– В его руках дружина, Аленушка,– ответил Василий, – да и то до времени. Народ же сильнее всякой дружины. Княжескую власть он чтит и иной себе не мыслит, ибо знает, что в государстве как в семье: коли нет единого хозяина, то и порядка пет. Недаром говорится, что без князя народ сирота. Но ежели князь первым против порядка прет,– тут уж не обессудь: народ долго терпит, но как лопнет у него терпение, он и не таким, как Глеб Святославич, от себя путь указывает! Киевляне, к примеру, своею волей, не одного великого князя согнали. Вспомни хотя бы предка нашего, Игоря Ольговича. Бывало такое не однажды и в иных княжествах.
   Но ведь он добром стола своего не схочет покинуть! Поди учнет воевать против своего народа?
   – Вестимо, учнет, коли жив останется,– вставил Никита.– Да еще и татарву наведет на свою землю. У брянских князей тропка в Орду хорошо проторена.
   – Покуда он из Брянска не выйдет и при нем дружина остается, скинуть его впрямь нелегко,– сказал Василий. – Потому и не идет на нас. Он теперь как на привязи у своего стола.
   Трапеза между тем продолжалась своим чередом. Когда сидящие за столом отведали закусок и крепких водочных настоек, которые отроки наливали им в небольшие серебряные чарки,– двое слуг, в белых до колен рубахах, синих шароварах и мягких кожаных ноговицах, внесли в трапезную серебряную мису со щами и пирог с мясом. За этим последовала лапша с курицей, жареный поросенок и блюдо дичи. К жаркому были поданы вина красное грузинское и угорское. Наконец принесли заедки, свежие фрукты, варенные в меду ломти дыни и орехи, а к ним сладкое греческое вино.
   Елена Пантелеймоновна ела и пила очень мало, зато Василий и Никита отдали должное и яствам, и питиям.
   – Доколе же, Господи, земля наша будет кровью исходить? – с тоской промолвила Елена, продолжая начатый разговор.– Ведь не столько от татар ныне Русь страдает, сколь от усобиц княжеских.
   – То истина, сестра. Еще и хуже будет, коли станет в далее дробиться Русь наша на уделы. Ей нужны не десять князей, а один. Собирать надобно землю нашу, а не дробить. Вон московский-то князь, Иван Данилыч, кажись, правильно взялся: всеми правдами и кривдами, и мечом, и мошной, и ярлыками ханскими, мнет под себя соседних князей, одного за другим! И сегодня он на Руси уже большая сила, а погляди, с чего начал: Москва-то не столь давно была не важнее нашего Карачева.
   – Сколько крови-то пролить надобно, чтобы всю Русскую землю воедино собрать!
   – По крайности, не зазря та кровь будет пролита, княгинюшка, – заметил Никита.– А досе льется она за то, что каждый для себя хочет урвать кусок от тела матери нашей, Русской земли!
   – На куски ее давно порвали,– сказал Василий,– и уже те куски на кусочки дерут. Рюриковичей-то все больше нарождается, и каждый хочет хоть на одной волости государем сидеть. Вот взять хотя бы и наше княжество: дед наш, Мстислав Михайлович, над всей Карачевской землей единым государем был. Родитель наш тоже таковым почитается, да уже не то: в Козельске сидит дядя Мстиславич, а в Звенигороде Андрей. Правда, крест старшему брату целовали, но думка у них одна: как бы и себе стать вольными государями на своих уделах! Покуда князь, батюшка наш, жив, они еще терпят: под его рукою им не столь уж обидно. А коли, не дай Бог, помрет родитель и на большое княжение я сяду, – думаешь, так гладко все и обойдется?
   *Заедки – сладкое, десерт.
   – Того быть не может! – горячо сказала Елена– неужто духовную(завещание) отца своего, Мстислава Михайловича преступить посмеют? Должны они крест целовать тебе Васенька!
   – Коли будут видеть мою силу, крест они, может, и поцелуют. Но только и станут ждать случая, чтобы то целование свое порушить.
   – Сами не смогут, а помощи им в таком воровском деле никто не даст!
   – Как знать! Вон дядя-то Андрей Мстиславич,– онтебе из печеного яйца цыпленка высидит! Для попов он первый на Руси человек; женат на литовской княжне и родичу своему, великому князю Гедимину, без масла в душу залез, дочку выдал за новосильского князя,– этот хотя и не вельми большой государь, зато близкий сосед. Словом, он себе друзей и силу подкапливает…
   – Господи, ужели же и мы, Карачевские, промеж собой воевать учнем? Неужто же, Васенька, нельзя предварить такую беду?
   – Можно, Аленушка. Для этого надобно глаз за всеми иметь, а наипаче силу свою крепить. Таков уж наш век: только силу и чтут, а коли слабость твою увидят, – налетят как волки! К слову, Никита,– как там идет наука молодых воев?
   – Ладно идет, княжич, Народ подходящий. Сам ведаешь, в дружину мы берем людей отборных. К лошади все привычны, да и из лука бьют знатно: ведь тут с малолетства всякий начинает промышлять зверя и птицу. Ну, а рукопашный бой постигают борзо, день-деньской только тому их и учим.
   – А Лаврушка как?
   – Лаврушка, почитай, всех лучше. Сметлив, силен, да и старателен. Добрым воином будет!
   – А брянцы, что до нас перешли?
   – Этих и учить не надобно, вои бывалые…
   – Добро, коли приживутся, поможем им у нас корни пустить. Да и Лаврушке, малость погодя, надобно пособить избу на посаде поставить. Пускай женится на своей Насте.
   В этот момент дверь отворилась, и в трапезную вошел дворецкий. Это был благообразный седой старик, более полувека служивший карачевским князьям и для всех, кроме членов княжеской семьи, давно уже превратившийся из Феди в Федора Ивановича, что для незнатного человека в времена почиталось небывалой честью. Поклонившись Василию, он доложил:
   Там, княжич, посланец из Брянска прибыл. Привез
   князю Пантелею Мстиславичу слово князя своего, Глеба Святославича.
   – Батюшке ты о том сказывал?
   – Сказывал. Князь велел тебе посла того принимать.
   – А кто послом-то прибыл?
   – Сын боярский Маслов Степан, сын Афанасьев.
   – Сын боярский? – нахмурился Василий.– Знать, не почитает Глеб Святославич князей карачевских достойными того, чтобы боярина к ним прислать! Ладно, по послу у нас будет и прием. Где он, тот сын боярский?
   – У крыльца дожидается, княжич.
   – В хоромы его не звать, пусть там и стоит. На крыльце его принимать буду, вот как трапезу окончу.
   Прошло не менее часа, прежде чем Василий появился на крыльце. Остановившись на верхней его ступени, он молча посмотрел на стоявшего внизу брянского посла. Тот, также молча, поклонился в пояс.
   – Сказывай! – коротко бросил княжич.
   – Князь брянский, Глеб Святославич, брату своему, князю Пантелею Мстиславичу, поклон шлет и слово: «Пошто ты, князь Пантелей Мстиславич, беглых людишек моих к себе примаешь и помогу им даешь? За то самое воины мои, в малом числе, в вотчину твою посланы были и смердов твоих имали. Войны с тобой не ищу, но ты бы воеводу моего Голофеева и детей боярских брянских в железах доле не держал, а добром бы их пустил, без откупа, на волю. Ино миру промеж нас не быть!»
   – Все сказал? – спросил Василий, когда посол умолк.
   – Все, что наказано было, княжич.
   Теперь слушай и передай своему князю ответ: князь земли Карачсвской, Пантелеймон Мстиславич, брату своему, Глебу Святославичу, поклон шлет и слово: «Холопов беглых к себе николи не беру, а вольным людям, отколе они ни пришли, место и помогу даю и впредь давать буду, ибо таков на Руси обычай. А Голофеева и детей боярах твоих взял я за татьбу на моей земле и откуп на них положил в пользу людишек, ими побитых и пограбленных. И без того откупа их не отпущу. А коли мир между нами порушишь и силою схочешь своих людей отбить,– в тот самый час, как дружина твоя подступит к Карачеву, Голофеева велю повесить на башне, чтобы всем добро видать было». Я сказал.
   Брянский посол поклонился в пояс и сделал шаг.
   – Погоди,– сказал Василий другим тоном,– теперь когда с делом покончено, слово мое будет к тебе: ты на меня обиды не держи, Степан Афанасьич, то я не тебя, а посла брянского князя на крыльце принимал. А поелику ты большене посол, а гость, милости прошу в трапезную, нашей хлеб-соли отведать.
 
* * *
 
   Никите Толбугину не составило труда вторично пообедать, потчуя брянского гостя, который оказался старым его знакомцем. От крепких настоек и меда язык у сына боярского Маслова скоро развязался и поведал много интересного.
   По его словам, народ в Брянске бунтовал почти открыто. По селам и деревням ходили странники и юродивые, предвещая скорый конец света и возмущая смердов против бояр и князя, которого называли они антихристом. На минувшей неделе под самым Брянском были сожжены и разграблены вотчины двух бояр, а все их холопы и кабальные смерды ушли в леса. Была сделана попытка поджечь хоромы самого князя, на что он ответил жестокими казнями. Брянский епископ Исаакий увещал Глеба Святославича не доводить дела до крайности и пожалеть народ, но князь словам владыки не внял и приказал своим дружинникам на месте рубить голову всякому, кто станет бунтовать, смущать народ или оказывать неповиновение своим господам и властям.
   В общих чертах почти все это Василий уже знал от своего лазутчика. Выслушав теперь рассказ Маслова, он окончательно убедился в том, что Глеб Святославич, несмотря на свои угрозы, войну с Карачевым начать не сможет, ибо смута в Брянске заварилась всерьез и надолго. События вскоре подтвердили правоту Василия. Не прошла и недели со дня появления в Карачеве брянского послав как из Брянска явился другой сын боярский, который сполна вручил Василию откуп, назначенный за Голофеева и других пленников.
   – А детей боярских наших их семьи откупают,– добавил он,– князь же Глеб Святославич о том ничего не ведает.
   Выслушав посланного и поняв наивную уловку Глеба, желающего замаскировать свою уступку Василий, усмехаясь, ответил: То нам все едино, кто за них откуп дает и кто о том ведает, а кто не ведает. Можешь забирать своих земляков, посоветуй им вдругораз мне не попадаться!

Глава 7

   В один из следующих дней, вскоре после обеда, Василий, в сопровождении Никиты, выехал из малых ворот карачевского кремля. Любимы его аргамак Садко сверкал богатым убранством, да и сам он был сегодня одет нарядно: нем был синий, кафтан из шелковой камки, с меховыми оторочками и серебряным шитьем, легкие сафьяновые сапоги, расшитые цветным бисером, и низкая соболья шапка с голубым верхом. На поясе висела богато оправленная сабля.
   Спустившись к берегу, всадники переехали на левый берег Снежети, миновали Заречную слободу, пересекли широкую елань и вскоре очутились у ворот небольшой усадьбы, приютившейся в тени высоких, уже слегка позолоченных осенью кленов. Чуть поодаль от нее, вплотную к опушке леса, лепилась невзрачная деревенька в четыре двора.
   Никита, не слезая с коня, откинул щеколду потемневших от времени тесовых ворот, и оба въехали во двор усадьбы. Навстречу им, с громким, свирепым лаем, кинулись два лохматых пса, по, не пробежав и половины дороги, умолкли и завиляли хвостами. Эти гости были им, очевидно, хорошо знакомы. С левой стороны широкого, заросшего травой двора, огороженного крепким дубовым тыном, тянулся длинный низкий навес, справа – несколько изрядно обветшалых построек. В глубине, напротив ворот, стоял на высоко подклети небольшой, в три сруба, деревянный дом под тесовой крышей, с широким крыльцом-балконом. Сзади, под сенью огромной, в два обхвата, липы, виднелась еще низкая бревенчатая постройка,– по-видимому, баня, без которой на Руси издревле не обходилось ни одно прочно сновавшееся хозяйство. На всем этом, несмотря на некоторые признаки запущенности, а может быть, именно благодаря им, лежала тень того спокойного и ленивого очарования, которое всегда было присуще среднерусским помещичьим усадьбам,
   Спешившись и бросив поводья Никите, Василий быстро взошел на крыльцо. Очевидно, его ужо заметили из окон дома, потому что дверь в эту минуту открылась и на пороге показалась молодая, очень красивая женщина в голубом сарафане и накинутой на плечи белой вязаной шали. При виде входящего в сени княжича свежее, как майское утро лицо ее заалело румянцем, а большие синие глаза, под дугами тонких и темных бровей, вспыхнули радостью.
   – Князенька,– промолвила она,– приехал-таки, родный мой! Заждалась я тебя…
   – Здравствуй, Аннушка,– ответил Василий, обнимая прильнувшую к нему хозяйку и нежно целуя ее уста и щеки.– Не мог я все это время к тебе быть: родитель вовсе хвор стал, а делов что ни день, то больше.
   – Совсем истосковалась я по тебе,– шептала Аннушка, возвращая поцелуи.– Чего-чего уж только не передумала, тебя дожидаючи!
   – Что же думала ты, моя ласточка? Но не говори, я знаю и сам! Думала ты: завелась у Василея другая зазноба, и с разлучницей тою делит он время и шепчет ей слова ласковые…
   – Ой, ужели ж то истина? – скорее жеманно, чем всерьез ужаснулась Аннушка, по всей повадке Василия понявшая, что подобная беда ее пока миновала.
   – Стало быть, угадал? – засмеялся княжич, снова ее целуя.
   – Угадал, Василек,– засмеялась и Аннушка.– Уж тебе ли не знать сердца женского, не ведать всех его страхов я помыслов? – с ноткой ревности в голосе добавила она.
   – Что было, то ушло, люба моя. А сейчас для меня лишь ты желанна, и с тобою не хочу я мыслить ни о минувшем, ни о грядущем! Был бы я могучим волшебником,– каждый час, проведенный с тобой, обратил бы я в вечность!
   – Как сказка золотая, речи твои, мой светлый княжич! И отколе только ты слова такие берешь?
   – Для тебя, зоренька, еще и не такие найду!
   – Ой, что же это я? – спохватилась вдруг Аннушка, в сенях тебя держу! Заходи в светлицу, а я сей же миг накажу, чтобы закусить нам подали.
   – Не надобно, Аннушка, я не голоден. Вот разве медку холодного велишь поднести,– отказываться не стану.
   – И медку поднесу, и закусишь со мною! Ужели хочешь лишить меня такой радости?
   – Ну, уж коли то тебе в такую радость, будь по-твоему.
   Когда молодая хозяйка вышла из светлицы, чтобы отдать нужные распоряжения стряпухе и служанкам, Василий опустился на крытую ковром лавку и глубоко задумался, в памяти его, день за днем, стала воскресать вся история их короткой любви.
   Аннушка была дочерью небогатого н многодетного звенигородского дворянина Спицына, служившего в дружине князя Андрея Мстиславича. Однажды в Звенигород прибыл гонцом от карачевского князя немолодой уже сын боярский Данила Кашаев. Он увидел семнадцатилетнюю Аннушку на какой-то гулянке и сразу влюбился в нее без памяти. С нею он не имел случал перемолвиться хотя бы словом, но перед отъездом познакомился с ее отцом, а вскорости прислал и сватов.
   Кашаев был мужчиною видным, хорошего роду, имел приличную вотчину под Карачевом и во всех отношениях являлся для Аннушки выгодной партией. А потому ее родителя, имевшие еще двух дочек на выданье, долго ломаться не стали, и участь Аннушки была решена, как тогда водилось, без малейшего ее участия в этом деле. Впрочем, Аннушка отнеслась к этому событию довольно спокойно и если поплакала немного, то больше для порядка. Она еще никого но любила. По любила, разумеется, и Кашаева, которого едва видела. Но отвращения он ей тоже не внушал, и она рассудила, что если, выдавая замуж, родители с ее желанием все равно не посчитаются, то судьба ее сложилась не столь уж плохо.
   Вскоре сыграли свадьбу, и Аннушка переселилась в вотчину своего мужа. Кашаеву было под сорок, но человеком а оказался хорошим, жену любил, и жили они ладно. Может быть, Аннушка по-настоящему полюбила бы мужа и была бы с ним вполне счастлива, если бы в глубине ее души и таилось скорее подсознательное, чем явное, чувство обиды, что он приобрел ее как вещь, не постаравшись даже расположить к себе и не поинтересовавшись – свободно ли ее сердце?
   Так прошло около трех лет. За год до описываемых событий Данила Кашаев, по поручению князя Пантелймона Мстиславича, отправился однажды, во главе десятка дружинников, в город Елец и по пути встретился с отрядом ордынского посла Кутугана, ехавшего в Смоленскую землю. Кутуган был ханского рода, н потому, по установленным еще при Батые порядкам, при встрече с ним полагалось сойти с коня к стать на колени. На Руси этот обычай давно никем не исполнялся, не исполнил его, конечно, и Кашаев, к тому же не знавший, с кем он встретился.
   Кутуган ехал в Смоленск, по поручению великого Хана Узбека, наводить там порядки, а потому по дороге не упускал случая показать свою власть. Он приказал своим охранникам стащить русских с коней и поставить на колони насильно. Кашаев, не знавший он одного слова по-татарски, ничего не понял из того, что кричали окружившие его татары, но когда один из них ударил его плетью по лицу, он выхватил саблю и снес обидчику голову. Через несколько минут его собственная голова, а также головы всех его спутников были отделенные от туловищ кривыми татарскими саблями, лежали в придорожной канаве.
   Аннушка, которой едва пошел двадцать второй год, осталась вдовой. Вотчина, унаследованная от мужа, давала ей возможность безбедного существования, но жизнь ее, протекавшая в обществе нескольких дворовых людей, была печальна и одинока.
   Василия она впервые увидела на похоронах мужа, но, поглощенная своим горем, не обратила на него особого внимания. Зато он был поражен редкой красотой Аннушки и тронут ее несчастьем. После отпевания он приблизился к ней, в теплых словах выразил свое сочувствие и спросил, чем может князь помочь семье своего верного слуги? Она ответила, что ей ничего не нужно, но в душе сохранила к ному чувство признательности и в дальнейшие дни одиночества не раз вспоминала его ласковый голос. Василий же ни на минуту не мог забыть Аннушку. Казалось, нежный образ ее раскаленным резцом вырезан в его памяти и стал ее неотъемлемой частью. Он легко увлекался женщинами, любовь испытал уже не однажды, но на этот раз чувство его было глубже и сильней.
   Через месяц Василий просил у отца дозволения отправить вдове Катаевой несколько возов различных припасов и подарков, в виде вспомоществования. Это было в порядке вещей: семьям убитых дружинников карачевские князья всегда оказывали подобную помощь. Но Василий просил гораздо больше обычного, да и в голосе его послышалось князю что-то особое. Он понимающе глянул на потупившегося сына и с легкой усмешкой сказал:
   – Женить тебя надобно, Василей. Путаешься ты невесть с кем, а давно уже пора тебе помыслить о своей собственной семье да о продолжении рода.
   – Еще успеется, батюшка,– ответил Василий, как всегда отвечал, когда отец заводил разговор о его женитьбе. – Жениться мне надобно с пользою для государства нашего, а такоже чтобы за жену не было стыдно перед людьми. А ныне такой я покуда не вижу.
   Не видишь потому, что не ищешь,– проворчал старый князь и дал Василию просимое разрешение. Единственного сына своего он нежно любил, гордился им и стеснять его свободы не хотел.
   Василий отправил Аннушке княжьи дары, а через несколько дней послал к ней, в сопровождении Никиты, чтобы узнать– как он сам себя старался уверить,– все ли ею получено и не нужно ли еще чего? Это их свидание было недолгим. Аннушка сдержанно и просто благодарила Василия за заботу, он был почтителен и несколько натянут. Ее траур сковывал ему язык, и она понимала это. Словами ничего в этот день не было произнесено, но глазами было сказано, а чувствами понято многое. С этого дня и она уже думала о нем непрестанно. В следующий раз Василий приехал только через два месяца, показавшиеся ям обоим двумя столетиями. Был конец ноября, земля уже покоилась под толстым покровом снега, но когда закоченевший в дороге княжич вошел из сеней в Аннушкину горницу, ему показалось, что сама весна шагнула к нему навстречу. В этот миг слова были излишни, и он молча сжал ее в объятиях.
   С тех пор он ездил сюда так часто, как только позволяли ему обстоятельства, и привязывался к Аннушке все больше. Она была жизнерадостна, с нею никогда не бывало скучно, а любящим сердцем своим умела безошибочно улавливать все оттенки его настроений.
   Много раз, пытаясь разобраться в своих чувствах, Василий спрашивал себя, что это: более сильное, чем обычно, влечение или же настоящая, единственная в жизни человека любовь? Сам себе в том не признаваясь, он страшился последнего. Страшился, ибо понимал, что в этом случае равенство положении встанет на их пути почти непреодолимой стеной. Пойдя напролом, жениться на Аннушке он, конечно, мог. Но это значило бы лишиться благословения, вызвать негодование всей родни и стать на Руси притчей во языцех. Даже на боярских дочерях князья женились редко, брак же его со вдовой безвестного служилого дворянина неминуемо был бы воспринят всеми как недостойный даже скандальный…
   Конечно, в маленьком Карачеве, где каждый шаг Василия на виду, вскоре все узнали об этой связи. Но, кроме личных недоброжелателей княжича, никто их строго несудил: оба они были людьми свободными от каких-либо семейных уз, всякий понимал, что повенчаться они не могут, а нравы в те времена не отличались чрезмерной строгостью. Все же, отправляясь в Кашаевку, Василий всегда звал с собою Никиту, который, приехав в усадьбу, тотчас находив себе какое-либо занятие: чаще всего брал один из охотничьих луков покойного Данилы Ивановича и уходил в ближайший лес на охоту, а иногда принимался наводить порядок в хозяйстве Аннушки, указывая дворовым, что и как надо сделать или починить. Случалось, что у них что-нибудь не ладилось, тогда он брался за дело сам, и любо было посмотреть, как все спорилось в его богатырских руках.
   Сегодня день был погожий, и Никита предпочел охоту, пока Аннушка хлопотала на кухне, он вошел в дом, поглядел на задумавшегося княжича, снял со стены лук и колчан со стрелами и молча исчез.
   Вскоре из сеней бесшумно вошла смуглая босоногая девушка и стала проворно собирать на стол. Ее появление вывело Василия из задумчивости. Он поднял голову и рассеянным взглядом скользнул по стенам светлицы. Они была обшиты гладко выструганными березовыми досками, принявшими от времени мягкий янтарно-розовый цвет. Вдоль одной из стен, почти во всю ее ширину, стоял довольно высокий деревянный ларь с украшенный резьбою крышкой. Над ним в несколько рядов тянулись полки, уставленные посудой и домашней утварью. На трех других стенах были развешаны резные деревянные блюда, вышивки, оружие ж охотничьи трофеи покойного хозяина. Убранство горницы дополняли несколько широких, крытых домоткаными коврами лавок и обеденный стол, стоявший посредине. Все эти вещи я отдельные части простой и скромной обстановки казались так хорошо обжитыми и таи гармонично слаженными между собой, что, выйдя отсюда, их немыслимо было вспомнить и представить себе порознь или расположенными в каком-либо ином порядке.
   Два низких окна были затянуты полупрозрачными пленками из высушенных бычьих пузырей. Оконная слюда стоила тогда очень дорого и была доступна только богатый людям. В комнатах, когда окна были закрыты, всегда царил полумрак, и в случае надобности их освещали лучиной, в более состоятельных домах – восковыми свечами.
   Но вот появилась и Аннушка. Сев за стол, она была непритворно счастлива и оживлена, веселый смех ее то и дело рассыпался по горнице. Как бедняку нерастраченная еще серебряная гривна кажется несметным богатством, так и, этот подаренный судьбою вечер мнился неисчерпаемым радости. Любимый был с нею, и не хотелось думать о том, что за считанными минутами счастья последуют, как всегда, тягостные дни тоски и одиночества, что подлинная жизнь проходит где-то стороной и никогда не сольется с ее жизнью…
   Однако, по мере того как двигалось время, неумолимо приближая час новой разлуки, смех ее звучал все реже, и теперь уже Василий, хорошо понимавший причину этого, нарочитой веселостью и шутками старался поддерживать ее бодрость. Наконец он поднялся и стал прощаться. Аннушка вышла проводить его на крыльцо.
   Стоял сентябрь, и желтая осенняя седина уже настойчиво вплеталась в зеленые кудри природы. Были поздние сумерки. С реки поднималась лиловая дымка тумана и, как тихая грусть, наплывала на луг. В невеселом, притихшем лесу однообразно и вяло перекликались сычи.
   – Ох, ноет мое сердце, Васенька,– тихо сказала Аннушка, прижимаясь к княжичу,– будто какое несчастье чует…
   – Полно, звездочка! Какое несчастье может чуять оно, коли счастье наше еще на заре своей?
   – Сама не ведаю. Прежде того не бывало, а вот ныне все чаще мне мнится, будто ходит вокруг неминучая злая беда и скоро найдет нас…
   – Не думай о том, Аннушка, то блажь пустая. Много радости еще у нас впереди. Ну, прощай, родная, Христос с тобой, -добавил он, целуя ее, – Вскорости опять к тебе буду!
   – Прощай, Василек, хранит тебя Господь от всякого, – стараясь скрыть слезы, промолвила Аннушка, крестя Василия,– ан и сам ты себя береги, любимый мой!
   На обратном пути княжич, еще поглощенный своими чувствами, долго молчал. Молчал и Никита, ехавший рядом с ним понурив голову и думал о чем-то своем.
   – Эх, Никитушка, – промолвил наконец Василий,– хороша все-таки жизнь, особливо когда любишь и когда тебя любят!
   Никита ничего не ответил, только вздохнул тяжело. Это удивило Василия, и он обернулся к своему стремянному
   – Ты что это голову повесил? Али николи не любил?
   – Любил, княжич,– помолчав, ответил Никита.– Да исейчас люблю.
   – Ишь ты, а мне и невдомек было! Кто же она?
   – Того не спрашивай, Василей Пантелеич,– даже и тебе сказать не могу.
   – Вон что! Ну, пожду,– женишься, тогда и узнаю.
   – Не узнаешь, потому что женою моею ей николи быть.