кобылицы. Кобылицу захватили воины Сейфа Аграка. Но Амин-Мелику казалось, что она должна быть уступлена ему, ближайшему из родичей молодого шаха. Сейф Аграк уступать не желал, потому что считал: он сражался лучше всех эмиров. Спор мгновенно перерос в ссору. Амин-Мелик без долгих раздумий хватил плетью по лицу Сейфа Аграка. У того вспух рубец.
   Плача пьяными слезами, с перекошенным лицом, он стал умолять Джалал ад-Дина тут же наказать обидчика.
   – Обожди до завтра, – сказал Джалал ад-Дин. – Завтра на все посмотришь иначе.
   – Ты выгораживаешь Амин-Мелика, справедливые правители так не поступают. Ты несправедливый правитель. Такой же, каким был твой отец.
   Высказав все это, Сейф Аграк уехал к своим воинам. Ночью он увел их неизвестно куда. Джалал ад-Дин отошел в Газну. Отсюда отправил гонцов разыскать Сейфа Аграка. Его нашли, но возвратиться он отказался. «Пока жив Амин-Мелик, мне рядом с тобой места нет».
   А к Газне шел сам великий хан, разъяренный поражением Шихи-Хутага.
   Джалал ад-Дин направился к Инду, намереваясь переправиться через эту реку и за нею укрепить свои силы. Его воины не успели собрать и приготовить плотов, как подошли монголы. Они подковой охватили войско Джалал ад-Дина, прижали к берегу. Внизу, под крутым яром, стремительно мчалась река, ее шум заглушал голоса людей.
   Амин-Мелик хотел прорваться и уйти вниз по реке, но был убит в самом начале сражения. Монголы медленно сжимали полукружие. Джалал ад-Дин носился вдоль берега, кидался в самые опасные места, бесстрашием укрепляя дух воинов. Он искал слабое место в строю монголов, надеясь прорваться. Но хан знал свое дело. Все звенья его смертельного полукружья были крепко сцеплены друг с другом. Оставалось одно – уходить за реку. Шах стянул все силы вокруг себя, ударил на центр монгольского войска, чуть потеснив его, круто повернул коня, на ходу сбросил доспехи, остался в легкой рубашке и шароварах. Конь перед обрывом стал сбавлять бег, заворачивать голову в сторону. Он резанул его плетью. Конь птицей полетел с обрыва. Вода захлестнула и его, и Джалал ад-Дина. Но конь выправился, поплыл, борясь с течением. Рядом плыли воины. Сверху, с обрыва, летели стрелы. Убитых воинов, лошадей подхватывало течение и уносило вниз. Джалал ад-Дин оглянулся. К берегу подъехал всадник с седой бородой. Сутулясь, он смотрел на бегство мусульман.
   Ноги коня коснулись каменистого дна. Пошатываясь, он вынес Джалал ад-Дина на пологий берег. На другом берегу все так же сутулился в седле седобородый всадник. Джалал ад-Дин погрозил ему кулаком.

Глава 11

   – Молодец, – пробормотал хан. – Молодец.
   – Кто молодец? – спросил Шихи-Хутаг.
   – Уж, конечно, не ты. Сын ничтожного правителя Мухаммеда молодец.
   Хотел бы я, чтобы все мои сыновья были такими, как он. – Хан тронул коня, поворачивая его к своему стану.
   Шихи-Хутаг поехал рядом. Его умное лицо с пришлепнутым, утиным носом было уныло. Шихи-Хутаг тяжело переживал свое поражение – единственное за всю эту войну. В первое мгновение, когда Шихи-Хутаг явился перед ним с растрепанными остатками войска, хан задохнулся от ярости. Но рассудком подавил свой гнев. Подумал, что это поражение будет даже на пользу другим.
   Сказал, обращаясь к нойонам:
   – Собака, гоняя зайцев, должна знать, что в лесу водятся рыси и волки.
   Пристыженный Шихи-Хутаг не смел поднять головы. Сейчас хан добавил ему соли на старую рану. Но не Шихи-Хутаг был у него на уме. Глядя на отважного Джалал ад-Дина, он думал о Джучи. Сын все больше беспокоит его.
   Со своим войском он удалился за Сейхун, в кыпчакские степи, живет там, не помышляя о походах и сражениях, тихо правит пожалованным ему улусом. Не понимает, что стоит бросить меч в ножны, и его начнет есть ржавчина.
   – Смотри веселее, Шихи-Хутаг. Ни один человек не может делать всего.
   Ты не можешь водить в битву воинов, как Мухали, Субэдэй-багатур или Джэбэ.
   Но нет человека, кто мог бы, как ты, следить за исполнением моих установлений. Через тебя утверждаю в улусе порядок… Улус мой становится больше, и такие люди, как ты, все нужнее.
   От скрытого своеволия старшего сына думы хана устремились в родные степи. Там тоже не все ладно. Недавно в найманских кочевьях изловили несколько тангутов. Они пытались возмутить людей. На этот раз не удалось.
   Но кто скажет, что будет в другой раз? Кажется, пришла пора возвращаться.
   Сартаулов добьют и без него.
   – Шихи-Хутаг, собери нойонов на совет.
   Выслушав хана, нойоны согласились: пора возвращаться. Что бы ни сказал – соглашаются. Это облегчает его жизнь, но временами он чувствует вокруг себя пустоту, и тогда хочется, чтобы кто-то начал спорить горячо и безоглядно. Однако нойоны не возражали и тогда, когда он сказал, что возвращаться намерен через горы Тибета. Об этом труднейшем пути он подумывал давно. Если сможет провести войско по кручам, где ходят только горные козлы, ударит на тангутов там, где они его совсем не ждут. Нойоны не хуже, чем он сам, понимали, что путь через Тибет и труден, и опасен, а вот промолчали. Что это? Вера в него? Или боязнь разгневать несогласием?
   Начали готовиться к походу. Откармливали коней, все увязывали, укладывали. Хан, как и в прежние годы, объезжал войско, придирчиво проверяя снаряжение. Новое трудное дело увлекало его, прибавляло сил. Он был весел и неутомим. Но однажды поздно вечером кешиктены впустили в его шатер гонца, прибывшего из степей. Гонец склонился перед ним, глухо сказал:
   – Великий хан, нойон Мухали умер.
   Негромкий голос гонца отдался в ушах громом. Мухали, его лучший нойон, умер… Умер, не довершив покорения Китая. Сколько же трав истоптал Мухали? Немногим больше пятидесяти.
   – Умер или убит?
   – Умер своей смертью.
   – Своей смертью… – повторил хан. Разозлился:
   – Пошел отсюда, дурак!
   Вслед за гонцом хан вышел из шатра. Стан был разбит в предгорьях Гиндукуша. В лунном свете холодно поблескивали заснеженные вершины. По склонам вниз сползали мутные клубы тумана. Хан сел на камень. Ему хотелось представить лицо Мухали, но из этого ничего не получалось. Черты лица виделись размытыми, как сквозь туман. Мухали было нелегко. Воинов оставил ему мало. Воевать приходилось руками тех, кто предал Алтан-хана. Он умел держать их взнузданными, был крут и беспощаден с лукавыми. Обласканный когда-то Елюй Люгэ, постепенно усиливаясь, возомнил, что может не считаться с Мухали. С малыми своими силами Мухали разгромил строптивого, и Елюй Люгэ, страшась возмездия, покончил с собой… Нет, идти через горы Тибета нельзя. Тибет – неизвестность. А он должен привести в степи войско, способное сокрушить любого врага.
   В стане слышался говор и смех воинов. И это раздражало хана. Мухали умер, и никто о нем не печалится. Неужели так же будет, когда умрет он?
   За спиной в почтительном отдалении стояли кешиктены. Не оборачиваясь он сказал:
   – Позовите Боорчу!
   Кто-то торопливо побежал. Из-под гутул полетели, пощелкивая, камешки.
   Боорчу пришел, сел против хана, плотнее запахнул на груди халат.
   – Умер Мухали.
   – Я слышал, великий хан.
   – Неужели и наша жизнь подходит к концу?
   – Это так, великий хан. – Боорчу вздохнул и неожиданно попросил: Отпусти меня, великий хан.
   – Куда? – не понял хан.
   – Домой. В степи. Устал я.
   – От чего?
   – От всего… Мне снится юрта на берегу Керулена, запах ая – полыни.
   Хочу смотреть, как резвятся на зеленой траве жеребята и играют дети.
   Хан молчал, покусывая губы. Нет, не понял боли его души друг Боорчу.
   И никто не поймет. Могла бы понять, наверное, старая толстуха Борте. Но она далеко. Почему он не взял ее с собой?..
   – Чу-цай уведомил меня: в Самарканд прибыл даосский монах Чань-чунь.
   Ты, Боорчу, бери тысячу воинов. Встретишь монаха и проводишь ко мне.
   – Встретить старца мог бы кто-то и другой, помоложе, чем я. Не держи меня, великий хан!
   Встав с камня, ничего не сказав, не взглянув на Боорчу, хан пошел в шатер.
   Переждав жару в предгорьях, хан двинулся обратно по разоренной недавно земле. Трудные думы о старости и близком конце мучили хана, и он с возрастающим нетерпением, с крепнущей надеждой ждал встречи с Чань-чунем.
   Встреча произошла под Балхом. Чань-чунь оказался старым, но легким на ногу человеком. Малорослый, в широком складчатом одеянии, он не вошел вкатился в ханский шатер, наклонил голову, сложил перед морщинистым, с маленькой седой бородкой лицом ладони рук, хрипловатым голосом что-то сказал. Переводчик передал его слова:
   – Ты звал меня, и я прошел десять тысяч ли, чтобы быть тебе полезным.
   Хан велел подать кумыс. Но Чань-чунь от напитка отказался, пояснив, что употребляет только растительную пищу. Глаза старца под седеющими бровями были с живым блеском, взгляд прям, без тени страха или униженности.
   – Труден ли был твой путь?
   – Труден. Но не для тела, не приученного к излишествам. Для духа.
   – Что омрачило твой дух?
   – Земля, усеянная костями людей. Где были рощи – обгорелые пни, где были селения – пепелища.
   Хан нахмурился.
   – Ты говоришь о своей стране? Небо отвергло Китай за его чрезмерную гордость и роскошь. Я не имею в себе распутных наклонностей, люблю простоту нравов, во всем следую умеренности. Ты видишь, на мне нет ни золота, ни драгоценностей. Я ем то же, что едят пастухи. О людях способных забочусь, как о своих братьях. И не оттого, что я обладаю особыми доблестями, а оттого, что Алтан-ханы погрязли в неправоте и лживости, небо множило мои силы…
   Не соглашаясь с ханом, Чань-чунь медленно покачал головой.
   – В любом правлении есть и хорошее и плохое. Плохое надлежит отвергать, хорошее перенимать.
   – Хорошее берешь – не возьмешь, а плохое липнет само. Потому лучше ничего не перенимать, утверждать повсюду свое. В землях Алтан-хана и тут были дома, просторные и теплые, поля и сады давали изобилье еды. Кто скажет, что это плохо? Но сытость портит нравы. Мужчины перестают быть воинами, и народы гибнут. Не я, небо карает людей. Я же употребляю силу, чтобы достигнуть продолжительного покоя. Остановлюсь, когда все сердца покорятся мне. Но время мое на исходе, а дел много. И я позвал тебя, дабы понять, что есть жизнь человека, что есть смерть его.
   Чань-чунь внимательно слушал хана, потом переводчика, было заметно, что он хочет понять собеседника как можно лучше. Это располагало хана к откровенному душевному разговору.
   – Жизнь – текучая река. На поверхность выскакивают и лопаются пузырьки. Но не они двигают течение. Человек – пузырек на воде.
   Слова старца покоробили хана. Неужели его жизнь – пузырек на реке жизни? Э, нет! Все другие, может быть, и пузырьки, всплывают и лопаются, не оставляя следа… Но если он, хан, в силах изменить русло реки жизни, даже остановить ее, – он не такой, как все, и слова старца к нему неприложимы.
   – Я хочу знать о тайне рождения и смерти.
   – Рождение и смерть – то же, что утро и вечер. Между ними – день. Дни же бывают и длинные, и короткие. Продлить день человек не в силах и на мгновение, но продлить свою жизнь он может на годы.
   – Вот это я и желаю знать! – обрадовался хан. – Я хочу получить средство, чтобы стать бессмертным.
   По бледным губам старца скользнула и пропала снисходительно-печальная улыбка.
   – Великий хан, есть средство продлить жизнь, но нет средства сделать человека бессмертным. – Чань-чунь развел руками, будто винясь перед ханом за это.
   Хан почувствовал себя обманутым. Долго молчал, разглядывая свои руки с огрубелой, морщинистой кожей. Не хотелось верить, что его надеждам обрести то, в чем небо отказывало всем, когда-либо жившим на земле, пришел конец. Он состарится и умрет, как старятся и умирают обычные люди… Вся душа восставала против этого. Ему стало холодно и страшно, будто смерть уже стояла за пологом шатра, и он уже жалел, что старец приехал: незнание было лучше, чем такое знание. Почему небо несправедливо к нему? Дав в избытке одно, почему отказывает в другом?
   Ему стоило усилий оторваться от этих мыслей. Стараясь быть ласковым, сказал:
   – Ты устал с дороги. Иди отдыхать.
   Проводив его взглядом, поднялся и стал быстро ходить по шатру. Под ногами был войлок, глушивший шум шагов, и эта беззвучность пугала его, сам себе он казался бесплотным духом. Вдруг резко остановился. Не ропщет ли он до времени? Когда носил кангу, разве мог помыслить, что подымется на такую высоту? Не то же ли и сегодня? Он разбил, уничтожил могущественных врагов, он бросил под копыта своего коня половину вселенной… Так неужели же сейчас своим умом, своей волей не сможет победить это? Старец говорит, что человеку по силам продлить свою жизнь. Если такое доступно любому человеку, то ему, отмеченному небесным благоволением, можно добиться если не всего, то в тысячу раз больше. Он раздвинет пределы власти над собственной жизнью, как раздвигал пределы своего улуса.
   На смену только что умершей надежде на чудо рождалась другая надежда на самого себя. А она его пока никогда не подводила.
   …Двигаясь к Самарканду, то и дело отклоняясь от прямого пути для замирения разбойных сартаулов, не желающих примириться с поражением, хан немало времени уделял беседам с Чань-чунем. Учение даосов о сохранении жизни сводилось к тому, что человек должен как можно меньше отягощать свою душу заботами, проводить время в праздности. Все это не подходило ему и было отвергнуто им. Привлекало в старце другое – его внутренняя независимость, правдивость, легкость, с какой он мог говорить о самом тяжком. В спорах с ним хан находил отдохновение для души, уставшей от почтительной робости близких. Однако вскоре словоохотливый старец стал жаловаться, что многолюдие и шумливость войска гнетут его дух, что он жаждет тишины и покоя. Хан с горечью подумал, что старец скоро запросится домой. Так и вышло. Но он под разными предлогами удерживал его еще несколько месяцев. Мог и совсем не отпускать, но тогда Чань-чунь перестал бы быть тем, чем он был. Покорить сердце человека часто много труднее, чем взять укрепленный город. Когда-то люди сами шли к нему, искали дружбы с ним – что же случилось?
   Он расстался с Чань-чунем, отпустил и Боорчу. Холод одиночества все сильнее студил душу. Он повелел привести к нему мусульманских священников: захотелось узнать, чем крепка и сильна их вера. Привели казия, еще не старого, с редкими нитями седины в густой бородище. Невысокий возраст казия вызывал недоверие к нему, пышнословие – досаду.
   – Все правоверные – слуги аллаха и почитатели пророка, открывшего пути истины. Лучом божественного откровения пророк прорезал тьму невежества. Идущий к свету обретает блаженство в этой и той жизни, идущий во тьму в ней и исчезает.