Физически среди порфирьевского окружения подозрительны все, кроме Касаткиных, Костиной девушки Кати Смирновой и Фомичевой-старшей. Бабушка не встает – свидетельство врача, а Кости, Кати и Лидии Михайловны у Порфирьевой не было. Остальные были.
   Минин выяснял, кто уходил в то воскресенье от старухи последним. Уходила Барабанова. Старуха якобы еще была жива: сердилась, потом закричала вдогонку: «Постой, дура». Но Барабанова ушла. Но старуха могла встать, открыть потом.
   Рассуждения здравые таковы: кому выгодно? В принципе, любому.
   Выгодно Барабановой. Та могла отравить няню Паню, но душить старуху ей не резон.
   Выгодно Иванову. Но ему не резон – травить Паню. Ведь старухи – не мафия.
   А вообще, у Порфирьевой есть что взять любому.
   Маняша – нищая, ей дорогие безделушки унести на продажу хорошо. Украсть, кстати, может всякий. Костя сам крал в детстве гривенники из родительских карманов.
   Потехин и Блевицкий, особенно Блевицкий, и вовсе темные личности.
   Фомичевы осаждали Костю вопросами.
   – Как думаешь, Костик?
   – Не знаю.
   – Зачем ему?
   – Кому?
   – Иванову. Над ним же не каплет, – сказала Лидия.
   – И потом, он и так слишком под подозрением, – добавила Маняша. – Бизнесмен.
   – Ну, это не довод. Даже наоборот, – заключил Костя.
   Дни шли. Иванова не арестовывали, видимо, за недостатком улик. Тамару тоже.
   Костя не понимал, хорошо это или плохо. Катя все-таки права. Чувство было тягостное. Как никак, дом родной. Малая родина. И Костя – волей-неволей па­триот.
   Весь июнь Касаткин не знал, то ли работать, то ли утешать слабых женщин.
   С бабушкой просто. Утром он говорил, уходя: «Молодец, бабец!» – и передавал эстафету Маняше. Вечерами дружеский чай у Фомичевых на ниве общей беды.
   – А где богатая невеста? – спросил во дворе Аркаша.
   – Обиделась, – сказал Костя.
   – Ну и хрен с ней. У нас и свои с приданым есть. Жаль, старые сыграли в ящик, зато Тамарка осталась. Закурили Костин «Кент».
   – У Томки теперь и Гау, и шмау, и шкафцы эрмитажные.
   – Тошно, – сказал Костя.
   – Да брось, Кось. – Аркаша пустил колечки дыма. – Мы с тобой чистые.
   – Старух жалко.
   – Да ладно. Раньше тут пачками укокошивали.
   – Раньше – открыто.
   – Закрыто тоже. Ты в наши подвалы сходи. Наверняка и газовая камера есть. А наверху катапульты – метать «самоубийц» вниз.
   Лидию с Маняшей Костя поддерживал по-мужски.
   А самого бы кто утешил!
   Костя нуждался в женщинах больше всего. Когда долго не было Кати, он искал новых подруг. Маняша, в общем, душевная.
   Она хлопочет. Женское трудолюбие Касаткину тоже нравилось. Голова у Маняши опущена. Косица шмыгает, как мышиный хвостик. С косичкой она – как юная дева. Именно. Признаков жизни в ней мало. Оттого она хорошо сохраняется. Не стареет. Лицо почти без мор­щин. Хотя кожа серовато-рыхловатая, как у всех несча­стных.
   Да, невеста Маняша не завидная.
   Почему, впрочем, не завидная? Женись на ней Костя, был бы династический брак: тоже кровь в ней дом-на-набережненская, голубая.
   Костя до сих пор по-советски делил мир на два: мы и они.
   Шутка шуткой, – рассуждал брошенный Катей Костя, – но всё же. Женившись по расчету, люди, чаще всего, довольны. Где расчет, там и счастье. Жаль, время не то. Почему-то романтики корысть раньше ценили, а прагматики теперь – нет.
   Костя заглядывал Маняше в глаза, когда она стояла рядом с чайником, задевал боком, вставая из-за стола, и накрывал рукой ее руку. Но нет, Маняша не искрила.
   А Катя искрит? Он сказал – «хлев», а она сразу обиделась. А сама ведь первая раньше осмеивала. А он сказал любя.
   Любя, долго обижаться на «хлев» не будешь.
   Но в Костином доме, и правда, воздух был хоть и с набережной, а отвратителен.
   Надышал в Доме на набережной убийца.
   И Касаткин сидел у Маняши, утешался разговорами. Не секс, так слово. Какая, в конце концов, разница. Было бы лекарство.
   А Маняша смотрела телевизор и рассуждала вслух.
   – Не пойму я идиотов, – говорила она. – Охота им была!
   – Была – что?
   – Сновать по коридорам, заседать в залах. Зачем?
   – Им интересно.
   – Интересно вытирать чужую пыль? Можно подумать, своей дома мало. Набегут, нагалдят, говнюки. Зачем?
   – Ну, ты няня Паня номер два, няня Маня. На экране, как нарочно, писатель Радзинский не к месту заговорил тонким голосом.
   – Видишь, стул протирает.
   – Он работает для тебя.
   – Мне не надо.
   – Ну, для себя.
   – Неужели у него ничего не болит?
   – Значит, не болит. А здоровым надо чем-нибудь заниматься.
   – Зачем? Здоровье девать некуда? Костя вздыхал и упирался глазами в Маняшину серую блузку. На воротнике приколота была допотопная брошь – большой янтарь с мушкой внутри. Возможно, старинный подарок сбежавшего кавалера.
   Вот и думай, кто лучше: хорошая, но убогая подруга или плохая, но классная.

10
ЗАХОДИ, ГОСТЕМ БУДЕШЬ

   Костя весь месяц встречал Минина во дворе, в подъезде, на лестнице. Опять поговорил с ним у себя.
   Обсудили Потехиных, Иванова, Блевицкого, жен­щин. Даже Джозефа помянули. Не стесняясь, Касаткин рассказал только про ссору с Катей из-за «гадюшника-хлева». Сплетничать про соседей Костя стыдился по-прежнему.
   Сидели Касаткин с Мининым у Касаткина на кухне. Пили кофе без сахара и говорили без протокола.
   Минин – зеленый еще, моложе Кости. Учился он в той же школе: Костя кончал, он начинал. Из детской, видимо, солидарности, Минин говорил с Костей на «ты».
   – Знаешь, – сказал он, – ведь я клещами у ваших вытягиваю, кто был в тот день у старухи.
   – А им откуда знать?
   – Ну, хоть при них – кто сидел? Молчат, особенно старики. Боятся доносить. Тоже мне, благородные. Костя вздохнул.
   – Раньше, – продолжал Минин, – были разговорчивые. А теперь вдруг спохватились.
   – У них нет вкуса, – сказал Костя.
   – А у тебя есть?
   – Наверно, тоже нет. Но если что вспомню – скажу.
   Особенно вспоминать было нечего. В тот день они с Катей раза два выходили. В лифте ехали незнакомые, но поди знай, к кому они. Тамара заглянула сказать, что уходит, среди дня. Порфирьева то ли простить ее не могла, то ли боялась.
   – Когда Барабанова заходила к вам, не помнишь?
   – Нет. Сказала – Роза ночевать не оставила.
   – Значит, вечером.
   – Она спешила. Ах, да! Сказала – бежит телек смотреть. У нее любимые передачи – Сикелев и «Куклы». А ей два часа ехать.
   – Понятно. Часа в четыре.
   У знакомых Порфирьевой стопроцентного алиби не было, ни у кого. Кто ходил в магазин – могли бы подтвердить продавцы, но те не помнили. А вечером свидетели имелись у Иванова, отмечавшего чей-то юбилей, – в ресторане.
   Смерть Порфирьевой, как установлено, наступила от трех до пяти, так сказать, в пересменке. В такой час и невинный не объяснит, что делал.
   – В общем, ловкий тип, – сказал Минин, – следов не оставил.
   С Тамары взяли подписку о невыезде. Со смертью Панявиной наследницей становилась она. У Порфирьевой, оказывается, имелась сестра. Но о ней Барабанова, как говорит, не знала. И корысть – единственное, что против нее. Выходит, она сама себя обвиняет. Или морочит нас? Чтобы мы оправдали ее, раз она не боится невыгодного для себя признания…
   Впрочем, приходил ли кто после Барабановой – неизвестно. До двери Порфирьева могла доползти.
   – Эх, старухи, – не выдержал Минин. – Старушечья возня – всегда тоска зеленая.
   – И что теперь будет? – спросил Костя.
   – Что-что. Прикроют дело – «за неустановлением лица, подлежащего привлечению».
   – И что же ты будешь делать?
   – От безделья не умру.
   А Леонид Иванович Иванов, владелец компьютерной фирмы, за что ни брался, устраивал всё вмиг. Вот и теперь он действовал.
   Старухина квартира долго опечатанной не стояла. В июле Леонид Иванович въехал в порфирьевскую квартиру уже как новый хозяин.
   Вещи увезла единственная действительная родня – старухина родная сестра. С Раисой Федоровной, бывшей партактивисткой, Роза Федоровна отношений не поддерживала. Мужняя жена и партийная дева друг друга не выносили. Товарищ Раиса, жилистая и бодрая, в пиджаке с орденскими планками, в два часа погрузила в перевозку скарб и была такова. Когда грузовик выезжал из двора, музейные полосатые софы и шкафики в кузове смотрелись нищенски.
   В июле началась адская жара.
   Душно. Лица в испарине. Дух двух убийств словно слился с духотой, так сказать, выветрился. Как мало людям надо, чтобы отвлечься. Время и погода. И старухи скоро отошли в область дом-на-набережненских преданий.
   Косте было не по себе.
   Милиция искала – не нашла. Схлынула. У них в производстве имелись криминалы поважней. Еще месяц – и дело закроют.
   Какого черта ждать от них милости?
   Сам раскинь мозгами. И не для коммерции, как в случае с Фантомасом. Проведи настоящее расследование. А то живешь бок о бок с убийцей. Ходишь, гадаешь: кто, кто? Здороваешься, а сам греши на людей. Он? Она? Что это за любитель старушечьих заначек? К кому еще он пойдет? К Фомичевым – вряд ли. И не к моей же бабушке!
   Действительно, так жить нельзя. Надо подумать о них, о себе и близких. Надо присмотреться к людям. По всякому нормальному видно, на что он способен. Может он убить или нет. Рассудком не знаешь – всё равно чуешь.
   А чутье у Кости – наследственное, касаткинское.
   Так что додумайся. Пусть без доказательств. Не для суда – для себя.
   Напряги извилины. Уясни себе раз и навсегда, кого с каким соусом есть. И наконец успокойся.
   Леонид Иванович – пухлый, обтекаемый, с гривой длинноватых, как с рекламы «Пантин Про-Ви», шелковых тяжелых волос, но с хищным блеском оч­ков. Хищник – это хорошо. Иначе бы не процветала его компьютерная фирма. Хватка мертвая. Недаром фирма – девятая в мире.
   Но, может, и в старушечью шею ему вцепиться тоже легко?
   Костя нашел в «Экстра-М» телефон его «Компьюсервиса» с рекламой «Звоните прямо сейчас!». «Сейчас» было набрано крупным красным шрифтом.
   Костя позвонил.
   – Алло, «Компьюсервис»?
   – Да.
   – Я прочел вашу рекламу.
   – Да.
   – Можно купить у вас модем?
   – Ну… Да… Извините. Позвоните в другой раз.
   – Когда?
   – Ну… Не знаю. Я иду обедать.
   – Тогда через час?
   – Ну… Завтра. Или послезавтра.
   С июля в бывшей порфирьевской, теперь леонид-иванычевой квартире шел ремонт с перепланировкой.
   Начали, разумеется, в выходные с утра. Стены крушили так, что сотрясались соседские.
   Брюханов выползал изредка, смотрел в щелку со злым лицом и с силой захлопывал дверь. Но хлопки тонули в общем сверленьи и грохоте.
   Экс-порфирьевская дверь была настежь. Костя за­глянул.
   Огромная, вместо полутемного коридора и комнат, зала в клочьях обоев. Вид на Боровицкие ворота – одна стена. На «Ударник» и Полянку – другая. Мусор сваливают в мусорный рукав в окно чуть не под стены кино. Леонид Иванович в углу у двери с рабочим.
   – А, Константин, заходите. Костя зашел. Рабочий отошел.
   – Красота. – Костин голос звучал гулко. – Так и оставьте: залу. А то будет шастать старухин призрак по темным углам.
   – На здоровье.
   – Не боитесь?
   – Не я же душил.
   – Точно?
   – Точно. Мы отмечали в ресторане двадцатилетие окончания керосинки. Двадцать человек. Я всем заказал у Картье памятные булавки.
   Леонид Иваныч ткнул себе в галстук: вензелек «20», золотая двойка, овальный брильянт-нолик и сапфировая палочка.
   – Круто, – оценил Костя. – А днем? Залезали к вам менты под ногти?
   – Залезали. Ну, был я у Розы, был. Донес ей пачку Порфирьева. Посидел.
   – Еще сидел кто-нибудь?
   – Ну да. Эта, как ее, наследница, Циркачева?
   – Барабанова.
   – Да. Потехины были тоже. Они пришли сочувствовать. Аркадий был. Аркадий присосался к ликеру. Потехины молчали, Аркаша нес ахинею, но бабка слушала. А сама она ерзала, как ужаленная. Как будто боялась. И еще была эта твоя верхняя, пожилая невеста.
   – Фомичева.
   – Да. Она уже уходила. Я побыл минут пять – и тоже вышел. Порфирьевскую пачку вручил старухе. Она взяла томик и вцепилась. Еще был старик Кусин. В лицо я его забыл. Старик не запомнился. Ничего не говорил. Он остался после нас. Так что и про эту твою, и про меня подтвердит.
   Рабочие поволокли к рукаву последние куски стены.
   – Вы один тут будете жить?
   – Пока да. – Иванов таинственно улыбнулся. – Помните анекдот? «Адын, савсэм адын».
   Иванов пошел к куче, накрытой распятым коробочным картоном.
   – А не хотите ли, Константин, забрать Порфирьевские книги? Раиса, сестра ее, забрала всё, а коробки с Порфирьевым не взяла. Я звонил: она сказала – черт с ними. Возьмите, Кость, хоть парочку. А то нехорошо.
   – Нехорошо. Надо отдать Потехину. Вовка и на стихи Ленина найдет покупателя.
   – Стихи Ленина любой бы купил.
   – Кроме Фантомаса.
   Костя потащил коробку к дверям.
   – Леонид Иваныч! – сказал он на пороге.
   – Да?
   – Я звонил в вашу фирму. Хотел купить модем. Меня ваш человек отшил. Сказал – обедать иду. Тоже нехорошо.
   – Нехорошо… Не обижайтесь. Ему с вами неинтересно. Чем возиться с вами, лучше продать в банк партию компьютеров. А вместо вас, и правда, лучше пообедать. Но всё равно нехорошо. Я ему скажу. Обещаю.
   Костя отволок пачку в сорок томов восвояси, плюхнул в прихожей, в угол у вешалки.
   Нет, не Иванов. Характер, конечно, у него есть. Жену выгнал, терпит один. Но человек чести. Не станет мараться за квартиру. Фирма дороже. И корректен. Сказал – возьмите, Костя, и всё. Подлецы разговорчивей.
   Костя вдохновился и позвонил Кате.
   – Ты еще не зарезан? Странно. Бросила трубку.
   Напроситься к Потехиным? После кошмара со старухами все, так сказать, очевидцы сроднились на почве взаимных подозрений. Зайти можно и без звонка. Не удивятся.
   Костя всё-таки сперва позвонил.
   – Джамиля Джохаровна?
   – Вай, Костя? – по-восточному криком отозвалась Потехина. – Заходи, гостем будешь.

11
ОМАРЫ И ТАПОЧКИ

   Костя пошел в соседний подъезд. Во дворе гулял дебил Виля.
   – Виля, здравствуй, – сказал Костя. Считая себя уже детективом, Касаткин поздоровался корыстно: разговорить. Мало ли! Устами младенца глаголет истина.
   – Котя, Котя, Котя, Котя, Котя, Котя… – залепетал Виля и выпустил слюни. На этом он отвернулся и засеменил прочь.
   Костя вошел в подъезд, поднялся, постучал в стальную дверь старинным дверным молоточком на цепочке.
   Открыл Вовка Потехин в смокинге.
   – Как раз к обеду.
   За столом сидели еще два типа под «качков». Они буркнули что-то, кивнули – и отвернулись к экрану. Телевизор престижный, в полстены. Фильм «Подводная Одиссея».
   На столе стояло блюдо, на нем кораблики – половинки папайи с колбасными парусами на щепочках и креветками, как с фото из журнала «Домовой». Бутылки смирновки и спрайта.
   Потехина никто не звал по отчеству. Вова или Вовка.
   Тонкий, небольшой и кучерявенький: вечно молодой. С годами Вовка не заматерел – только подсох и стал жестче. Мать у Вовки была безответной школьной техничкой Нюсей, отец неизвестен, но на самом деле – еврей, беспутный сынок директора ювелирной фабрики. Потехин унаследовал от него коммерческую жилку и черные кудрявые волосы, а от матери недалекость.
   Вовка кончил техникум, отсидел случайно, за плутни, за какие, в общем, не сажают, иначе посадили бы всех.
   Но на несправедливость судей Вова не обиделся. Бандитом он не стал. Снова сказались гены. Материна простоватость не дала стать диссидентом. А отцова расчетливость и, несмотря ни на что, древняя порядочность не пустили во все тяжкие.
   Выглядел Потехин европейски: кудряв, поджар, одет.
   Женился Владимир Борисович так же природно-компромиссно. Дуру взять не хотел, интеллигентка бы не пошла. Жена была кавказкой.
   Джамиля тоже не ума палата, но не по-русски, не занудно. Она базарно безвкусна, в оранжево-малиново-золотистом платье.
   Впрочем, Джамиля красилась блондораном и не выделялась. Последнее время, когда Потехин стал ездить в Германию, она тоже оевропеилась, надела ка­шемир.
   Потехин Владимир Борисович и торговал частично в России, частично в Германии. И работал он также двояко: с русской удалью и еврейской масштабностью.
   Когда стало у нас свободно, Потехин начал с икон. Советские ценности были в новинку, дела сразу пошли.
   Насытив рынок, Потехин перешел на машины. Но машинный бизнес был груб и грязен, а Вова тонок и чист.
   Чистюля взялся за напитки. Продавал он немецкое вино и пиво: там покупал за бесценок просроченное, исправлял срок годности и здесь продавал, тоже очень недорого, но наваривал хорошо. Потом он возил в Германию ереванский коньяк в варварских армянских граненых бутылях. Последние два года Вова стал совсем приличным. Он примкнул к хорошей фирме и завел связи с респектабельными и, говорили, кремлевскими людьми.
   Костю усадили за стол.
   – Джама! – крикнул Потехин в дверь. – Скоро?
   – Морем пахнет, – сказал Костя. – Хека жарите?
   – Хека, хека, – сказал Потехин. – Садись.
   Джама внесла омара, обложенного звездочками карамболы.
   У Потехина все было престижное. Его «Сааб» стоил пятьдесят четыре тысячи зеленых, телевизор самый дорогой, на запястье «Ролекс» с брильянтами, еда – фрукты моря и фрукты экзотические. И это понятно. Последнее время Потехин добивался признания в большом бизнесе. А в нем встречали по одежке.
   – Я наследник, – сказал Костя. – Сорок томов Порфирьева – мои.
   И он рассказал, как получил их.
   – Да ну, – сказал Потехин. – Тоже мне, товар. Эх, старуха-дура.
   – Володе в тот вечер тоже не повезло, – сказала Джамиля. Она откусила кусочек сухого хлебца, аккуратно не задев крашеных губ. – Он проиграл тогда в казино двадцать кусков.
   – Каких кусков? – не сразу включился Костя.
   – Зеленых, разумеется.
   Потехин, как всегда, смотрел ровно, в пространство.
   – Двадцать тысяч! – не удержался Костя. – Лучше бедным деткам дать. Качки хмыкнули.
   – Я и деткам дал, – равнодушно сказал Потехин.
   – А ушли мы от Розы еще до Тамары, – вставила Джамиля. Она была по-женски догадлива и по-кавказски чутка: поспешила оправдаться.
   «Убьет Потехин или нет?» – думал Костя. И вглядывался ему в лицо.
   Вовка, опустив глаза, вынимал мясо из омаровых косточек. Он вечно тихий и ровный. В руках – серебряные вилка и нож. Такие честолюбивые пальцы в шею старухи не вцепятся. Нет, не убийца Потехин. Темперамент не тот. И потом у Вовки цель – престиж. Ему не до старухи. Ему до благотворительности.
   – Порфирьева можно подарить библиотекам, – предложил Костя. – Они возьмут всё.
   – Посмотрим, – сказал Потехин. Костя поднялся, попрощался.
   – А-хм-гм, – сказали качки.
   – Заведи себе «смит-вессон», Кот, – сказал вдогонку Потехин. – Я устрою.
   – Лучше «Стингер», – отшутился Костя.
   – «Стингер» – дорого, – сказал Вова. Качки посмотрели на Костю и отвернулись.
   – Вай, вай, зачем ментов боишься? – сказала в прихожей, выпуская его, Джамиля. – Не надо ментов бояться. А пушку ти возьми.
   – А может, и пушки не надо? – оглянулся на лестнице Костя.
   – Пушки нада, вай, нада! – прокричала Джамиля и закрыла дверь.
   Последней в пролете Косте мелькнула ножка в черном чулочке и шитая золотом черная тапочка с острым загнутым вверх носком и без задника.

12
НЕ СТУЧАТЬ, А ГОВОРИТЬ

   Алиби или не алиби, Вовка мог прийти и после, – рассуждал Касаткин, бредя по двору. – Старуха Тамару отпустила, надеялась на себя. Или ее боялась. Любой, вообще-то, мог прийти после. Иванов тоже. Кто угодно. Вопрос – кому ее смерть на руку. Иванов, делец он или кто, ему нужна квартира. Но он может и купить, он богатый. Хотя, кто богат, тот жмот. И за старухины хоромы Иванов заплатил макулатурой. И ту он не купил: добыл по какому-то своему бартеру.
   Потехину выгоды нет. Хотя есть, есть! Он хотел получить от нее картины. Ходил, уговаривал. Она ни в какую. А Вова – бывший иконщик. Мало ли. Престиж! В конце концов, и убьют для престижа.
   Прибрать, что плохо лежит, и Блевицкий не дурак.
   С другой стороны, тайком прийти к Порфирьевой было трудно. Позвонили бы в дверь, старуха спросила бы: «Кто?» Еще и переспросила бы, глухая. Зато не глухой Брюханов. Посольско-советские ушки у него до сих пор на макушке. Услыхал бы, выполз бы.
   Неужели Тамара? Тетка она корыстолюбивая.
   – Сволочь он, сволочь. – Хабибуллин пьяно бормотал на лавочке. Рядом сидел Виля, держась прямо, глядя на Костю обиженно, руки прилежно на коленях.
   – Кто, Василь Василич?
   – Сволочь. Душегуб.
   – Вы видели?
   – Видела моя, видела. Большой, черный. Старуха он зарубила.
   Когда Хабибуллин говорил на русско-татарском, можно было не слушать: слесарь налимонился.
   – Задушил, – поправил Костя.
   – Зарубила. Бежала из дома, с топором.
   – С каким топором? Не было топора.
   – Была топор, была. В крови вся выходила.
   – Выходила, – прогугнил Виля, – на берег Катюша. Выходила, песню заводила. Гы-ы.
   Дебил, а издевается. Обиделся он на Костю за недавнее невнимание.
   Костя раздавил окурок, пошел к себе.
   «Эх я, психолог. Вычислял убийцу по глазам. И правда: чужая душа потемки. Глупо, но верно».
   Воскресенье прошло пусто и скучно. Ни людей, ни вестей. Костя заглянул к бабушке, проверил, не мокра ли, дал каши, сам пошел на кухню. После потехинского обеда захотелось есть.
   Гречка с маслом вразумила Касаткина.
   «Нечего умничать. Соседей не выбирают. Тоже мне, праведник. Сам на родную бабку плюешь. Меньше философствуй».
   Костя раскупорил баночку пепси, распечатал шоколадку «Тоблероне», отломил треугольную дольку.
   Но и Минин, кажется, недопонял. Он искал, чей чулок.
   Можно подумать, что душат своим чулком или же­ниным.
   Парный нашли у старухи в шкафу.
   Дело не в чулке, а в банте. Убийца задушил Порфирьеву, а потом завязал удавку совершенно по-хулигански. Значит, это ненависть.
   Но кто же так ненавидит, что даже глумится?
   Костя вздохнул, отломил еще треугольничек, еще, потом прощай, шоколад, отложенный для женщин. Костя доел его. Остался треугольничек.
   Костя вышел на площадку и громко кашлянул. «Кхе!» «Кхе-кхе!» Дверь Брюханова не дрогнула. «Кхе-кхе-кхе!»
   Щелкнул замок этажом ниже. Шаги. На лестницу вышел Джозеф Д. Роджерс. Костя приветственно поднял руку.
   – Константайн, – сказал Джозеф. – Что мне дьелать?
   – А что? – спросил Костя.
   – Мистер Блэвиски продаваль мне картина Гау.
   – Портрет Гончаровой? – тупо вспомнил Костя.
   – О, нет, Пушкина, – удивленно сказал Джозеф Д. – Денег брал мало.
   – Мало?
   – Мало.
   Дверь Брюханова дрогнула.
   «Вот и третий», – подумал Костя.
   – Заходите, Джозеф, – пригласил он. – Поговорим.
   Они вошли к Косте в квартиру. Костя прихлопнул дверь и провел гостя на кухню. Джозеф Д. сел и рассеянно взял последний тоблеровский треугольник.
   – И вы купили у Аркаши картину? – спросил Костя с места в карьер.
   – О йес.
   – А знаете, что случилось?
   – О йес. Комиссар Минин задавал меня вопросы.
   – И про картину вы ему не сказали?
   – Мистер Блэвиски принес картина вчера.
   – Возможно, она не его вовсе.
   – Я поньял. И что же мне дьелать? – повторил он.
   – Хотите стучать?
   – Стучать – нет. Говорить.
   – Идемте к Аркадию.
   Всё то же постсоветское недоносительство повлекло Касаткина не к следователю, а к приятелю.
   Костя и Джозеф поднялись на последний этаж, позвонили в дверь с тусклой дощечкой «Блевицкая».
   Ждали Костя с Джозефом долго. Наконец Аркаша
   открыл.
   За эти годы от выпивки он, прежде квадратный, не похудел, но одряблел. Широкоплечесть и приземистость исчезли. Он стал как куль. А в пестрой бабьей блузе он напоминал старую ленивую бабу.
   – А-а, – сказал Аркаша не удивленно, а как-то пьяно удовлетворенно.
   Аркаша был пьян в стадии благожелательства. При нем находилась полная женщина, уже немолодая, заматерелая. Она, конечно, предложила супу. Джозеф Д. молчал.
   – Нет, нет, – сказал Костя, оставаясь в прихожей. Джозеф стоял за ним на половике.
   – Аркаш, – продолжал Костя, секунду разглядывая его, – ты спятил?
   – А чё такое?
   – А то, что старуха задушена, а ты торгуешь ее вещичками, как алкаш в подворотне. У тебя не все дома?
   – Дома – все, – расплылся Аркаша.
   – Ты чего, Аркаш? – напряженно сказала женщина.
   – Ничего, – сказал Аркаша. – Порфирка сама подарила.
   – Правда? – спросил Костя. Джозеф улыбался с пониманием.
   – Люди видели, – хорохорился Аркаша. – Ее Барабаниха развонялась, когда я долакал весь ликер. А Порфирка ей: «Ликер мой, а не твой». А мне: «Я и тебе, Аркашенька, подарок сделаю». И пульнула мне картинку. При всех. Отдыхайте, ребцы, – сказал Блевицкий. – Есть коньячок. Пошли по рюмашишке с лимоном.
   – Пока, Аркаша, – сказал Костя.
   – Коньяк с лимон плохо, – сказал, открыв дверь, Джозеф. – Вкус есть не такой.
   – Да что вы говорите? – воскликнула женщина.
   – Это есть известно, – крикнул Джозеф уже из лифта. – А русские не понимать от бедность.
   Они съехали до Джозефа. Директор куриных окорочков вставил ключ в дверь. Его квартира была точно под порфирьевской.
   – Жаль старушку, – сказал Костя. – Хорошая была.
   – Карошая, – согласился мистер Роджерс. – Но очьень стучала палкой. А это пльохо. Я затикал уши. Так не есть возможно жить.