И вот этот-то довод, довод в общем-то несерьезный и вовсе для Джеймса не решающий, убедил практичного отца – он сам настоял на переводе в Тринити! Джеймс даже не ожидал столь легкой победы. Вопрос упирался теперь лишь в Мастера Тринити – Вильяма Вевелла, сурового пятидесятилетнего ученого с непререкаемым авторитетом в области если не чистой науки, то научной терминологии – даже Фарадей советовался с ним, когда подбирал названия для своих вновь введенных понятий. Вевелл был могучего телосложения. («Что за человека потеряли мы, когда он стал священником», – восклицали кембриджские, тринитские чемпионы по перетягиванию каната.) Его лицо выражало власть жесткую и непреклонную, его внешность была настолько мужественна, что внушала Джеймсу даже некоторое отвращение. Но и этот мрачный человек, услышав фамилию Джеймса, смягчился и улыбнулся – оказывается, его близкий друг Джеймс Форбс, эдинбургский профессор, уже дал Джеймсу блестящую рекомендацию!
   Таким образом, вопрос о переводе в Тринити решился неожиданно просто, без осложнений, и во втором семестре Джеймс учится уже в Тринити, живет на квартире в «Лоджингс» на Кингс-парад вместе со своим эдинбургским приятелем Чарльзом Хоупом Робертсоном, имеет возможность ежедневно видеться с Питером, решать вместе с ним и Чарльзом, а также вместе с тьютором из Питерхауса, отцом его первого питерхаусского знакомого, мистером Портером-старшим интереснейшие задачки, которых, разумеется, не было в программе и которые поэтому приходилось выдумывать самим!
   Все трое друзей были одной крови – все они были рождены неустанными «объяснителями», все трое самозабвенно отдавались физическим экспериментам; Чарльз в процессе оптических опытов повредил глаза, и Джеймс читал ему. Но и это никого не остановило.
   Работы было много, если учесть, что оставались и лекции, и Тацит, и Демосфен. Нужно было использовать свой день наиболее рационально, сделать как можно больше – и единственным выходом из этого было модернизировать свой распорядок дня, привести его к разумной системе.
   Кто сказал, что вставать надо утром, а спать ночью? Это еще надо проверить!
   И Джеймс с двух до половины третьего ночи носится по коридорам общежития: бег – полезная штука для тех, кто не занимается физическим трудом! Сначала он бежит верхним коридором, спускается по правой лестнице на этаж, затем нижним коридором назад, по левой лестнице вверх – и так до тех пор, пока не пройдут полчаса, и пусть обитатели иных квартир, притаившись в черноте своих дверей, мечут в него башмаками, щетками и другими небольшими и не слишком ценными предметами! Джеймс твердо знал, что в Кембридже прощается эксцентричность – пример Чарлза Дарвина, окончившего университет до Джеймса, был наготове. (Пистолетными выстрелами он гасил свечу, и никто ему слова не сказал, только пошли светские разговоры:
   – Странный человек этот Дарвин – целые вечера проводит, щелкая плетью!
   И это не в осуждение, не в упрек – в своем доме как за стенами крепости!)
   После ночной беготни Джеймс ложился спать и спал до семи. С семи утра до пяти вечера – рабочий день. С пяти до полдесятого вечера – сон. С полдесятого вечера до двух ночи – четыре часа чтения.
   Так проходил первый учебный год, и не нес он в себе никаких особенно ярких событий, если не считать яркими новые знакомства, лекции, чтение, катание на лодке (однажды, вспотев от гребли и пытаясь стянуть с себя фуфайку, он вызвал столь сильные и возрастающие колебания лодки, что она перевернулась, к великому удовольствию сидевших на зеленом бережке Кема школяров) и прыжки в воду (здесь тоже была своя теория – Джеймс забирался на дерево на берегу и прыгал в воду так, чтобы удариться плашмя лицом. Затем взбирался снова и прыгал так, чтобы удариться о воду спиной и затылком – он утверждал, что таким образом совершенствует свое кровообращение).
   Но Джеймсу было все-таки скучновато пока в Кембридже, его мозг рвался вперед, его обуревали иные идеи, жажда деятельности. Суета кембриджского фрешменства – «первокурсья», суета, царившая и в более высоких сферах, контрастом своим с истинно научной деятельностью, к которой он уже начал предназначать себя, стала тяготить его, и в письмах к Льюису он высказывает свои сомнения и душевные боли.
   «Человеку нужно многое. Отыскание „X“ и „У“ для него недостаточно питательная пища. Греческий и латинский для него неудобоваримы, а школяры – тошнотворны. Он умирает от голода, когда занимается зубрежкой. Он жаждет человеческого мяса. Есть ли Правда где-нибудь, кроме математики? Создается ли Красота из элегантных человеческих слов? А Право – из вевелловской „Морали“? Должны ли Природа и Откровение изучаться сквозь канонические очки при потайных фонарях Традиции и затем преподноситься учеными неучам? Я мог бы долго продолжать в том же духе. Но не спеши сделать вывод о том, что я разочарован Кембриджем и раздумываю о ретировке.
   В каждой области знания прогресс пропорционален количеству фактов, на которых оно построено, и, таким образом, связан с возможностью получения объективных данных. В математике это просто. Вам нужно количество? Возьмите «X» – вот оно! Взято без трудностей, и вы имеете столько чисел, сколько хотите. Так и в других науках – чем более абстрактен предмет, тем лучше он поддается изучению... Уровень прогресса прямо связан с уровнем абстрагирования. Какими бедными слепцами считаем себя мы, математики! Но взгляните на химиков! Химия – это колода карт, которая медленно перетасовывается трудом сотен людей, и один или два фокуса – бледная имитация Природы – весь ее актив. Но Химия – далеко впереди всех наук Естественной Истории; все они – впереди Медицины, Медицина – впереди Метафизики, Законоведения и Этики; и все они впереди Теологии...
   Поэтому умоляю простить меня за то, что я считаю, что более приземленные и материальные науки отнюдь не могут быть презираемы в сравнении с возвышенным изучением Ума и Духа».
   Льюис твердо решил посвятить себя теологической карьере. Он был столь же твердо убежден в неоспоримом преимуществе «высоких» материй перед «пресмыкающимися, низкими, приземленными». В его письмах к Джеймсу – негласные упреки в пренебрежении первыми, а письмо Джеймса – попытка оправдаться в «грехе», попытка успокоить своего друга, пытающегося вытащить его из «трясины», куда он, по мнению Льюиса, медленно скатывается. Вообще, читая единственную биографию Максвелла, написанную современником и другом – Льюисом Кемпбеллом, – невольно приходишь к мысли о том, что религиозность Максвелла, которой столько внимания уделил Кемпбелл, в известной мере преувеличена. Письмо говорит само за себя, а то, что Максвелл, по словам Кемпбелла, был строг и непроницаем во время проповедей, еще ничего не доказывает.
   Действительно, приходя в церковь, Максвелл делал свое лицо абсолютно непроницаемым, и невозможно было догадаться, что его занимает в этот момент. Лишь однажды забегали глаза, было странно видеть их быстрое движение на неподвижном лице, забегали глаза, взгляд скользил от одного Дона к другому и явно обозначал истовость и волнение...
   Чарльз, заметив это странное явление, подошел к Джеймсу после службы:
   – Что-нибудь случилось?
   – Твои глаза так бегали во время службы...
   – Ах, это... я пытался без приборов измерить угловое расстояние между профессорами. И знаешь как? Предположим...
   И Джеймс углубляется в очередной «проп» – задачку.
   Пропуски служб послужили причиной конфликта между Джеймсом и Старшим Доном, Джоном Александром Фрером, и Джеймс, извиняясь за свое нечестивое поведение, послал Старшему Дону следующее послание, которое лишь с большой натяжкой можно признать серьезным:
   «Его Преподобию Джону Александру Фреру
   Трин. Колл. 26 февраля 1853 г.
   Дорогой сэр – окидывая мысленным взором прошлую неделю, я обнаружил, что только семь раз был в церкви. Мне нет за это никакого прощения. Причина этого тем не менее такова. Не подозревая о том, что День Всех Святых случится именно на этой неделе, я в понедельник отдал свой стихарь в стирку. Поэтому я не мог присутствовать в церкви вечером в среду и четверг, что я обязательно сделал бы во всяком другом случае. Но даже и тогда я мог бы еще совершить требуемое число служб; однако, к несчастью, зачитавшись в пятницу вечером допоздна, я обнаружил наутро, что не в состоянии присутствовать в церкви и в субботу.
   Хочу также известить Вас о получении от Вас небольшой записки, касающейся воскресной службы. Я прочел ее, и она всегда будет стоять у меня перед глазами.
   Верящий, что мои прошлые и будущие регулярные посещения могут искупить мою теперешнюю халатность, остаюсь искренне Ваш
   Д.К.Максвелл».
   А когда Старший Дон уже прощался с Кембриджем, уходя на покой, Джеймс, этот безобидный Джеймс, неспособный без нужды причинить зло любому живому существу, сломать цветок или ветку, этот добродушный Джеймс не отказал себе в удовольствии распространить среди своих кембриджских друзей такое стихотворение собственного сочинения:
 
Джон Александр Фрер, Джон,
Прошло немало лет,
С тех пор как нас ты опекал
В семестр веселый Лент.
 
 
Джон Александр Фрер, Джон,
Подумай-ка, давно ль
Густой крутой твой локон
Был черен, точно смоль.
 
 
Но ты лысеешь, друг мой Джон,
Настал прощальный час,
И будь ты счастлив, милый Джон,
Подалее от нас!
 
 
Людей немало здесь, Джон,
Но ни один – не в Вас,
Навеки я запомню
Записочки от Вас:
 
 
«Вы пропустили службу,
Была закрыта дверь,
Где были? – знать хотел бы
с почтеньем, Д.А.Фрер»[26].
 

ДЖЕЙМС СТАНОВИТСЯ СТИПЕНДИАТОМ КОЛЛЕДЖА

   Изменился ли он в Кембридже? Да, и очень сильно. И даже внешне. В его фигуре появилась некоторая массивность, наверняка унаследованная от отца, которая раньше не замечалась. Лицо приобрело мужественность, стало серьезным и сосредоточенным. Карие глаза еще более потемнели – иногда казались почти черными, и залегли несколько глубже. Кожа у него всегда была чуть желтоватой, а волосы – черными, блестящими, цвета воронова крыла. Начала пробиваться в Кембридже столь же черная и густая бородка, черные тугие кольца которой невольно наводили на мысль о том, что человек этот из другого, более древнего века.
   В его фигуре была некоторая странность, необычность, и это сразу было видно, когда он стоял, но непонятно было, отчего она кажется странной. Может быть, из-за того, что грудная клетка была у него более широкая и короткая, чем обычно? Казалось, что высокий скелет с трудом мог вынести столь массивную верхнюю часть, и хотя Джеймс был высок, он все же был недостаточно высок для идеальной гармоний отдельных частей фигуры. Несомненно, Джеймс был более привлекателен, когда он сидел, чем когда стоял.
   Одевался он скромно и аккуратно – никаких излишеств! Не могло быть и речи о крахмале, отложных воротничках, запонках – все самое простое и обычное, но очень чистое и аккуратное. И еще одна особенность отличала его одежду – она всегда свидетельствовала о его тонкой восприимчивости к цветам и их гармонии, и его одежда доставила бы удовольствие человеку с большим художественным вкусом.
   Вообще в Кембридже его топкое понимание цветов еще более укрепилось: он хорошо разбирался в очень тонких цветовых оттенках – чистых и неярких, совсем непохожих на «краски ассирийских знамен, сияющие пурпуром и золотом». Он всегда упрекал современных ему поэтов в пристрастии к некоторым определенным, часто грубоватым цветам: «белому», «красному», «черному», «рубиновому», «изумрудному», «сапфировому», чем грешили, например, Теннисон и Браунинг.
   Однако теорией цветов, да и никакими иными теориями в годы кембриджского учения Джеймс серьезно не занимался – и человеку постороннему это, быть может, могло бы показаться застоем, незаслуженным пока отдыхом, потерей драгоценного времени. Нет, время сейчас не терялось – Джеймс потратил его не зря, он мужал, формировал свои взгляды, приобретал друзей, оставшихся на всю жизнь, и с удовольствием повторял шутливую поговорку, ходившую среди студентов:
   – Университет место скучноватое, но зато с какими замечательными людьми ты там знакомишься!
   Круг знакомств и друзей Джеймса быстро расширялся, и в письмах Льюиса начала проскальзывать чуть заметная ревность. Теперь уже в число друзей входили не только эдинбургские знакомые.
   Когда в 1852 году Джеймса сделали стипендиатом колледжа, он получил возможность съехать с частной квартиры и жить непосредственно в колледже, литер Джи, Старый Двор, южная мансарда. Стипендиаты имели большую привилегию: обедать в колледже. Весь обед превращался в ритуал. Высокий и холодноватый холл с лучами солнца, поступающими откуда-то сверху, из витражей, резные стены, портрет Генриха VIII, покровителя колледжа в стародавние времена, похоже, что кисти Гольбейна, ряды столов, один пониже – для стипендиатов, другой, стоящий на возвышении, – для высокочтимых «феллоу», членов колледжа, – все это наводило на мысль о монастырской общине, о замкнутости, о единстве, и в этой атмосфере, разумеется, легче было заводить друзей. Круг сузился, но стал тесней.
   Здесь, в полутемном Тринити-холле, Джеймс познакомился со своими новыми друзьями. Поиски себя и своей философии, утверждение собственных мыслей приводили к тому, что Джеймсу было интересней общаться со стипендиатами иных направлений – и чаще всего классического, гуманитарного. В его письмах стали мелькать новые имена, и все люди, которым они принадлежали, были гуманитариями: Кракрофт, Уитт, Блакистон, Гейдж, Говард Эльпинстон, Исаак Тайлор, Макленнан, Вахан Хаукинс.
   13 июня 1852 года Джеймс Клерк Максвелл достиг совершеннолетия – ему исполнился двадцать один год. Отец прислал ему письмо с необычайной для него выдержкой из святого писания:
   «Я верю, что ты будешь благоразумен в совершеннолетии, как ты был благоразумен несовершеннолетним».
   А он никак не становился «благоразумным». В то время как все студенты-математики, понимая, что от места, полученного ими при сдаче трайпоса, – от того, каким «спорщиком», «старшим» или «младшим», они окажутся, будет зависеть, по тогдашним колледжским законам, вся их жизненная карьера, без устали готовились к экзаменам, в это время Джеймс, казалось, думал о трайпосе меньше всего...
   Не проблемы трайпоса, неизбежного математического трайпоса, волновали Джеймса в день его совершеннолетия, а проблемы жизни, общества, религии, науки. Обилие разных и сильных умов в Кембридже обусловливало существование самых различных влияний, часто противоречивых. Но он и сам излучал свет и влияние – и вокруг него самого теснились «ученики»; в любой компании, на стипендиатской вечеринке он сразу же становился центром внимания. Остроумие и необычность высказываний. Глубина мыслей. Его влияние и популярность в Кембридже возрастали, и однажды настал день, когда ему была стипендиатами предложена высшая честь в признание особых заслуг в области мысли – он был избран в «Селект Эссей Клаб», то есть в избранный круг людей, рассуждавших о мире и политике, о человеке и науке, об абстрактных на первый взгляд проблемах. Членов «Селект Эссей Клаб» называли в Кембридже «апостолами», потому что в клубе согласно уставу не должно было быть больше двенадцати членов. Клуб «Апостолов» был квинтэссенцией кембриджских умов, и Джеймс мог вполне гордиться такой честью.
   Джеймс любил свой клуб, его атмосфера соответствовала строю его мыслей. Он подготовил для клуба довольно много эссе, порой шаловливых, порой серьезных, но неизбежно несущих частицу его искренности. Уже сами названия его работ: «Решительность», «Какова природа очевидности замысла?», «Идиотские побеги» (об оккультных науках), «Все ли прекрасное в области искусств обязано своим происхождением природе?», «Могут ли идеи развиваться без обращения к вещам?», «Мораль», «Язык и мысль», «Возможна ли автобиография?», «Естествен или неестествен страх перед инстинктом, заменяющим мысль?», «Ощущение», «Причина и религия» – показывают, что в Джеймсе зреет мудрый и нестандартный философ, возможно, несколько эклектичный, но глубокий и диалектически мыслящий. Для него не было вопроса об объективном существовании внешнего мира, о его непрерывном развитии и совершенствовании, о взаимосвязи всех явлений, и только суровым религиозным воспитанием в семье, академии, университете и Кембридже можно объяснить существовавшую у Джеймса наряду со всем этим веру в бога. Вера Джеймса была скорее верой в какие-то извечные законы, его богами были Добро, Справедливость, Свобода, Равенство, Братство.
   Такое странное смешение доктрин, эклектическое по своей форме и органичное, если учесть, что вкладывал Джеймс в понятие бога и в чем видел ценность религии, отразилось и в принятии им новомодной теории христианского социализма, смешении идеалов христианства и социализма. Джеймс не мог быть чистым социалистом – этому мешали незримые, но тяжелые тени феодального клана Клерков, его воспитание и образование. Он, по сути дела, никогда не встречался накоротке с представителями все мужающего в Англии класса рабочих, не знал их жизни: его обществом были трудовые интеллигенты, ученые, священнослужители. Он не мог быть просто социалистом, но притягательность лозунгов социализма, как притягательность лозунгов французской революции, ясно ощущалась Джеймсом, и это часто проглядывает в его письмах. Он мечтал соединить то доброе, что видел в религии, с социализмом. И это противоречие, ясное и неразрешимое, волновало его, беспокоило – его философия была ущербной, и он понимал это. А примирить две эти несовместимые доктрины было невозможно, и лишь очень опытный, очень искушенный человек мог смягчить противоречие лавиной сложных построений и убедительных слов. И именно таким был Фредерик Денисон Морис, один из основателей клуба «Апостолов».
   Морису было в те годы около пятидесяти, он был очень известен, чтобы не сказать – знаменит, в кругах либералов-интеллигентов. Священник, выходец из многодетной семьи преуспевающего торговца, выпускник Тринити, окончивший его по «первому классу», что могло бы быть приравнено к тому, как если бы он стал «старшим спорщиком» в математике, не внушал либеральной интеллигенции подозрений, как какой-нибудь чартистский вождь.
   Замкнутый и немногословный, он тем не менее умел завоевывать сердца, и среди них – сердце Джеймса. Джеймса подкупало уже то, что Морис был как бы над церковью: он не был ни в одной церкви – и в то же время был во всех. Морис был идеологом так называемой «брод чёрч» – широкой церкви, объединяющей все. Джеймсу, путающемуся в своей религии, но верящему в бога, как в нечто внешнее, более сильное, чем человек, что-то подобное богу Спинозы – природе, такая свобода религиозных взглядов импонировала, тем более что она сочеталась с проповедью всеобщей доброжелательности и взаимопомощи, выражавшейся прежде всего в разработке схемы «рабочих колледжей». Джеймс, полагавший в те времена, что общество можно улучшить единственным путем – путем совершенствования его культуры, путем образования, нашел в Морисе выразителя тех же мыслей и более того – активного проводника их в жизнь. С тех пор Джеймс Клерк Максвелл не уставал по вечерам читать популярные лекции в «рабочих колледжах».

ЛЕКЦИИ СТОКСА, СЕМИНАРЫ ГОПКИНСА, СОВЕТЫ ОТЦА

   К первым кембриджским годам относится и сближение Максвелла с другом Вильяма Томсона Джорджем Габриэлем Стоксом, профессором в Кембридже, который был старше Джеймса на двенадцать лет. Стокс был лукасианским профессором кафедры математики, основанной двести лет назад на деньги, завещанные университету лицом, через это пожертвование прославившимся, – Генри Лукасом. Таким образом, Стокс с 1849 года до своей смерти в 1909 году занимал в Кембридже тот же пост, что и Исаак Ньютон. Лицо, находящееся на таком посту, вправе было рассчитывать на уважение, да и без этого Джеймс был необыкновенно привязан к Стоксу, хотя бы из-за того, что Стокс был один из тех немногих, кто мог понять его научные идеи.
   Да, их было немного уже – тех людей, которые могли бы понимать его сложные построения с ходу, так, как он этого требовал, так, чтобы они могли непосредственно следовать за причудливым течением его мысли. Постепенно из числа его научных слушателей выбыл Льюис, затем отец, затем бесконечно терпеливая тетушка Джейн. Оставались Питер, Вильям Томсон и Джордж Габриэль Стокс. Многочисленные друзья-гуманитарии не шли в счет – с ними можно было говорить лишь о предметах, далеких от научных устремлений Джеймса.
   А из вещей, которыми занимался Джеймс во время кембриджской учебы, нужно прежде всего назвать развитие его геометрических исследований, начатых «Овалами», и исследования по цветовому зрению Джеймс написал несколько статей для «кембриджского и Дублинского математического журнала», где редактором был Вильям Томсон, а постоянным автором – Джордж Габриэль Стокс.
   Статей было немного, но, может быть, и к лучшему. Джеймс получил возможность осмотреться. Вокруг было множество тем, которым он мог бы посвятить себя, и Джеймс тщательно взвешивает, что ему ближе, интересней. Джеймс просто учится. И в первую очередь – у лукасианского профессора математики. Лекции Джорджа Габриэля Стокса, несомненно, оказали на формирование Максвелла чрезвычайно сильное влияние. В некоторых отношениях Стокс и Максвелл напоминали друг друга по характеру – оба были замкнуты и немногословны (Стокс – просто молчалив[27]), да и сам Стокс, несмотря на свой возраст, постоянно учился – был вечным студентом. Его ничего не стоило зажечь, увлечь какой-нибудь интересной «задачкой». Томеон все свои новые идеи в области теории пробовал на Стоксе – Стокс был язвительным и тонким критиком. В пятидесятые годы Стокс опубликовал исследования о кольцах Ньютона, о поляризации, дифракции. В работе «Динамическая теория дифракции» Стокс решал проблему распространения поперечных световых волн в эфире – шаг к будущей максвелловской теории, но Максвелл еще не знал, что он пойдет по этому пути.
   С самого начала своей деятельности в качестве лукасианского профессора математики в Кембридже Стокс поставил своей задачей поднять преподавание математики до невиданного прежде уровня, а ведь и раньше этот уровень был весьма высок[28]. На высшем математическом уровне написаны даже самые ранние исследования Стокса – о движении жидкостей – продолжение исследований Лагранжа и набросков Навье, тоже кембриджца.
   Лишне говорить о том, что Максвелл не пропускал ни одной лекции Стокса.
   Тьютором Джеймса был Гопкинс – без сомнения, лучший тьютор в Кембридже. У него «под началом» были когда-то и Стокс, ставший «старшим спорщиком» и лауреатом премии Смита в своем году, и Вильям Томсон, ставший «вторым спорщиком» и лауреатом премии Смита – в своем. Гопкинс был крайне высокого мнения о своем ученике Максвелле. Гопкинс говаривал, что Джеймс не способен мыслить о физических материях неверно. Да и другие ученики Гопкинса, кроме, может быть, Рауса, а всего он вел в то время пятнадцать человек, без сомнения и колебания признали Джеймса самым способным среди них.
   Мистер Лаусон, бывший в то время учеником Гопкинса, вспоминал позже, как потел он над его задачками, зачастую безрезультатно. В это время Максвелл заходил к нему поболтать и вообще вел себя крайне легкомысленно. Когда до очередной встречи с Гопкинсом оставалось уже каких-нибудь полчаса, он говорил обычно:
   – Ну, пора мне приниматься за «пропсы» старины Гопса!
   Когда через полчаса они встречались у Гопкинса, Джеймс мог уже показать решение всех задач.
   Вряд ли, впрочем, это давалось всегда легко. Работал Джеймс много, и Гопкинс даже советовал ему не переутомляться – здоровье Джеймса по-прежнему оставляло желать лучшего. Письма отца заполнены советами:
   «Тетушка рекомендует: ежедневно – стакан вина: лучше всего – портвейн».
   Отец беспокоится о тлетворном влиянии воздуха Кембриджа на своего единственного сына, как бы невзначай задает вопросы о роде церковных служб (далеко не кальвинистского толка, как хотелось отцу), дает советы относительно времяпрепровождения.