Многое невидимо, даже сами якобинцы отмалчиваются. Восстание должно быть, но когда? Мы можем распознать только одно - что те федераты, которые еще не ушли в Суассон, на самом деле не проявляют и склонности идти туда "по причинам", говорит председатель якобинцев, "о которых желательно не упоминать"; они имеют собственный Центральный комитет, заседающий совсем близко, под кровлей самого Якобинского клуба. И 48 секций также имеют свой Центральный комитет в целях "быстроты сообщений", что естественно при таком брожении и опасности восстания. Муниципалитет, настоятельно желавший иметь под рукой этот комитет, не мог отказать ему в помещении в городской Ратуше.
   Странный город! На поверхности его все идет обычным чередом; здесь пекут и варят, стучат молотки, трещат мельницы. Кавалеры в жабо прогуливаются по аллеям под руку с дамами в белой кисее под зелеными зонтиками. Собаки играют и чистильщики сапог делают свое дело на том самом Пон-Неф, где на флаге написано: "Отечество в опасности". Многое продолжает пока идти своим чередом, и тем не менее сам ход событий уже близится к перемене и к концу.
   Посмотрите на Тюильри и Тюильрийский сад: здесь безмолвно, как в Сахаре, никто не смеет входить без билета! Ворота заперты со дня "процессии черных брюк", и на это имеют право. Однако Национальное собрание что-то ворчит о фейянской террасе, о том, что упомянутая терраса прилегает к заднему входу в его зал и отчасти составляет национальную собственность; национальная юстиция протянула трехцветную ленту как пограничную линию, которую все патриоты соблюдают с недовольной добросовестностью. И вот эта трехцветная пограничная линия висит, покрытая карточками с сатирическими надписями, обыкновенно в стихах, а вся часть за нею называется Кобленцем и остается пустой, безмолвной, как роковая Голгофа, на которой тщетно сменяются солнечные лучи и тени. Заколдованный круг! Есть ли еще какая-нибудь надежда? Может ли она жить в этом круге? Таинственные входные билеты проводят туда таких же таинственных людей, которые говорят о предстоящем вскоре восстании. Генеральный штаб Ривароля сделал бы лучше, если бы занялся покупкой ружей; понадобятся также и гренадерские шапки, и красные швейцарские мундиры. Восстание произойдет, но разве оно не будет встречено отпором? Можно ли надеяться, что его задержат до прибытия Брауншвейга?
   Однако могут ли при подобных обстоятельствах оставаться безмолвными тумбы и переносные кафедры? Может ли спать коллегия герольдов и расклейщиков афиш? Газета Луве "Sentinel" бесплатно предостерегает со всех стен; Сюлло развернул кипучую деятельность; Друг Народа Марат и друг короля Руаю каркают наперебой, ибо Марат, хотя и долго скрывавшийся после кровопролития на Марсовом поле, еще жив. Он лежал бог весть в каких погребах, может быть у Лежандра
[140], питался отбивными Лежандровой бойни, но с апреля его громкий, квакающий голос, самый хриплый из земных криков, раздается снова. В настоящее время его преследует черный страх: о храбрый Барбару, не провезешь ли ты меня контрабандой в Марсель, "переодетого жокеем"?17 В Пале-Руаяле и во всех общественных местах, читаем мы, царит оживленная деятельность: частные лица убеждают храбрецов записываться, требуют, чтобы исполнительная власть была приведена в действие, чтобы роялистские газеты были сожжены, из-за чего возникают споры, препирательства, заканчивающиеся обычно палочными ударами (coups de cannes). Или представим себе такую сцену: время - полночь, место - зал Манежа, высокое Собрание закрывает заседание. Граждане обоего пола входят гурьбой с криками: "Мщение! Они отравляют наших братьев" - запекают толченое стекло в хлеб в Суассоне! Верньо приходится произносить успокоительные речи: уже посланы комиссары расследовать слухи о толченом стекле; они сделают все, что необходимо в этих случаях, - буря среди граждан переходит "в глубокое молчание", и они расходятся домой, чтобы лечь спать.
   Таков Париж, сердце похожей на него Франции. Противоестественная подозрительность, сомнение, беспокойство, невыразимые предчувствия переполняют ее от края до края, а в центре хмурые марсельцы идут, пыльные, неутомимые, чуждые сомнений. Под музыку своих ожесточенных сердец они идут безостановочно и в продолжение трех с лишком недель непрерывно тянутся по этому длинному пути, опережаемые страхом и слухами. 26-го прибывают брестские депутаты, которых встречают на улицах Парижа криками "ура!". И это также люди решительные, со священными пиками Шатовье или без, и вообще совсем не склонные сейчас идти в Суассон. Несомненно, братья-марсельцы приближаются с каждым днем.
   Счастливый был для Шарантона день 29-го этого месяца, когда братья-марсельцы действительно показались в виду. Барбару, Сантер и патриоты вышли навстречу мрачным паломникам. Патриоты прижимают запыленных братьев к своей груди; происходит омовение ног и угощение - "обед на тысячу двести человек в гостинице "Кадран Бле" - серьезное тайное совещание, о котором ничего не известно19, но из которого в сущности выйдет мало толку, потому что Сантер с его открытым кошельком и громким голосом почти лишен разума. Однако эту ночь мы проведем здесь: наутро - публичное вступление в Париж.
   Историки дня, диурналисты или журналисты, как они себя называют, оставили много воспоминаний об этом публичном вступлении. Они рассказывают, как мужчины и женщины в Сент-Антуанском предместье и во всем Париже братски приветствовали прибывших криками "браво" и рукоплесканиями на переполненных народом улицах, причем все это происходило самым мирным образом, исключая разве то, что наши марсельцы изредка указывали на ленточную кокарду и требовали, чтобы она была сорвана и заменена шерстяной, что и исполнялось; как Якобинское общество в полном составе вышло к месту бывшей Бастилии, чтобы обнять гостей; как они торжественно шли потом к городской Ратуше, где их обнимал мэр Петион; как сложили свои мушкеты в бараках Новой Франции, недалеко оттуда; как, наконец, пришли к таверне на Елисейских Полях, где их ожидала скромная патриотическая трапеза.
   Обо всем этом уведомляется негодующее Тюильри. Красные швейцарцы наблюдают из-за дворцовых решеток с удвоенной бдительностью, хотя, конечно, опасности нет. В этот день во дворце дежурят синие гренадеры из секции Фий-Сен-Тома; это, как мы увидели, игроки с полными кошельками, ленточными кокардами, среди которых служит Вебер. Часть их с офицерами и разными фейянскими нотаблями - Моро де Сен-Мери "трех тысяч приказов" и другие обедали в этот день в таверне возле той, где угощали марсельцев, только гораздо более приличной. Они пообедали и провозглашают теперь патриотические здравицы, в то время как марсельцы, просто национальные патриоты, садятся за свои скромные приборы. Что произошло дальше, остается невыясненным по сей день, но факты таковы: некоторые гренадеры выходят из своей таверны, быть может несколько возбужденные, но еще не пьяные, - выходят, с целью доказать марсельцам и толпе снующих в этих местах парижских патриотов, что они, солдаты батальона Фий-Сен-Тома, если хорошенько присмотреться, нисколько не менее патриотичны, чем какой бы то ни было другой класс людей. Это была слишком необдуманная затея! Может ли уличная толпа поверить подобному заявлению или ответить на него иначе чем вызывающими насмешками? Не стерпев их, гренадеры вытаскивают из ножен сабли, а вслед за тем раздается пронзительный крик: "A nous, Marseillais!" (Помогите, марсельцы!) С быстротою молнии, ибо скромный обед еще не подан, таверна марсельцев распахивается: из дверей, из окон бегут, выскакивают 517 необедавших патриотов и, сверкая обнаженными саблями, являются на поле брани. Вы хотите вступить в переговоры, гренадерские офицеры и официальные особы "с внезапно побледневшими лицами", как говорят отчеты?21 Благоразумнее было бы немедленное умеренно быстрое отступление. Солдаты батальона Фий-Сен-Тома отступают сначала спиной вперед, потом, увы, лицом вперед и с утроенной скоростью; марсельцы, по сообщению одного отчета, "перескакивая через заборы и канавы, гонятся за ними, как львы; это было внушительное зрелище, messieurs".
   Итак, они отступают, марсельцы преследуют их. Быстрее и быстрее бегут преследуемые по направлению к Тюильри, где подъемный мост принимает главную массу беглецов и, сразу поднятый, спасает их или же это делает зеленый ил канавы. Мост принял главную массу, но не всех, ах нет! Моро де Сен-Мери, например, слишком жирен и не мог бежать быстро, он получил удар саблей, только плашмя, по лопаткам, упал - и исчез из истории революции. Были также порезы, уколы в мясистые части тела, много порванного платья и других порч, но худший жребий выпал бедному младшему лейтенанту Дюгамелю, невинному биржевому маклеру! Он обернулся с пистолетом в руке к своему преследователю или преследователям, выстрелил и промахнулся; выхватил другой пистолет, опять выстрелил - и опять промахнулся; потом побежал, к несчастью понапрасну. На улице Сен-Флорентин его настигли и яростно проткнули насквозь; это был конец новой эры и всяких эр для бедного Дюгамеля.
   Мирные читатели могут представить себе, какой предобеденной молитвой все это было для сурового патриотизма и как батальон Фий-Сен-Тома выступил "под ружье", по счастью, без дальнейших последствий. В суд Собрания поступили жалобы и встречные жалобы; велась защита; марсельцы требовали приговора свободного суда присяжных, который так и не состоялся. Но для нас интереснее вопрос: каков будет конец всех этих дико нагромождающихся событий? Какой-нибудь да будет, и время его близится! Работают центральные комитеты, комитеты федератов в якобинской церкви, комитеты секций в городской Ратуше, собрание Карра, Камиля и компании в кафе "Золотое солнце"; работают подобно подводным божествам или болотным богам, орудующим в глубокой тине, пока все не будет готово.
   А наше Национальное собрание, подобно полузатонувшему кораблю без руля, лежит, качаясь с боку на бок, в то время как на него страшно орут с галерей визгливые женщины и федераты с саблями; оно ждет, к какому берегу прибьет его волна случая, подозревая - а на левой стороне и зная, - какой тем временем готовится подводный взрыв! То и дело приходят петиции, требующие обвинения короля в вероломстве; приходят они и от парижских секций, и от провинциальных патриотических городов, "от Алансона, Бриансона и торговцев с ярмарки в Бокере". И если бы только это! Но 3 августа являются с такой же петицией мэр Петион и муниципалитет, - являются совершенно открыто, в трехцветных муниципальных шарфах. Все патриоты требуют обвинения короля в нарушении присяги; все желают и ждут низложения его. Бриссотинцы требуют того же и возведения на престол маленького королевского принца под их протекторатом. Настойчивые федераты спрашивают Законодательное собрание: "Можете вы спасти нас или нет?" 47 секций согласны на низложение, и только секция Фий-Сен-Тома осмеливается не соглашаться на это. Секция Моконсей даже заявляет, что низложение, собственно говоря, уже совершилось; Моконсей с своей стороны "отныне", с последнего дня июля, "отказывает Людовику в повиновении" и заносит это постановление в протоколы для всеобщего сведения. Шаг этот громко порицается, но будет вызывать и громкие похвалы, и название Mauconseil, или плохой совет, тогда изменится в Bonconseil, или добрый совет.
   Председатель Дантон в секции Кордельеров делает нечто другое: он приглашает всех пассивных граждан принять участие в делах секции наравне с активными, так как всем грозит одна и та же опасность. Вот что делает, будучи официальным лицом, этот окутанный облаками Атлас, который поддерживает все на своих плечах. Он же устраивает так, чтобы батальон марсельцев перевели на новые квартиры в его собственном участке, на далеком юго-востоке. Хитрый Шометт, жестокий Бийо, капуцин-расстрига
[141]Шабо, Гюгенен с набатом в сердце готовятся приветствовать их там. При этом все время повторяется вопрос: "О законодатели, можете вы спасти нас или нет?" Бедные законодатели! Законодательство их наполовину затонуло, под ним зреет вулканический взрыв. Вопрос о смещении короля будет обсуждаться 9 августа, а постыдное дело Лафайета кончится, как ожидают, восьмого.
   Может быть, сострадательный читатель хочет заглянуть на королевское Lever в воскресенье 5 августа? Последнее Lever! Давно уже - "никогда", говорит Бертран Мольвиль, - Lever не было так блестяще, по крайней мере так многолюдно. Грустное предчувствие читалось на всех лицах; у самого Бертрана глаза были полны слез. В самом деле, по ту сторону трехцветной ленты, на фейянской террасе, идут дебаты Законодательного собрания, дефилируют секции, весь Париж на ногах в это самое воскресенье, требуя Decheance. Тем временем здесь, за лентой, в сотый раз предлагается проект увезти Его Величество в Руан, в замок Гайон. Швейцарцы ждут в Курбвуа, многое готово, король сам почти готов. Тем не менее в сотый раз, когда близок момент действовать, король отступает после того, как все в трепете ждали целый бесконечный день; у него "есть причины думать, - пишет он, - что восстание еще не так назрело, как вы предполагаете". Бертран де Мольвиль вне себя от досады и отчаяния (d'humeur et de desespoir).
   В действительности же восстание как раз готово вспыхнуть. В четверг 9 августа, если постановление о низложении короля не будет вынесено в этот день Законодательным собранием, то мы должны вынести его сами.
   Законодательное собрание? Бедное, утлое Законодательное собрание не может принять никакого постановления. В среду 8-го, после бесконечных дебатов, оно не может предъявить обвинение даже Лафайету и оправдывает его слышите, патриоты! - оправдывает большинством в два голоса против одного. Патриоты слышат. Мучимые страхом перед пруссаками и всевозможными подозрениями, патриоты бушуют целый день вокруг зала Манежа, оскорбляют многих влиятельных депутатов из оправдавшей правой, даже выгоняют их, хватают с грозными криками за ворот. Депутат Воблан и другие счастливы, что им удается укрыться в караульных и спастись через заднее окно. И вот на следующий день поступают бесконечные жалобы, письмо за письмом от оскорбленных депутатов; время проходит в жалобах, прениях и бесплодной болтовне: солнце в четверг садится, как и во все прочие дни, постановление о низложении не принято. Поэтому по шатрам, о Израиль! (То your tents, О Israel!)
[142]
   Якобинское общество умолкает; группы перестают ораторствовать; патриоты, сомкнув уста, "берут друг друга под руку", идут рядами по двое, быстрым, деловым шагом и исчезают в темных кварталах восточной окраины. Сантер готов, или мы его сделаем готовым. Сорок семь секций из сорока восьми готовы; даже секция Фий-Сен-Тома поворачивается якобинской стороной кверху, фейянской книзу и также готова. Пусть крайние патриоты осмотрят свое оружие, будь то пика или мушкет, а брестские братья и прежде всего хмурые марсельцы пусть готовятся к тому часу, когда они понадобятся! Синдик Редерер знает и сожалеет или нет, смотря, какой оборот примет дело, что 5000 пулевых патронов за эти немногие дни розданы федератам в городской Ратуше.
   А вы тоже, храбрые господа, защитники короля, стекайтесь и вы со своей стороны в Тюильри. Не на Lever, a на Coucher, во время которого многих уложат в постель. Ваши входные билеты нужны, но еще нужнее ваши ружья! - Они собираются толпою, люди храбрые, также умеющие умирать. - Пришел старый фельдмаршал Малье, глаза его опять блестят, хотя и затуманенные пережитыми почти восемьюдесятью годами. Мужайтесь, братья! У нас тысяча красных швейцарцев, надежных сердец, стойких, как альпийский гранит. Национальные гренадеры по меньшей мере друзья порядка; командир из Манда
[143]проявляет лояльное рвение "и ручается за них головой". Он ручается и за свой штаб, который, по счастью, еще не распущен, хотя декрет уже принят.
   Комендант Манда связался с мэром Петионом и носит при себе в эти три дня его письменный приказ подавить силу силой. Эскадрон с пушками на Пон-Неф должен повернуть назад марсельцев, если они захотят перейти реку; эскадрон у городской Ратуши должен разрезать надвое идущих из Сент-Антуана "при выходе их из-под арки Сен-Жан", прогнать одну половину в темные кварталы восточной окраины, а другую вперед "сквозь ворота Лувра". Немало эскадронов и конницы в Пале-Руаяле, на Вандомской площади; все они должны идти в атаку в надлежащий момент и очищать ту или другую улицу. У нас будет новое 20 июня, только еще более бесплодное? Или, может быть, восстание совсем не посмеет разразиться? Эскадроны Манда, конная жандармерия и синие гвардейцы идут с топотом, бряцая оружием; канониры Манда громыхают пушками. Все это под покровом ночи под звуки барабанов, бьющих сбор, когда люди ложатся спать. Такова ночь на 9 августа 1792 года.
   С другой стороны, 48 секций сообщаются между собой с помощью быстрых гонцов; каждая из них выбирает "по три делегата с неограниченными полномочиями". Синдик Редерер и мэр Петион посылаются в Тюильри, а храбрые законодатели, когда барабан возвестит опасность, должны отправиться в свой зал. Девица Теруань надела гренадерскую шапку и короткую амазонку, засунула за пояс пару пистолетов и прицепила сбоку саблю в ножнах.
   Вот какая игра разыгрывается в этом сатанинском Париже, городе всех демонов! А все же ночь, когда мэр Петион прохаживается по Тюильрийскому саду, "прекрасна и спокойна": Орион и Плеяды сверкают совершенно невозмутимо. Петион вышел в сад; "жара" внутри дворца была невыносима. Король принял его весьма сурово, как и следовало ожидать, и теперь нет выхода: синие эскадроны Манда поворачивают его назад от всех ворот; гренадеры Фий-Сен-Тома даже дают волю языку, обмениваясь предположениями, как поплатится добродетельный мэр "в случае какого-нибудь несчастья" и т. п., хотя другие, наоборот, преисполнены вежливости. Несомненно, что в эту ночь в Париже никто не был в более затруднительном положении, чем мэр Петион; он, так сказать, обязан под страхом смерти улыбаться одной стороной лица и плакать - другой, а если он сделает это недостаточно искусно, ему грозит смерть! Только в четыре часа утра Национальное собрание, узнав о его положении, приглашает его "дать отчет о положении Парижа", о котором он ничего не знает; однако благодаря этому он попадает домой, в постель, и в Тюильри остается одна его золоченая карета. Едва ли менее щекотлива и задача Редерера, который должен выжидать, пока не решится вопрос, плакать ему или смеяться, пока не увидит конечного результата. Он подобен двуликому Янусу, или мистеру Смотри В Обе Стороны, как выражается Беньян. Ну а пока эти оба януса гуляют с другими такими же двуликими и "говорят о безразличных предметах".
   Редерер время от времени входит во дворец послушать, поговорить, послать в управление департаментов, так как, будучи их прокурором-синдиком, он не знает, как себя вести. Комнаты все полны: около семисот господ в черном толпятся и протискиваются в них; красные швейцарцы стоят, словно скала; призрак или полупризрак министерства с Редерером и советниками толпятся вокруг их величеств; старый маршал Малье коленопреклоненно заявляет королю, что он и эти храбрые господа пришли умереть за него. Чу! Среди мирной полуночи вдруг раздается звон отдаленного набата! Да, нет сомнения: одна колокольня за другой подхватывает странную речь. Царедворцы в черном прислушиваются у отворенных окон, различают отдельные колокола27: это набат с Сен-Рока, а этот не с Сен-Жака ли, называемого de la Boucherie? Да, Messieurs! И даже Сен-Жермен Оксерруа - разве вы не слышите его? Этот самый колокол грозно звучал 220 лет назад, в вечер Варфоломеевской ночи, но тогда по приказанию короля
[144]. И колокола продолжают гудеть. Вот ударили в колокол и на городской Ратуше, его можно узнать по тону! Да, друзья, это городская Ратуша, это она говорит так с ночью чудесным металлическим языком и человеческой рукой: сам Марат, как известно, дергал веревку! Марат звонит; Робеспьер куда-то зарылся; его не видно в течение ближайших сорока часов; у некоторых людей есть мужество, а у других его все равно что нет, и даже злоба не придаст им его.
   Смятение усиливается, по мере того как постепенно приближается исход, и час сомнений рождает, в муках и слепой борьбе, уверенность, которую ничто не может уничтожить! Делегаты с неограниченными полномочиями, по три от каждой секции, в общем 144 человека, собрались около полуночи в городской Ратуше. Эскадрон Манда, стоящий здесь, не препятствовал их входу: разве они не представляют Центральный комитет секций, обыкновенно заседающий здесь, хотя сегодня и в большем количестве? Они здесь, но среди них царят смущение, нерешительность и праздная болтовня. Снуют юркие гонцы, жужжат слухи о черных придворных, о красных швейцарцах, о Манда и его отрядах, готовых идти в атаку. Не лучше ли отложить восстание? Да, отложить. Га! Слышите? Из Сент-Антуанского предместья доносятся красноречивые звуки: набат звонит там как бы сам собою! Нет, друзья, вы не можете отложить восстание; вы должны произвести его и с ним жить или умереть!
   Итак, скорее! Пусть прежние муниципальные советники сложат с себя полномочия и мандаты перед лицом избравшей их верховной народной власти и передадут их этим новым ста сорока четырем! Волей или неволей, старые муниципалы, но вы должны уйти. Да разве не счастье для иного муниципала, что он может умыть себе руки в этом деле и сидеть парализованным, безответственным, пока не пробьет его час, или даже идти домой спать?28 Остаются из старых только двое или, самое большее, трое: мэр Петион, в это время гуляющий в Тюильри, прокурор Маню-эль и товарищ прокурора Дантон, этот невидимый, все поддерживающий Атлас. Среди этих ста сорока четырех находятся Гюгенен с набатом в сердце, Бийо, Шометт, редактор Тальен, Фабр д'Эглантин, Сержан
[145], Пани
[146], короче, весь распускающийся или уже распустившийся цвет беспредельного патриотизма. Разве мы, как по волшебству, не составили новый муниципалитет с самой неограниченной властью, готовый действовать и объявить себя просто-напросто "на положении восстания"? Прежде всего пошлем за комендантом Манда; пускай он предъявит приказ, полученный им от мэра, и пусть новые муниципальные советники посетят те отряды, которым предписано выступить в атаку, а набат пускай звонит как можно громче. Вперед, вы, сто сорок четыре! Отступать вам уже поздно.
   Читатель, не думай в своем спокойном положении, что восстание - легкое дело. Восстание - дело трудное: каждый человек не уверен даже в ближайшем соседе, совершенно не уверен в дальних соседях, не знает, какая сила с ним, какая против него, и уверен только в одном: что в случае неудачи его удел виселица! Восемьсот тысяч голов, и в каждой из них особая оценка этой неизвестности и особая, соответствующая ей теория поступков; из стольких неуверенностеи вытекает с каждой минутой уверенность в неизбежном, неизгладимом конечном результате, который может одинаково привести и к гражданскому венцу, и к позорной петле.
   Если бы читатель мог полететь, подобно Асмодею
[147], мановением руки открыть все крыши и частные квартиры и заглянуть в них с башни собора Парижской Богоматери, какой Париж увидел бы он! Визг и причитания на высочайших дискантовых нотах, воркование и скептические речи в басовых тонах; мужество, доходящее до отчаянного упорства; трусость, безмолвно дрожащая за забаррикадированными дверями, а вокруг - спокойно храпящее тупоумие, которое всегда способно спать. И между этим звоном заливающихся колоколов и этим храпом тупости какая еще лестница трепета, возбуждения, отчаяния! И над всем этим лишь Сомнение, Опасность, Смерть и Ночь!
   Борцы одной секции выходят, но узнают, что соседняя не трогается, и уходят обратно. Сент-Антуан, по эту сторону реки, не уверен в Сен-Марсо, по ту сторону. Надежны лишь храп тупости да 600 марсельцев, умеющих умирать. Манда, дважды вызванный, не является в Ратушу. Гонцы летают беспрерывно с быстротой отчаяния; тысячи голосов шепотом обмениваются слухами. Теруань и частные патриоты, подобно ночным птицам, носятся в тумане, производя разведку то там, то здесь. Из Национальной гвардии около трех тысяч последовало за Манда, когда он велел бить сбор; остальные следуют своей собственной теории неуверенности, одни - что лучше было бы идти с Сент-Антуаном, другие, многочисленные - что в подобном случае безопаснее всего было бы лечь спать. А барабаны бьют, словно исступленные, набат звонит. Но даже Сент-Антуан только выходит и возвращается; коменданту Сантеру не верится, что марсельцы и Сен-Марсо пойдут. О ленивая пивная бочка с громким голосом и деревянной головой! Время ли теперь колебаться? Эльзасец Вестерман хватает его за горло с обнаженной саблей, и теперь эта тупица верит. Таким образом, в суете, неуверенности и при звоне набата, проходит долгая ночь; всеобщее волнение достигает истерического напряжения, но из этого ничего не выходит.