За эту науку я благодарен огромному множеству кубинцев — на моих глазах разыгрывались драмы любви и раскола, побед и ошибок, искуплений и прощений, как в любой революции. Но не было в ней ненависти. За это кубинцы благодарны СССР. Поддержав Кубу в самый трудный момент, мы позволили их революции не ожесточиться — и это там прекрасно понимали. Мы в 30-е годы такой руки помощи не имели, и радостно было видеть, как прекрасна суть революции нашего типа, если людям не приходится озлобляться.
   И вся эта стихия претворялась в творческое движение делом немногочисленного, выбитого Батистой поколения. Не подберу для него иного слова кроме как светлое поколение. Они пошли на безнадежную борьбу и безропотно гибли, пока своей кровью просто не смыли мафию Батисты с Кубы. По душевному складу они сродни нашим народникам — как мы их знаем по литературе. Но одно огромное отличие: любовь наших народников к человеку была слегка абстрактной, концептуальной. А на Кубе эти молодые революционеры были исполнены не просто живой, теплой любви, но почти животной нежности к своему народу. Именно ко всем его частичкам — к ребенку в трущобе, к старику в приюте, к девочке-проститутке, которую стали учить музыке. Мне приходилось с этими людьми работать, ходить по лачугам и видеть, как они брали на руки детей и какова была ответная любовь родителей этих детей.
   Быть может, сегодня это выходит боком. Любовь — палка о двух концах, и на Кубе прошло поколение избалованной молодежи. Помню, в январе 1972 г. я зашел с дочкой на пляж в Гаване. Никого почти нет — зима. Сидит гpуппа подpостков-негpов, из “низов общества”, кpутят магнитофон и на чем свет стоит pугают Кастpо — магнитофон у них ленточный, а у какого-то пpиятеля, уехавшего в США, кассетный. Подсел ко мне стаpик, убиpавший пляж, тоже негp. Расстpоен ужасно. “За них ведь боpолись, — говоpит. — Раньше они вообще на этот пляж войти не могли. А тепеpь сыты, учатся, pаботой будут обеспечены — так магнитофон плохой. Вот свиньи”. А я ему и говоpю: “Наобоpот, по ним-то и видно, что вы не зpя стаpались. Раньше им и в голову бы не пpишло, что общество и пpавительство им обязаны дать хоpоший магнитофон. Общество было для них вpагом, и они не ждали от него ничего хоpошего. Думали, как бы что у него уpвать или ему отомстить. А тепеpь это люди, котоpые не воpуют и не пpосят, а тpебуют. Запpосы их искpивлены, но это дело вpемени”. К сожалению, головы были искpивлены не только у подpостков и не только в Гаване, а еще больше в Москве. Но факт, что эти ребята уже вырастали как граждане Кубы — а до революции само понятие «гражданин» на Кубе не имело смысла.
   Да, любовь и идеализация человека — часто источник поражения, но в тот момент соединение жертвенности с любовью просто создало новую Кубу — новое общество. Что бы там мне ни говорили о производственных отношениях. Благодарность и ответная любовь народа компенсировали неопытность и ошибки, неизбежные лишения и нехватку. Куба в 60-е годы просто дышала счастьем. Оно сияло на каждом шагу. Я жил в Сантьяго де Куба и иногда ходил на факультет пешком, срезая путь — через фавелу, скопище лачуг. Там уже была начальная школа, в тени огромного дерева поставлена доска, стульчики. Приходила девушка-учительница, весь класс ее окружал и каждый ребенок крепко обнимал и целовал. Только потом она начинала урок.
   Чтобы верно взвесить это, надо знать, из чего вырвалась Куба. Это было патологическое общество. Красавица Гавана и Варадеро, виллы на лучшем в мире пляже — роскошное место отдыха и разврата миллионеров и гангстеров с Севера. Небольшой современный сектор: блестящая организация, давние традиции профсоюза, открытость науке и культуре, аристократизм интеллигенции. Малые города с застойным сословным бытом — и море трущоб с отверженными. Именно море. И все это — разные миры, враждебные друг другу. Почти всю землю прибрали к рукам янки и засадили сахарным тростником. Монокультура — полная зависимость от одного рынка и от импорта всего и вся. На рубке тростника сезонникам платили за дневную норму батоном хлеба и разрешением есть тростник. А когда завозили более покладистых и выносливых негров с Гаити, то и этой работы не было. И над всем этим — коррупция и доходящий до абсурда террор.
   Я приехал на Кубу в 1966 г. уже в новое общество. Бросился в глаза шрам старого — это не отразишь в статистике. На Кубе много очень красивых девушек, глаз не отвести. Идет такая, с лицом богини — а ноги, как трости, искривлены туберкулезом, рахитом и другими следами детского недоедания. В Орьенте, бедной провинции, это было почти всеобщее явление. Как увидишь, сердце сжимается. Второй раз я приехал туда же в 1972 г. Подросло поколение девочек, вскормленных уже после революции. Это было как чудо — у всех спортивные, гармоничные фигуры. Следы болезней начисто исчезли. Стоило только дать, на голом волюнтаризме, каждому ребенку по литру молока в день. Когда я там был во второй срок, уже с маленькой дочкой, и меня коснулось: каждый день по улице медленно проходил грузовик с молоком, и человек бегом разносил к каждой двери литровые бутылки — на каждого ребенка до 12 лет и на старика после 60 лет. Хоть к лачуге, хоть к обшарпанному коттеджу бывшего миллионера. Надо было только выставлять с утра пустую бутылку и в ней монету в 20 сентаво.
   Выправлять то изломанное общество “заднего дворика” США — это был подвиг труда и терпения. Все было творчеством, все — против “теории” и роя иностранных экспертов. Стали строить хорошие дома, с мебелью — и переселять туда из трущоб. Около Гаваны вырос целый белоснежный город. Жильцы переломали всю мебель, разбили ванны и унитазы, сорвали двери — снова организовали трущобу, уже в многоэтажных зданиях. Такова была их культура. Им терпеливо ремонтировали квартиры, объясняли, показывали фильмы. А со всех сторон — шипенье “конструктивной критики”.
   Я и сам поначалу сыпал формулами Маркса и Либермана, но протрезвел, примерив на себя реальность. Вот маленький эпизод. Приходит ко мне в лабораторию группа ребят 4-го класса и две учительницы. Говорят: хотим, чтобы вы вели у нас кружок. Ладно, отвечаю. Давайте сделаем кукольный театр и будем с ним ездить по городкам и деревням (я раньше увлекался изготовлением кукол). Посовещались они, выходит карапуз в очках и говорит: нет, будущее Кубы — наука, мы хотим научный кружок. Вот доктринер! Ну ладно, давайте научный. Стал я им объяснять суть процессов производства сахара — от размола тростника до получения кристаллов. Каждый этап раскрывался через эксперимент с научными методами. Понимали с полуслова сложные вещи — то, что студентам 4-го курса трудно было втолковать. Получилась вся цепочка завода, только в колбочках, центрифуге, хроматограммах — наглядно и увлекательно. Заодно я им рассказывал разные вещи, девочки посередине лаборатории исполняли танцы, а мальчики за шкафом по очереди стригли друг друга моими ножницами (вот мистика вещей: как только США объявили блокаду, во всех домах пропали ножницы — как сквозь землю провалились).
   Послали нас на слет школьных кружков. Из всех мест поехали к городку Байамо старые автобусы с детьми. Все наутюженные, причесанные. Кто везет поросят, кто растения, кто конструкции. Все это разместилось на огромном лугу. Когда я увидел, меня охватил ужас. Столпотворение! Прогомонили до вечера, стали развозить на ночлег — по лагерям, построенным для старших школьников, которые по месяцу работают в поле. Привезли нас, мальчиков — в один барак, девочек — в другой. Все учителя женщины, оказался я один взрослый на две сотни мальчишек. Все улеглись на койки в два этажа, начальник лагеря выключил свет и ушел. И тут началось! Как будто накопленный за века темперамент вдруг вырвался подобно джинну из бутылки. Чинные минуту назад мальчики прыгали, кричали, ломали. Я раньше даже не слыхал ни о чем подобном. Попытался я что-то сказать — на мой голос полетел град ботинок, книг, каких-то досок.
   Прибежал начальник лагеря с фонариком. Все моментально зажмурили глаза — не шелохнутся. Мне неудобно притворяться, я моргаю в свете фонарика. Он напустился на меня: “Как твоя фамилия? Из какой школы?” Я назвал школу, стараясь говорить без акцента. Начальник насторожился. Какой-то голосок из темноты объяснил: “Это профе, из университета”. Начальник ушел, безумство возобновилось. Зашел старик-шофер, спавший в автобусе, стал увещевать сквернословов: “Как же вы будете завтра приветствовать учителей грязным ртом?” Ходит по бараку, рассуждает. Притихли, заснули. Он знал, что им сказать.
 
* * *
 
   На Кубе мне понравилось рубить тростник. В детстве все мы любили палкой рубить лопухи — а теперь эта любимая игра превратилась для меня в почетное занятие. Да не палкой, а остро отточенным мачете, почти настоящим мечом. Да не какие-то лопухи, а ствол толщиной почти в руку, длиной в три метра. Такой азарт, такие точные движения. Как в каком-то танце. У нас на полях таких азартных работ нет, а там я повидал двух-трех человек, которые шли по полю, как ураган. С криками, с песней, без рубахи. Тростник от них летел, как из какой-то бешеной машины. Есть такие уникальные личности — норм десять давали, хотелось смотреть и смотреть. Но это, конечно, были не преподаватели университета. На фоне кубинских интеллигентов я выглядел неплохо, как раз норму выдавал — 90 арроб (около тонны). За такую норму до революции давали батон хлеба и разрешали есть тростник8.
   Как раз при мне впервые из кубинских университетов стали посылать сотрудников на рубку тростника — на полтора месяца зимой. Посылали небольшую часть, так чтобы не прерывать занятия — а студенты ездили по воскресеньям. Я напросился и был доволен — много повидал и удовольствие от работы получил. Хотя экипирован был неважно. Меня удивляло, что кубинцы носили рубахи из грубой жесткой ткани — в такую жару. Оказалось, что сухие листья тростника режут тонкую ткань, как пилой — и вскоре мои московские рубашки превратились в лохмотья. Рука, держащая мачете (точнее, его утяжеленную разновидность), тоже поначалу страдала. Вечером первого дня я насчитал на ладони 23 отдельных волдыря.
   Поначалу донимало солнце. В полдень надо было идти за три километра в лагерь обедать, но сама эта мысль мне и кое-кому из преподавателей показалась абсурдной — не дойдем. Да и есть казалось невозможным. Решили остаться отдохнуть на поле. А солнце в зените, тени нет ни от чего. Попытались шнурками связать над головой стебли тростника вроде шалаша. Бесполезно. Промаялись три часа в полубредовом состоянии. Еще пару дней пробовали так “отдыхать”, а потом как миленькие стали бегать на обед — и крутой рис на воде показался вкусным.
   Работали бригадами по четыре человека. Со мной работал один профессор, видный на Кубе ученый, спектроскопист. Он был профессором Калифорнийского университета (Беркли), но из патриотических соображений вернулся после революции на Кубу. Вообще, был большой романтик. Другой был молоденький переводчик. Он работал с нашими военными и преподавателями. К нам в бригаду он втерся, чтобы со мной практиковаться в русском языке. Третий был контрреволюционером, который за подпольную деятельность просидел четыре года в тюрьме. Он только что вышел — а тут его невеста, преподавательница с неорганической химии, уезжает на рубку тростника. Ну, он и попросился тоже, чтобы побыть рядом с ней.
   В тюрьме он, естественно, четыре года рубил тростник, и был из нас единственным, кто на практике знал главные приемы. У него мы и учились. Сначала тыльной стороной мачете двумя движениями сбиваешь со ствола сухие листья, потом хватаешь ствол левой рукой в сыромятной перчатке, отрубаешь верхнюю часть стебля, срезаешь у него сочную зеленую верхушку. Потом наклоняешься и точным ударом срубаешь тростник точно вровень с землей. Иначе пенек загнивает и на будущий год тростник выходит хилый. Разрубаешь ствол на два или три куска. Сзади идут женщины и укладывают куски в ровные кучи — чтобы схватил своей лапой погрузчик. Потом мальчики 8-10 лет приводят телеги с шестерками волов, туда грузят тростник и везут к ветке железной дороги. В перерывах волы жуют отрубленные сочные верхушки, которыми усеяно поле, и бензина не требуют.
   Между нами в бригаде, конечно, постоянно возникали дискуссии по всем вопросам бытия, и меня спрашивали, как то-то и то-то устроено в СССР, какие точки зрения у нас сталкивались по тем-то и тем-то вопросам. Кубинцы хотели по нашему опыту как-то представить свое будущее. Профессор-романтик верил многим нашим условностям — речам, фильмам. Например, посмотрел он фильм по спектаклю МХАТа “Кремлевские куранты” — об отношении революции и интеллигенции. Рассказывает с восторгом, ссылается, как на аргумент. Я больше говорил о реальной практике и привлекал аргументы Ленина для ее объяснения (без ссылки на источник). Как ни странно, эти аргументы, которые нам в СССР казались надоевшей банальностью, моими собеседниками воспринимались как откровение и поражали их своей оригинальностью. Вот какова роль воспитания — иная точка зрения просто не приходит в голову. Кстати сказать, точки зрения, которые давались образованным людям в системе буржуазного воспитания, были нам, к моему удивлению, хорошо знакомы. Мы в наших кухонных дебатах в Москве 60-х годов ушли далеко вперед по сравнению с профессурой Калифорнийского университета. Хотя занудства в Беркли, похоже, было побольше — у нас в Москве дебаты были поживее, мысли посвежее, хотя и не намного.
   Из этой троицы полное совпадение взглядов с моими наблюдалось у контрреволюционера. Он признавал мои доводы здравыми, и у него самого они были продуманы, он к ним сам пришел путем перебора многих вариантов в “школе тюрьмы”. Человек он был очень молчаливый, на кубинца мало похож — высокий, белокурый (я его сначала принял за европейца). Он, как я понимаю, стал убежденным и упорным сторонником кубинского социализма (примем такое условное название). Хотя от политики держался подальше. Я потом попал в Сантьяго де Куба в 1979 г. и был у него дома. Он окончил университет, стал инженером, старшая дочь его уже училась в музыкальной школе при консерватории, имела способности. Сам он мало изменился, и мы с ним поговорили с таким же взаимным пониманием, как раньше.
   Другие мои товарищи по бригаде на тростнике были левыми идеалистами. Горазды критиковать — и Кастро за ошибки в политэкономии, и СССР — за недостаточную революционность. Переводчик был, можно сказать, кубинским диссидентом, но таким, который за светлый образ для сравнения взял СССР. Если бы я ему сказал, что у нас диссиденты лелеют образ США, он бы страшно удивился — а так, по структуре мышления был типичный диссидент, все ему не нравилось. Правда, у него идеализм диссидента сочетался с ярко выраженным прагматизмом. Он даже ухитрился эмигрировать в Испанию, а это для кубинцев была большая удача. Гринго, в общем, все на Кубе недолюбливали и убегали в США только потому, что там сразу получали очень большие материальные льготы. А Испания — Мать-отечество (есть в Латинской Америке такая странная формула).
   Я, поскольку привез на Кубу приборы, подружился с механиками и электриками в мастерских — надо было переналаживать наши приборы на другую частоту. У них была нехватка элементов — транзисторов, сопротивлений и т.д. Я пошел в порт, на советский корабль, зашел к радисту. Знал, что они свои станции не ремонтируют, а заменяют весь блок с дефектом. Спрашиваю: не дадите ли дефектные блоки? Бери! Я нагрузил целый мешок, взвалил на спину и принес в университет. Ребята были счастливы — на много лет запас. Работали они прекрасно, все сколько-то лет пробыли в США на заработках. И много мне интересного рассказывали о тамошних мелочах быта и человеческих отношений. Многие вещи им казались такими дикими и ужасными, что они переходили на шепот, как будто я иначе мог испугаться.
 
* * *
 
   Посылая преподавателей университета на рубку тростника, кубинцы, видимо, учитывали опыт и советских субботников, и целины. Я увидел тогда на Кубе этот наш опыт, как бы перенесясь в машине времени в прежние времена — и мог сравнить с тем, чем он стал у нас в СССР в конце 60-х годов. Это было поучительно. Я увидел на Кубе то, что мы в нашем времени уже разглядеть не могли, да это уже и ушло.
   Конечно, неизнуряющий физический труд, тем более в поле, всегда и везде полезен. Но он сопрягается с разными социальными условиями и воспринимается по-разному. У нас в середине 60-х годов интеллигентная публика стала относиться к практике посылать ее на недельку-другую в колхоз очень отрицательно.
   Здесь, на Кубе, в связи с этой практикой открылась вещь, для меня совершенно неожиданная. Подавляющее большинство не только интеллигентных, а и вообще городских кубинцев не имело никакого представления о труде в той отрасли, которой жила страна. Вся Куба полвека жила на прибавочный продукт, что производили те, кто возделывал и рубил тростник. А что это за работа, горожане не знали. Когда они приехали в поле, взяли в руки мачете, познакомились с бытом крестьян, — это у многих вызвало потрясение. Так вот как жил и трудился их любимый кубинский народ! Батон хлеба за то, чтобы нарубить 90 арроб! Земляной пол в лачуге! Мальчик в восемь лет целый день водит упряжку волов! А цену на сахар американцы иногда сбивают до полутора центов за фунт! Но мы же ничего этого не знали! То есть, в газетах читали, а знать не знали.
   Произошла странная вещь. Довольно многие преподаватели готовились уехать — кто в Европу, кто в США. Между собой мы об этом знали, хотя при официальной подаче заявления на выезд человек должен был уйти из учреждений системы просвещения. Не знаю почему, но многие из тех, кто собирался эмигрировать, поехали тогда рубить тростник, хотя особого принуждения не было. Может, решили напоследок повидать сельскую Кубу. Был, например, старенький профессор математики. Встанет на поле среди тростника — и смотрит вокруг. Борода развевается, в руке мачете, на поясе кружка. Ему крестьяне кричат, со своим простонародным произношением: “Сеньоль! Будьте добры, присядьте отдохнуть!”. Он чуть не плачет. А должен был в марте уже уехать, сразу после конца этой работы. Потом смотрю — он все еще в Сантьяго, едет тихонько в университет на своем огромном допотопном “форде”. Оказывается, решил не ехать. И еще такие же. Порубили тростник — и что-то в них сломалось. Или восстановилось.
   На наших, в 60-70-е годы, физический труд такого эффекта, конечно, не производил. Даже наоборот. Говорили разное: что эта работа неэффективна (я, кандидат наук, тра-та-та…), что эта повинность — отрыжка тоталитаризма, что эта бесплатная рабская сила развращает крестьян и т.д. Доля правды во всем этом была. Но я все равно не понимал, почему работа в поле вызывала у многих такое отвращение — ее неприятие было страстным, иррациональным. Ну, пусть неэффективно (хотя — почему? ведь посылали помочь в моменты пиковых нагрузок, это именно эффективно). Пусть даже отрыжка тоталитаризма. Но раз уж ты поехал — поработай, ведь это приятно и полезно.
   Очень плохо, что власти СССР были нечувствительны к тому важному факту, что у студентов и интеллигенции эта колхозная повинность вызывала отвращение. Нельзя было продолжать, не выявив причины этого отвращения и не сняв их. Но — властей этих уже нет, подумаем о людях. Мне кажется, что многие из новых поколений молодежи не желали идти в поле потому, что боялись взглянуть правде в лицо — их тело не желало работать, делать усилия, радоваться усталости. Оно от этой усталости страдало. И это был признак какого-то угасания. Люди не хотели видеть, как что-то отмирает в их молодом теле. Как угасает воля к жизни, какой-то важный инстинкт.
   Может, странно покажется, но в этом было угасание и советского строя. Эти люди хотели, чтобы этот строй сгинул, чтобы не ездить им в колхозы, не трогать рукой землю и сено, не служить в армии. Эти люди хотели такого строя, чтобы он оставил их в покое, дал расслабиться у дешевого телевизора с бутылкой дешевого плохого пива в руке. Чтобы он дал им умереть. После 1991 г. люди стали быстро умирать. Это, конечно, результат реформ — бедность, безысходность и т.д. Но я думаю, есть и еще одна невысказанная вещь — этот строй разрешил умирать. А советский строй этого не разрешал.
   Но тогда, конечно, никто ничего такого не думал.
 
* * *
 
   В деревнях на востоке Кубы делают особый напиток типа кваса — пру. Размалывают какой-то корень, заквашивают дрожжами с сахаром, и готово. Вкус и аромат неповторимые, у меня вызывали они какое-то щемящее чувство, чуть ли не галлюцинации. Будто я снова попал в детство. Странный эффект. Еще так же действовал на меня один дешевый, но редкий даже на Кубе фрукт — мамей или сапоте. Он плохо хранится, поэтому его почти нет в продаже. У него красная мякоть, которую разбивают в миксере с молоком. Когда мне удавалось глотнуть такого напитка, меня охватывал воздух детства, с его светом и запахами. Так живо и сильно, что страшно становилось. Как будто я вот-вот вспомню что-то главное, что я забыл. Удивляло, что никогда в детстве я ни вкуса, ни запаха этих плодов не знал и ничего похожего не встречал в нашей жизни. Такое вот действие на психику. Тропики…
   Но тогда, на тростнике, речь шла не об этих тонкостях. Пру давало нам простое и грубое наслаждение. Деревенский прусеро поставил свое коммерческое предприятие на перекрестке дорог, по которым мы расходились на поля в темноте, в 5 утра, трясясь от холода, и возвращались на обед в полдень, содрогаясь от вертикальных лучей солнца. Вот в этот момент никто не мог одолеть соблазна. Отдавали монету и получали почти литровый стакан пру со льдом. Второй стакан — когда снова шли на поле в три часа дня. Тут уже пили не торопясь, со вкусом. Узнав, что я из СССР, прусеро не раз заводил со мной разговор — возможно ли такое, что у нас реки покрыты льдом? Подходи с ведром и коли, сколько хочешь. Прямо так — ни платить, ни спрашивать не надо. Слушал он недоверчиво. Сам он по утрам ходил с тележкой к железной дороге, и там поезд на момент притормаживал, и из вагона-рефрижератора ему кидали блок льда в 50 кг. За что он ежемесячно вносил сумму, которую мог бы сэкономить, если бы их деревенская речка была, как и в СССР, покрыта льдом.
   Так мы наслаждались этим пру. Но как-то в полдень, когда мы глотали холодный пру молча, запекшимися губами, подъехал верхом на худой кляче, подстелив под себя мешок, беззубый негр-старик. Он был из тех гаитянцев, который контрабандой приплывали рубить тростник за бесценок, а после революции остались на Кубе. Говорил он на своем гаитянско-афрокубинском наречии, очень скупо и красноречиво. Хоть и не было у него ни одного зуба, речь его была понятна. Уборка тростника затягивается, рук не хватает, и местный комитет защиты революции велит прусеро на время свернуть свою торговлю и влиться в ряды мачетеро. Мужик он здоровый и умелый, рубить будет за троих. Прусеро чуть не зарыдал — бросить торговлю как раз на пике благоприятной конъюнктуры, при монопольном положении на рынке! “Я же выполняю социальную функцию!” — закричал он, вперемешку с мягкими кубинскими ругательствами, и протянул руки к толпе университетских преподавателей за поддержкой. Но поддержки не получил, все пили свой последний стакан молча. Старик дернул за веревки, служившие ему поводьями, разбудил свою заснувшую кобылу, и уехал.
   Больше мне пру попить в жизни не довелось. Уже назавтра прусеро рубил тростник невдалеке от меня, действительно за троих. Видимо, это было ему не трудно, потому что у него оставалось время, чтобы постоянно рассказывать анекдоты, которым он сам радовался и смеялся больше всех.
 
* * *
 
   В Университет Орьенте прислали несколько студентов из СССР. К нам, в Химическую школу, попал один, делать дипломную работу, с химфака Ленинградского университета. Звали его Яша. Я, как химик, помог ему устроиться, со всеми познакомил. Руководителем у него стал тот профессор из Калифорнийского университета. Яша был парень с исключительным талантом. Он хорошо знал английский и французский — и за два месяца стал прекрасно говорить по-испански. Не просто говорить, а с блеском. Когда мы уже пробыли половину срока на тростнике, вдруг приезжает и Яша. То ли ему наше начальство посоветовало, то ли из любопытства. Стал он у нас пятым в бригаде. Наш профессор-бригадир относился к нему с отеческой нежностью. Его просто переполняло счастье, что у него — дипломник из Ленинградского университета.
   Как я уже говорил, на поле мужчины рубят тростник, а женщины его собирают и укладывают в кучки. Яша попробовал рубить, но недолго — до первой мозоли. Значит, полчаса. Бригадир ему говорит: Яша, собирай и укладывай тростник. И стал Яша делать женскую работу. Но не как женщины. Он снял рубашку, чтобы загорать, и сел в своей соломенной шляпе. Куда дотянется рука — оттуда берет срубленные стебли. Потом перебирается в другое место и снова садится. Мне из соседней бригады кричат, с тонкой издевкой: “Эй, товарич! Не хочешь тоже тростник носить, вместе с Чинитой?”. Чинита — лаборантка с кафедры неорганической химии, симпатичная, с примесью китайской крови (потому и прозвали Чинита). Я отвечаю: “Вместе с Чинитой — с удовольствием. Пусть она собирает, а я ее с тростником буду носить”.