Выходят соседние деревни под предводительством мэра или мэра и кюре, которые также идут с лопатами и в трехцветных шарфах; все работоспособные мужчины маршируют под звуки деревенской скрипки, тамбурина и треугольника. Не менее полутораста тысяч человек принимается за работу; в иные часы, как говорят, насчитывалось даже до двухсот пятидесяти тысяч; потому что какой же смертный, особенно под вечер, после спешно законченной дневной работы, не поторопился бы прибежать туда! Город словно муравейник: дойдя до площади Людовика XV, вы видите, что к югу, за рекой, все улицы кишат народом; всюду толпы рабочих, и не платных ротозеев, а настоящих рабочих, принимающихся за работу добровольно; каждый патриот наваливается на неподатливую глыбу земли, роет и возит, пуская в ход всю свою силу.
   Милые дети, aimables enfants! Они берут на себя и так называемую police de Г atelier - упорядочение и распределение всех работ - со свойственной им готовностью и прирожденной ловкостью. Это истинно братская работа: все различия забыты, уничтожены, как в начале, когда копал землю сам Адам, Долгополые монахи с тонзурой рядом с водоносами в коротких камзолах, с тщательно завитыми incroyable'ями из патриотов; черные угольщики рядом с обсыпанными мукой изготовителями париков или с теми, кто их носит, ведь здесь и адвокаты, и судьи, и начальники всех округов; целомудренные монахини в сестринском единении рядом с нарядными оперными нимфами и несчастными падшими женщинами; патриотические тряпичники рядом с надушенными обитателями дворцов, ибо патриотизм, как рождение и смерть, всех уравнивает. Пришли все типографские рабочие, служащие Прюдома в бумажных колпаках с надписью: "Revolutions de Paris". Камиль высказывает пожелание, чтобы в эти великие дни был образован и союз писателей (Pacte des ecrivains35) или федерация редакторов. Какое чудное зрелище! Белоснежные сорочки и изящные панталоны перемешиваются с грязными клетчатыми блузами и грубыми штанами, так как обладатели тех и других сняли свои камзолы и под ними оказались одинаковые мускулы и конечности. И все роют и разбивают землю или, согнувшись, толкают длинной вереницей тачки и нагруженные повозки, и все веселы, у всех одно сердце и одна душа. Вот аббат Сиейес ревностно и ловко тащит тачку, хотя он слишком слаб для этого; рядом с ним Богарне
[51], который будет отцом королей, хотя сам и не будет королем. Аббат Мори не работает, но угольщики принесли куклу, похожую на него, и он должен работать, хотя бы и в таком виде. Ни один августейший сенатор не пренебрегает работой; здесь мэр Байи и генералиссимус Лафайет - увы, они снова будут здесь и в другое время! Сам король приезжает посмотреть на работу, и громогласное "Vive le Roi!" (Да здравствует король!) несется к небесам. Вокруг него "тотчас образуется почетный караул с поднятыми заступами". Все, кто может, приходят если не работать, то посмотреть на работы и приветствовать работающих.
   Приходили целыми семьями. В одной семье, между прочим, целых три поколения: отец копает землю, мать сгребает ее лопатой, дети прилежно толкают тачки; старый девяностотрехлетний дед держит на руках самого младшего; веселый малютка не может оказать помощи, но сможет, однако, рассказать своим внукам, как будущее и прошедшее вместе глядели на происходящее и надтреснутыми, неокрепшими голосами напевали: "Ca ira!" Один виноторговец привез на тележке бочку вина и возгласил: "Не пейте, братья, если вас не мучает жажда, чтобы наша бочка дольше продержалась"; и в самом деле, пили только люди, "явно истомленные". Один юркий аббат смотрит с насмешкой; "К тачке!" - кричат некоторые, и он, опасаясь худшего, повинуется. Однако как раз в это время подходит патриот-тачечник, кричит: "Arretez!" - и, оставив свою тачку, подхватывает тачку аббата, быстро катит ее, как нечто зараженное, за пределы Марсова поля и там опорожняет. Какой-то господин (по виду знатный и состоятельный) быстро подбегает, сбрасывает с себя платье, жилет с парой часов и кидается в самый разгар работы. "А ваши часы?" - кричат ему все, как один. "Разве можно не доверять братьям?" отвечает господин, и часы не были украдены. Как прекрасно благородное чувство! Оно подобно прозрачной вуали, прекрасно и дешево, но не выдерживает дерганья и ежедневной носки. О прекрасный дешевый газ, ты тонок, как паутина, как тень от сырого материала добродетели, но ты не соткан, как плотная ткань долга: ты лучше, чем ничто, но и хуже!
   Школьники и студенты восклицают: "Vive la Nation!" - и жалеют, что не могут дать ничего, "кроме своего пота". Но что мы говорим о мальчиках? Прекраснейшие Гебы
[52], самые прелестные во всем Париже, в легких, воздушных платьях, с трехцветными поясами, копают и возят тачки вместе с другими; их глаза горят воодушевлением, длинные волосы в живописном беспорядке, маленькие руки плотно сжаты, но они заставляют патриотскую тачку подвигаться и даже вкатывают ее на вершину откоса (правда, с некоторой помощью, но какая же мужская рука отказалась бы от счастья помочь им?), затем сбегают с нею вниз, за новым грузом, грациозные, как гурии
[53], с развевающимися позади них длинными локонами и трехцветными лентами. А когда лучи вечернего солнца, упав на Марсово поле, окрашивали огненным заревом густые, тенистые аллеи по сторонам его и отражались в куполах и сорока двух окнах Военной школы, превращая их в расплавленное золото, все это являло собою зрелище, подобное которому едва ли кто видел на своем бесконечном пути по зодиаку. Это был живой сад, засеянный живыми цветами всех красок радуги; здесь полезное дружно смешивалось с красивым; теплое чувство одушевляло всех и делало людей братьями, работающими в братском согласии, хотя бы только один день, один раз, которому не суждено повториться! Но спускается ночь, и эти ночи тоже уходят в вечность. Даже торопливый путник, едущий в Версаль, натягивает поводья на возвышенностях Шайо и смотрит несколько минут на ту сторону реки, а затем со слезами рассказывает в Версале о том, что он видел.
   Между тем со всех сторон уже прибывают федераты: пылкие сыны Юга, "гордые своим Мирабо"; рассудительные горцы с Юры, с северным хладнокровием; резкие бретонцы с галльской экспансивностью; нормандцы, не имеющие соперников в торговом деле; все они одушевлены теперь единым благороднейшим огнем патриотизма. Парижские братья встречают их с военными почестями, с братскими объятиями и с гостеприимством, достойным героических эпох. Федераты
[54]присутствуют на прениях в Собрании; им предоставлены галереи. Они принимают участие и в работах на Марсовом поле; каждая новая партия желает приложить руку к делу и подсыпать свою кучку земли на Алтарь Отечества. А какие цветы красноречия расточают они (ведь это экспансивный народ), какая высокая мораль звучит в их адресах к верховному Собранию, к патриотическому восстановителю свободы! Капитан бретонских федератов даже преклоняет колена в порыве энтузиазма и со слезами на глазах вручает свою шпагу королю, также прослезившемуся. Бедный Людовик! Он говорил впоследствии, что эти дни были одними из самых счастливых в его жизни.
   Должны быть и смотры, королевские смотры федератов, в присутствии короля, королевы и трехцветного двора; в крайнем случае если - что слишком обычно - пойдет дождь, то федеральные волонтеры пройдут сквозь внутренние ворота, где их величества будут стоять под прикрытием. Здесь, при случайной остановке, прекраснейшие пальчики во всей Франции могут мягко дотронуться до вашего рукава, и нежный, как флейта, голосок спросит: "Monsieur, из какой вы провинции?" Счастлив тот, кто, рыцарски склонив конец своей шпаги, может ответить: "Madame, из провинции, которой владели ваши предки". Лучезарная улыбка наградит счастливого "провинциального адвоката", ныне провинциального федерата, и мелодичный голос весело скажет королю: "Sire, это ваши верные лотарингцы". Небесно-голубой с красными отворотами мундир национального гвардейца гораздо более веселит глаз, нежели мрачный черный или серый будничный костюм провинциального адвоката. Тот же самый трижды блаженный лотарингец будет сегодня вечером стоять на часах у двери королевы и чувствовать, что он готов принять за нее тысячу смертей; она опять увидит его у внешних ворот и потом еще в третий раз, когда он нарочно постарается обратить на себя ее внимание, проделывая артикул ружьем с таким усердием, "что оно гремит"; и опять она поклонится ему с лучезарной улыбкой и заметит маленькому, белокурому, слишком резвому дофину: "Поклонитесь же, Monsieur, не будьте невежливым", а затем, подобно сверкающему светилу или комете, пойдет со своим маленьким спутником дальше по определенному ей пути.
   А ночью, когда патриоты кончают работу, вступают в силу священные обычаи гостеприимства! У Лепелетье Сен-Фаржо, простого, но весьма богатого сенатора, за столом собирается ежедневно "сто человек гостей", у генералиссимуса Лафайета - вдвое больше. В низкой комнатке, как и в высоком салоне, бокал с вином ходит по рукам, озаряемый улыбками красавицы, вспыхивающими на лице быстро постукивающей каблучками гризетки или гордо выступающей дамы; обе одинаково радуют храбрецов своей красотой и пленительными улыбками.
   Таким образом, несмотря на заговоры аристократов, на лень наемных рабочих и почти наперекор самой судьбе (так как за это время часто лил дождь), 13 июля Марсово поле совершенно готово: оно убрано, утрамбовано, места для зрителей укреплены прочной каменной кладкой, и патриоты могут в восторге ходить по нему и одновременно репетировать, ведь в каждой голове складывается не поддающаяся описанию картина завтрашнего дня. Молите небо, чтобы завтра было ясно. Но вот что хуже всяких туч: сбитый с толку муниципалитет толкует о том, чтобы допускать патриотов на торжество по билетам! "Разве мы по билетам ходили на работу и сделали то, что нужно? Разве мы брали Бастилию по билетам?" Муниципалитет образумился, и поздней ночью барабанный бой возвещает патриотам, высовывающимся из-под одеяла, что билеты отменяются. Значит, нахлобучивайте опять ваши ночные колпаки и мирно засыпайте с полувнятным бормотанием, которое, быть может, означает многое. Завтра среда, день, незабвенный среди всех праздников этого мира
[55].
   Наступает утро, холодное для июля, но такой праздник заставил бы улыбнуться Гренландию. Через все входы национального амфитеатра (он имеет милю в окружности с входами через определенные промежутки) устремляется живой поток толпы и без шума занимает постепенно все места. В Военной школе для высших властей устроены галереи и навесы, над которыми состязались плотники и маляры; триумфальные арки около ворот на Сене украшены надписями, хотя и не особенно остроумными, но искренними и правильными. Высоко над Алтарем Отечества на длинных железных шестах качаются старинные cassolettes - курильницы, распространяющие облака ароматического дыма, - если не в честь языческих богов, то трудно понять, в чью именно. Двести тысяч патриотов и, что вдвое важнее, сто тысяч патриоток, все в самых красивых нарядах, сидят на Марсовом поле, полные ожидания.
   Какая картина: кольцо пестро кишащей жизни, покрывающей тридцать рядов амфитеатра, отчасти как бы прислоненного к темной зелени аллеи; стволы деревьев не видны за высоким амфитеатром, а позади лишь зелень лета со сверкающей гладью воды и с блеском белых зданий. Эмалевая картинка на фоне вазы из изумруда! И ваза не пуста: купола Собора Инвалидов покрыты народом, точно так же как и отдаленные ветряные мельницы Монмартра; на самых дальних церквах, на едва видимых деревенских колокольнях стоят люди с подзорными трубами. На высотах Шайо волнуются пестрые группы; все ближние и дальние холмы, опоясывающие Париж, образуют более или менее заполненный амфитеатр, смотреть на который устает глаз. Да, на высотах стоят даже пушки, а на Сене - целая плавучая батарея. Там, где не поможет глаз, поможет ухо; вся Франция, собственно говоря, представляет собой один амфитеатр, ибо в каждом мощеном городе и в каждой немощеной деревушке жители на ногах и слушают, не донесется ли до них глухой грохот - знак того, что и им пора приступить к присяге и стрельбе3 . Но вот, под раскаты музыки выступают толпы федератов; они собрались на бульваре Сент-Антуан и в его окрестностях и прошли по городу с флагами восьмидесяти трех департаментов, сопровождаемые не громкими, но прочувствованными благословениями. Вслед за тем появляется Национальное собрание и занимает места под устроенным для него балдахином; за ним показываются их величества и садятся на трон, рядом с Собранием. Лафайет на белом боевом коне уже здесь, и все гражданские власти в сборе. Федераты исполняют танцы до начала настоящих военных маневров и передислокацию.
   Передислокации и маневры? Перо смертного бессильно описывать их; воображение устало складывает крылья и заявляет, что не стоит и пытаться. Ряды проходят то медленным, то быстрым, то форсированным шагом. Sieur
[56]Мотье, или генералиссимус Лафайет, так как это одно и то же лицо, ставшее вместо короля на двадцать четыре года главнокомандующим Франции; Sieur Мотье, со своей рыцарской, полной достоинства осанкой, выступает вперед, торжественно поднимается по ступеням Алтаря Отечества и здесь, перед лицом неба и затаившей дыхание земли, при треске болтающихся кассолеток, "твердо опираясь на конец шпаги", произносит присягу Королю, Закону и Нации (не упоминая об обращении "зерна") от своего имени и от имени вооруженной Франции. Знамена колышутся, и раздаются громкие клики. Национальное собрание должно присягнуть со своего места; король также. Он приносит присягу внятным голосом - и небо дрожит от громовых "виват". Свободные граждане обнимаются, сердечно пожимая друг другу руки; федераты звенят оружием. Но вот заговорила плавучая батарея, заговорила на все четыре стороны Франции. И с одного холма за другим гремят ответные раскаты, доносясь то слабым отголоском, то как громовое эхо, словно камень, брошенный в озеро и оставляющий круги, которые постепенно расходятся по воде, но не пропадают совсем. Гром орудий разносится от Арра до Авиньона, от Меца до Байонны; в Блуа и Орлеане пушки грохочут речитативом, они слышны в Пюи, среди гранитных гор, на По, где стояла черепаховая люлька Генриха Великого. В далеком Марселе алая вечерняя заря становится свидетельницей того, как из каждого пушечного жерла в замке Иф вырываются красные огненные языки и весь народ ликует: да, Франция свободна. О славная Франция, она растворилась в дыме и громе и добыла себе так фригийский колпак Свободы! Во всех городах должны быть посажены деревья Свободы - не важно, вырастут они или нет. Разве не говорили мы, что это величайший триумф, когда-либо достигнутый или могущий быть достигнут феспийским искусством? К сожалению, приходится назвать все это феспийским искусством, ведь прежде чем приступить к присяге на Марсовом поле, национальные флаги должны были быть освящены. Весьма целесообразная мера: ни одно земное знамя не может развеваться победоносно, ни одно предприятие не может удаться, если небо не ниспошлет на него своего благословения или по меньшей мере если оно не будет испрошено вслух или про себя. Но какими средствами добиться его? Какой трижды божественный громоотвод Франклина возьмет с неба чудесный огонь, чтобы он спустился, кротко распространяя жизнь и принося исцеление душам людей? Ах, очень просто, при помощи двухсот тонзурованных субъектов в белоснежных стихарях с трехцветными поясами, стоящих на ступенях Алтаря Отечества, с Талейраном-Перигором, блюстителем душ, во главе! Они, насколько это в их силах, заменят чудесный громоотвод. О темно-синее небо и ты, изумрудная кормилица-земля; вы, вечно текущие реки; вы, тленные леса, подобно людям, постоянно умирающие и снова рождающиеся; вы, горы и скалы, ежедневно тающие от ливней и все же столетиями не исчезающие и нерушимые, так как родить вас вновь может, по-видимому, только новый мировой переворот, когда от сильного кипения и взрыва пар взовьется почти до луны; ты, неисчерпаемое, таинственное Все, покров и обитель Неназываемого; и ты, Человеческий Дух, с твоей членораздельной речью, придающий образ и форму Неизмеримому, Неназываемому, - разве не чудо уж самое то, что француз мог не говорим поверить, но вообразить, что верит, будто Талейран и двести штук белого коленкора в состоянии добыть благословение неба? Здесь, однако, мы должны вместе с огорченными историками того времени заметить, что в ту минуту, как епископ Талейран, в длинной мантии, митре и трехцветном поясе, заковылял по ступеням Алтаря, чтобы произвести свое чудо, небо вдруг помрачнело: засвистел северный ветер, предвестник холодной непогоды, и полил настоящий, все затопляющий ливень. Грустное зрелище! Все тридцать рядов кругом амфитеатра покрылись тотчас же зонтами, обманчивой защитой при такой толпе; наши античные кассолетки превратились в горшки для воды, смола для курения шипит в них, превращаясь в грязный пар. Увы, вместо "виват" слышно только яростное падение и шорох дождя. От трехсот до четырехсот тысяч человек чувствуют, что имеют кожу, по счастью непромокаемую. Шарф генерала мокр насквозь, все военные флаги повисают и не хотят больше развеваться и вместо этого лениво хлопают, точно превращенные в расписанные жестяные флаги! Но еще хуже, по свидетельству историков, было положение ста тысяч красавиц Франции! Их белоснежные кисейные наряды забрызганы грязью; страусовые перья постыдно прилипают к своему остову; шляпы потеряли форму, их внутренний каркас превращается в месиво: красота не царит уже в своем прелестном уборе, подобно богине любви, обнаженной и закутанной в прозрачные облака, а борется в нем, как в тяжелых цепях, так как "формы обрисовываются", слышны лишь сочувственные восклицания, хихиканье, в то время как только решительно хорошее настроение может помочь перенести невзгоду. Настоящий потоп: непрерывная пелена или падающий столп дождя. Митра нашего верховного пастыря тоже наполняется водой и становится уже не митрой, а переполненным и протекающим пожарным ведром на его почтенной голове! Не обращая на это внимания, верховный пастырь Талейран производит свое чудо: благословение его, несколько отличное от благословения Иакова, почиет теперь на всех восьмидесяти трех департаментских флагах Франции, которые в благодарность развеваются или хлопают как могут. Около трех часов снова проглядывает солнце, и остающиеся церемонии могут быть закончены при ясном небе, хотя и с сильно попорченными декорациями.
   В среду федерация наша заключена, но празднества продолжаются еще эту и часть следующей недели - празднества, заменяющие пиры багдадского калифа и волшебника Аладдина. На Сене происходят гонки судов с прыжками в воду, брызгами и хохотом. Аббат Фоше, Те Deum Фоше, "в ротонде Хлебного рынка" произносит надгробное слово о Франклине, по которому Национальное собрание недавно три дня носило траур. Столы Мотье и Лепелетье все еще завалены яствами, и потолки дрожат от патриотических тостов. На пятый вечер, в воскресенье, устраивается всеобщий бал. Весь Париж, мужчины, женщины и дети, в домах или на улицах танцуют под звуки арфы или четырехструнной скрипки. Даже седовласые старики пытаются здесь, под изменчивой луной, еще раз подвигать в такт своими старыми ногами; грудные дети, не умеющие еще говорить, кричат на руках и барахтаются, нетерпеливо расправляя свои маленькие пухлые руки и ноги, в бессознательной потребности проявить свою мышечную силу. Самые крепкие балки изгибаются более или менее, все пазы трещат.
   Но взгляните на развалины Бастилии на лоне самой матери-земли. Везде горят лампочки, везде аллегорические украшения, и гордо высится шестидесятифутовое дерево Свободы с таким чудовищной величины фригийским колпаком, что король Артур со всем своим Круглым столом
[57]мог бы обедать под ним. В глубине при тусклом свете одинокого фонаря замечаем одну из полузарытых железных клеток и несколько тюремных камней - последние остатки исчезнувшей тирании; кроме этого видны только гирлянды лампочек, настоящие или искусственные деревья, сгруппированные в волшебную рощу, над входом в которую прохожий может прочесть надпись: "Ici l'on danse" (здесь танцуют). Таким образом, сбылось смутное предсказание пророка и шарлатана из шарлатанов Калиостро
[58], сделанное им четыре года назад, когда он покидал это мрачное заточение, чтобы попасть в еще более ужасную тюрьму римской инквизиции, так и не выпустившую более своей жертвы.
   Но что значит Бастилия по сравнению с Champs-Elysees? Сюда, к этим полям, справедливо называемым Елисейскими, сами собой направляются ноги. Гирлянды лампочек освещают их, как днем, маленькие масляные стаканчики прелестно украшают, наподобие пестрых светлячков, самые высокие сучья; деревья словно залиты пестрым огнем и бросают свое сияние далеко в лесную чащу. Здесь, под вольным небом, стройные федераты кружатся в хороводе всю эту благовонную ночь напролет с новообретенными красотками, гибкими, как Диана
[59], но не такими холодными и суровыми, как она; сердца соприкасаются и пылают; и конечно, редко приходилось нашей старой планете спускать покров своей огромной конической тени, называемой ночью, над подобным балом. Если, по словам Сенеки
[60], сами боги с улыбкой смотрят на человека, борющегося с превратностями судьбы, то что же они должны были думать о двадцати пяти миллионах беззаботных, побеждающих свои невзгоды в течение целой недели и даже более?
   И вот праздник Пик дотанцован таким образом до конца; галантные федераты возвращаются домой во все четыре стороны с возбужденными нервами и разгоряченными сердцами и головами; некоторые из них, как, например, старый, почтенный друг Даммартена из Страсбурга, совсем "сгорели от алкоголя", и жизнь их близится к своему концу. Праздник Пик дотанцован до конца и стал покойником, тенью праздника. Ничего от него не осталось, кроме образа в памяти людей и места, которое его видело, но уже более не видит, так как возвышения на Марсовом поле обвалились наполовину. Праздник этот был, несомненно, одним из запоминающихся народных праздников. Никогда не приносилась присяга с таким переполненным сердцем, с таким чувством и избытком радости, и едва ли когда-нибудь это повторится, и все же она была непоправимо попрана через год и день. Ах, зачем? Если присяга доставляла такое неизреченное наслаждение, если грудь прижималась к груди и в сердцах двадцати пяти миллионов одновременно зажигался огонь энтузиазма, то почему же она нарушена, о неумолимые властители судеб, почему? Отчасти именно потому, что она приносилась в таком порыве радости, главным же образом вследствие более старой причины: грех пришел в мир, а вместе с грехом и бедствия. Эти двадцать пять миллионов в своем фригийском колпаке не имеют теперь над собой власти, которая руководила бы и управляла ими, и не имеют в самих себе руководящей силы или правил для разумной, справедливой жизни. И если все несутся гигантскими шагами по незнакомой дороге без цели и без узды, то как же не произойти невыразимой катастрофе? В самом деле, ведь розовый цвет федерации не цвет нашей земли и не ее дело; человек должен бороться с миром не порывами благородных чувств, а совсем другим оружием.
   Во всяком случае не разумнее ли "беречь свой огонь для жениха", заключая его в душе, как благодетельный, животворящий источник теплоты! Все сильные взрывы, как бы хорошо ни были они направлены, всегда сомнительны, большей частью бесполезны и всегда разрушительны; представьте себе человека или нацию, которая израсходовала бы весь свой запас огня на один искусственный фейерверк. В жизни приходится видеть браки по страстной любви (ибо люди, как и нации, имеют свои периоды расцвета), заключенные с такими проявлениями торжества и радости, что старики только качают головами, Спокойная веселость была бы более уместна, потому что шаг делается важный. Безрассудная чета, чем больше ты торжествуешь и чувствуешь себя победительницей всего земного зла, которое кажется тебе исчезнувшим с земли, тем больше будет твое изумление и разочарование, когда ты откроешь, что земное зло все еще существует