Елена Кассирова
Кремлевский фантомас

1
ФИЛИАЛ ХРУЩОБЫ И КРЕМЛЯ

   Эта дикая история случилась летом в Москве. Обошлось всё, к счастью, относительно малой кровью. Народ разъехался по отпускам. Газетам некого было доводить до инфаркта подробностями. К тому же, дело касалось отчасти гостайны. Его быстро замяли, закрыли и к осени забыли. Кто-то, правда, сберег газетные вырезки, но хранил их в папочке и на вынос не давал, а устные рассказы распались на анекдоты.
   Кашу заварил журналист Константин Касаткин из бульварной газеты «Это Самое». Малый он был молодой, лет тридцати с небольшим, легконогий, приятный. Он хорошо писал, любил и понимал женщин и потому нравился им всем. А главное, Костя обладал редким даром – чутьем.
   Раньше Костя работал в «Новом Веке», но ушел в бульварный таблоид. Получилось, что в умной и «независимой» газете Касаткин зависел от идейных установок главного редактора. А в глупой и зависимой от спонсора газетенке он как хотел, так писал.
   Писал Касаткин о разном. Своего профиля найти пока не удавалось.
   Однако, то, о чем Касаткин писал, знал он обывательски хорошо. Поначалу он пошел по следам аналитиков Сикелева и Раденко. В статьях он пытался подвести итог или кого-то ущучить. Но чутье вывело его на верный путь. И в «Этом Самом» Костя стал писать просто о том, что случалось.
   К сожалению, плохое продавалось лучше, хотя Касаткина тянуло на хорошее. Но Костя, любя людей, писал с любовью и о плохом.
   Касаткинскую хронику оценили и стали почитывать.
   «Это Самое» было на плаву и платило. Денег Косте хватало, и если бы он копил – скопил, а так – сводил концы с концами.
   Костя был и приятный, и приличный человек. Жил он, как ни странно, почти один, с бабкой, в большой квартире в знаменитом Доме на набережной.
   Квартиру в иофановском дворце получил много лет назад Костин дед. Комендант лагеря, потом замнаркома, потом министр леспрома, товарищ Касаткин Федор Константинович сделал карьеру и ни разу не сел благодаря природной приятности. Эта приятность была у Касаткиных в роду. Дед нужен был Орджоникидзе, потом наркому Вахрушеву и вообще людям терапевтически. Сам Сталин втайне любил его и не тронул. По-видимому, ни в ком не находил Коба большей беззлобности.
   Дедов сын, Костин отец, тоже был не философ, но унаследовал касаткинскую органическую уместность. Работал он в ГРУ. Числился Константин Федорович кадровиком в отделе кадров в агенстве Аэрофлота в Мюнстере. Грубо говоря, он вербовал агентуру. Отец с матерью разбились в самолете несколько лет назад.
   Народ в доме проживал обыкновенный. Почти вся советско-кремлевская элита вымерла. Нет, конечно, дух старых большевиков еще витал, и евроремонтовские апартаменты наружно берсеневскую крепость не изменили. В квартирах оставался казенно-добротный хлам, сазиковское серебро, щербатые тарелки «Дулево» с присохшими крупинками гречки, номенклатурные подношения – хрустальные вазы, вымпелы, бюстики Ленина и прочее. У кого-то в ящике в тряпочке лежал подарок Луначарского из алмазного фонда, на стене висел рисунок Грюневальда, вымененный в 45-м в Бремене на сапоги. Но дети Кагановичей, Товстух и Вышинских – не иностранцы. Иофановский дворец давно стал филиалом хрущобы. На стене в Костином подъезде было написано: «Блевицкий – козел» и «Майкл Джексон – пидарас».
   Костина квартира и вовсе гнила, как старая помойка. Бабка жалела выбросить скарб, хотя они с дедом царских сокровищ не надыбали, а отец с матерью, от-тепельные комсомольцы, любили всё новое и свежее. Они вышвырнули треснутый кузнецовский фарфор и купили простые большие белые чашки с красными кругами. Но и эти чашки износились и запаршивели. Чайный налет въелся в них и не оттирался.
   Касаткинская восьмикомнатная квартира ужаснула бы человека западного. В бабушкину комнату вообще стало страшно зайти.
   Можно было, конечно, подмести, сдуть пыль и вынести всю дрянь, но Костя, человек пишущий, хозяйством не занимался.
   Впрочем, большинство соседей в Костином подъезде тоже коснели в дерьме. В квартирах слева и справа от Костиной доживали дряхлые Порфирьева и Брюханов. Этажом выше жили генеральша с дочерью и жильцом.
   Но въехали и новые люди. Под Костей поселился обыкновенный бизнесмен Дж. Роджерс, представитель еэсовских куриных окорочков.
   Костина бабка сидела на диване или говорила на кухне с Хабибом. Хабиб Хабибуллин, потомок московских сретенских татар. Как попал на Серафимовича, 2, – никто не помнил. Звали Хабиба для простоты Василь Василичем, потом Васей. В молодости он был местным комендантом, теперь дэзовским слесарем-пьяницей. Вася не чинил ничего. Но все же недаром он был татарином. Сложа руки не сидел. Порой он носил по подъездам картошку и мыл во дворе блестящие иномарки.
   Разумеется, славный Дом на набережной притягивал местных бродяг из развалюх с Якиманки, особенно Вилена, взрослого дауна. С тех пор, как началась свобода и нечистых от дома не гоняли, Виля кружил по двору. Появлялся и пропадал он, как собака, стихийно. Дебил ходил, как аршин проглотил, ноги, наоборот, полусогнуты. Руки висели, как плети. Гладкое лицо с глубокой вертикальной морщиной на лбу. «Виля, привет, как жизнь молодая?» Виля бормотал что-то известное. Повторял он то, что слышал много раз и запомнил. Выдавал метеосводки или фразы реклам. Говорил Виля полудетски, полуюродиво. В улыбке он выпячивал крупные редкие зубы.
   Дом на набережной стал, как хрущоба, демократичен – сборище всего и вся. Бомжи, дебилы, старые кремлевцы и новые русские, кагэбэшники и художники, старики и молодежь. И, в общем, был дом и кремлевски, и хрущобно уютен.
   Но прославленный «берсеневский каземат», как известно, особенно кровав. Он один мог с лихвой дать Касаткину материал для хроники. Кроме убийств и самоубийств по сталинскому приказу, случалось тут дополна бытовухи. Мужья стреляли в жен из ревности, женихи грабили и душили невест, падали из окон дети и взрослые. Сам Бог велел Косте писать про плохое. Костя лично помнил из детства двухлетнюю Любу Городовикову, во дворе на руках у няни она тянула ручку с указательным пальчиком вперед, как статуя Ленина, и квохтала Косте: «Кох, Кох!» Ее уронили из окна.
   Писать о подобном Касаткину все же не хотелось. Ужасы страшны ночью, а днем кровавые тени не так занимательны. «Плохих» тем и без убийств много.
   Но криминал гони в дверь, войдет в окно. Последние майские дни Касаткин дежурил по ювелирным магазинам: в Москве грабили именно ювелирку.
   Грабили невинно-просто: входил в дальний, выхинский или митинский, магазинчик человек – безволосый, яйцеголовый, в очках, с бородой – просил показать кольцо с брильянтами, выставлял продавщице дуло, отходил с брильянтами к двери и растворялся.
   Костя писал о брильянтовом грабителе однообразно, потому что грабежи были однообразны. Преступник был, явно, ловкий и хитрый. Грабь так и грабь до Страшного Суда. Особых примет нет. Некоторые говорили – лысый. Одна продавщица заметила, что под бейсболкой он не лыс, а как-то неестественно гладкоголов. Все, в общем, накладное. Словно, почуяв легкую наживу, воскрес и приехал в Россию из Франции Фантомас.
   «А где бы в Москве, – фантазировал Костя, сидя по вечерам дома на подоконнике, – Фантомас поселился?»
   Касаткин обводил глазами двор, стены, окна, ряды машин, мельтешню людей. «Пожалуй, – отвечал он сам себе, – лучшее для Фантомаса место – филиал Кремля и хрущобы».

2
ЦАЦКИ НУЖНЫ ВСЕМ

   Газета «Это Самое» помещалась в сретенском тупике в выселенной трехэтажной развалюхе с вывеской «Ариадна-интернешнл». Шесть бывших коммуналок, по две на этаж, снимал тихий бизнес, в одну, на первом этаже, впустив этосамовцев. Желтый фасадик, шершавая входная дверь с древним ящиком «Для писем и газет», три записанных котами ступеньки, три шага во тьме, дверь направо – и ты в редакции, в трех комнатах с новыми обоями и белыми лампами.
   Костя поздоровался. Глеб и Паша кивнули – и в компьютеры, Виктория Петровна говорит по телефону, отвернувшись к окну, шефа нет.
   Вазик, главред Вазген Петросян, в газету ничего не писал, кончил Плешку, но был человеком по-армянски коммерческим. Парень не крупный, подвижный. Он мог бы торговать и богатеть. Про связи свои Вазген не рассказывал. Но про душу – да. Любил Атлантиду, тайные способности человека к духовному господству над природой, в общем, всё блаватское. Его и звали Вазик-Блавазик. Восточные глаза Блавазика поблескивали. Заниматься высоким ему нравилось.
   Кольцо, пышное, как женское, но массивное, мужское, болталось на тонком пальце. Свалиться кольцу не давал сустав.
   Блавазик начинал разговор с улыбкой, но заканчивал деловито и не очень приветливо.
   Воскресный еженедельник в восемь полос, газета выходила уже два года и не разорялась. Деньги, впрочем, Блавазику давало какое-то «Аум-Синрикё» за рекламу живой воды.
   В «Это Самое» переманил Костю журфаковский кореш Глеб Борисоглебский. Был он доктор Джекиль и мистер Хайд. Как Джекиль читал «Православный календарь» на христианском радио «Знаменье», начав там студентом. Как Хайд – язвил в «Этом Самом». Вел в газете рубрику «Ответы на вопросы». Борисоглебский писал сам себе письма читателей: «Правда ли, что в Москве крадут детей на пирожки?»
   «Продержимся, – сказал Борисоглебский Косте. – Последние станут первыми».
   И они держались на верных средствах, броских заголовках лучше самой информации, вечно интересных фактах, кто есть кто, и объявлениях «друг ищет друга».
   Свобода, даже частичная, спонсорская, этосамовцам нравилась, хотя сравнить было не с чем: несвободы они не нюхали. Несвободу в шестидесятые-семидесятые годы нюхала пожилая яркая редакторша Виктория Петровна Бешенцева. Типичная: прокуренная, испепеленная. Она газету обожала больше всего. Но в «Этом Самом» все работали на совесть.
   Костя сел, включил компьютер и вошел в файл «Фантомас.док».
   – На что ему цацки? – сказала Виктория, положив трубку.
   – Кому? – спросил Костя.
   – Твоему субчику. Раньше тибрили барахло. Это и понятно. Дефицит, загнать легко. А теперь нужны деньги.
   – Да, – сказал Паша, – барахло не нужно.
   – Не нужно, – сказал Костя.
   – С другой стороны, – рассудила Виктория, – цацки тоже нужны. По цацкам встречают. Лицо – это важно. Твой Фантомас наварит, если есть, кому сбыть.
   Помолчали.
   – А может, он и сам любит красоту. – Виктория раздавила окурок «Краснопресненский» и полюбовалась на гигантский серебряный перстень, который носила всегда. Одинокая стареющая женщина, она тосковала по любви и пыталась нравиться. Носила она пышные турецкие кофты, накладные ресницы, говорила протяжно-томно. Украшениями она увешивалась с ног до головы.
   Виктория встала и вышла.
   Костя задумался. Может, действительно, и Фантомас любит украшенья! Во всяком случае, этот «любитель» осмелел – сменил район. Он перебрался из Митина в престижный центр. Орудует он в пределах Садового кольца. А тактика у него та же. Оба раза грабитель входил в магазин в час дня. Оба раза взял камни в два карата. Вошел в синем плаще, сказал: «Крикнешь – выстрелю». Схватил брильянты и отвалил.
   Костя уставился в одну точку, посидел, дописал обзор трех книг, «романов на ночь», с высшим оценочным знаком «большой палец торчком» и пошел за брильянтовыми подробностями.
   Две последние кражи случились, как по заказу, в антикварных лавочках рядом с Костиной газетой – в «Люксе» на Цветном бульваре и «Шике» на Сретенке.
   «Шик» оказался закрыт, а в «Люксе» работала неопытная продавщица, девушка косноязычная. Отвечала она бессвязно. Ну, был, какой-какой, такой. Даже вместо «да» девица говорила неопределенное «ну».
   – В бейсболке?
   – Ну.
   – Лысый?
   – Ну.
   – Яйцеголовый?
   – Ну.
   Костя пошел обратно. Взлезал вверх по Хмелева, вдоль новых банков и старых клоповников. Кто же он, безволосая голова? Алкаш или чиновник? Охранник в камуфляже или бандит? Или хулиган-подросток?
   Но ни хулиганы, ни бандит все же не эстетствуют. Им подавай выручку из кассы.
   Или, в самом деле, в Москве на свободе завелся новый Фантомас, фантаст, мечтатель? Но ФСБ не дала бы ему завести НИИ на дне Москвы-реки.
   Пожалуй, один Блавазик увлечен фантастикой и всякими блестками, но и он занят делом.
   Виктория тоже любит красоту и мечты. Но она еще больше любит газету «Это Самое».
   Костя дошел до редакции, сел за компьютер и написал две заметки. Одну – о вчерашнем ограблении на Цветном, другую – о сегодняшнем на Сретенке. Получалось, что Касаткин стал монотонным, как шарманка.
   Костя огорчился и, чтобы утешиться, поехал домой на такси.

3
СОСЕДСТВО

   – На Берсеневку, – сказал Костя таксисту.
   – А где это?
   – Где «Ударник».
   – А где «Ударник»?
   – Не москвич, что ль? – спросил Костя.
   Нет, москвич, родился, вырос, жил на Хорошевке. На такси работает третий день.
   Костя, в принципе, тоже мог никогда не выходить из дому. Внизу торговля, вверху житье. Найди спонсорский «духовный адонай» – издавай местную многотиражку, материала на ниве жильцов хватит. К примеру, рубрика «Кто есть кто»: рассказывать, кто чей внук. На 4-й странице – печатать объявления. В подъезде на щитке висят: «Продам квартиру за $500 000» и «Пропал пекинес». Тот же Джозеф, нижний сосед, может, поместил бы рекламу голландских окорочков.
   Костя и общался, и, по сути, дружил только с до­мом. Катя, подруга, жила на краю Москвы. К тому же, человек она с характером, странный. У нее настроения и комплексы. Неделю она не отходит от Кости, неделю прячется у себя и бросает трубку.
   Но соседи не давали Косте скучать. И спрятаться от них было невозможно. Во-первых, Касаткин вообще любил людей. Он, в дедушку и отца незлобивый, тактичный и чуткий, умел общаться. А во-вторых, в Доме на набережной все с пеленок всё про всех знали. И чем больше знали, тем больше интересовались друг другом и друг с другом контактировали.
   Костя также вырос с соседями и прирос к ним. Он одалживал мелочь верхним Фомичевым – генеральше Лидии Михайловне и ее дочери Маше. Он заносил свою газету инсультнику, бывшему послу в Болгарии и Польше Брюханову. Для очистки совести он заглядывал к бабушкиной приятельнице, старухе Порфирьевой Розе Федоровне, и угощал ее, беззубую, пастилой.
   На последнем этаже жил Аркадий Блевицкий, первый Костин друг по школе, когда Костя еще дружил с пацанами. В седьмом, когда вышли на первый план ум и дарованья, Костя и Аркаша разошлись. Костя стал дружить с девочками.
   После школы Касаткин Блевицкого почти не видел. Аркаша жил сперва с бабкиной сестрой, а после ее смерти – один. Бабка Аркадия, певица Нина Васильевна Блевицкая, сгинула, несмотря на связи, в лагере, мать, из актерской династии, умерла рано, отец – позже.
   Варвара Васильевна Блевицкая была копия своей знаменитой сестры. Внучатого племянника она растила воспитанным. Когда Аркадий вырос, занятия себе не нашел. Шатался, гулял. Еще в десятом, хвастался: «Опять колол пенициллин после б…дей». Потом он на некоторое время исчез, Варвару Васильевну ограбили, и все говорили, что он и навел. Широкоплечий, квадратная голова, белая бархатистая кожа, мамины соболиные бровки. Теперь Аркаша поблек, ходил занюханный, делать ничего не хотел и не умел.
   Верхние генеральша Лидия и Маша, мать и дочь, Костю любили, чувствуя, что ему приятно двойное женское присутствие.
   Лидия родила поздно. Маняшу она растила – нежа и держа при себе. Мать – старуха, а дочери сильно за тридцать. Но обе – похожие, одинокие, пожилые подруги. Лидия пышней. Лидия еще держится, как бы в ответе за незамужнюю дочь. Старуха до сих пор мечтала стать бабкой.
   Лидия – барыня – даже говорит благородно громко, не культурно, а кремлевски. Маняша при ней существовала покорно и безгласно, как прислуга или нахлебница.
   У Маняши не было никого. «Заела Лидка дочерин век», – говорила про Лидию и Маняшу Костина бабушка. «А может, – отвечал Костя, – и не заела. Маня, может, еще найдет кого-нибудь».
   В самом деле, Маняша Фомичева не уродливая: уродов у советских кремлевских начальников не рождалось. Но была Маняша какая-то вялая, сохлая, тусклая. Она словно и не знала, откуда берутся дети. Папа-мама – свет в окошке, остальные прочь. Но папы давно нет, и хорошо только с мамой.
   И кавалер, думал Костя, если и был у такой, то сплыл.
   Лидия с Маняшей жили друг для друга. Получали женщины Лидину пенсию и Маняшину бюджетную научную зарплату. Маняша занималась декоративно-прикладными проблемами гжельских вазочек и ходила в Институт истории искусств раз в неделю.
   А в общем, ничем Маша не занималась. Жили Фомичевы бедно, и Костя подозревал, что бедностью они как интеллигентки кичились.
   Вещи мать и дочь, потеряв советские привилегии, продали, квартиру оголили. В последние годы они снимали с полок книги и отвозили в сумке на колесах в букинистический. «Плюнули бы нищенствовать, – говорил им Костя, – заработали бы!» Нет. У Маняши были высокие, духовные идеалы. Она ходила в одном и том же грубом платье и даже туфли носила черные говнодавы без каблука, шагая четко и твердо и ставя носки внутрь, как бы упершись: не трожь.
   И Костя махнул на нее рукой и, в общем, уважал ее за немодную принципиальность.
   На фомичевских подоконниках лежали штабелями пакеты с мукой. Другой еды не было. Пишущая машинка допотопно и гордо стояла в комнате на столе, но никогда не открывалась. В прихожей светила лампочка в пятнадцать ватт.
   Наконец от наслаждения нищенством старые дуры устали.
   Третью комнату они сдали жильцу, давнему знакомому. Тухлую пшеничную муку с мучными червячками с подоконников сняли, с сумками на колесах больше не ходили.
   Жили мать и дочь бедно по-прежнему. Две женщины не команда. А навар с жильца был небольшой.
   Но Фомичевы, к счастью, радовались друг другу и довольствовались малым. Соседям-брюзгам, старым коммунистам, Касаткин ставил обеих в пример.

4
ВСЮДУ СМЕРТЬ

   Маняша с Лидией смотрели телевизор. Было особое дог-шоу – собаки с ограниченными возможностями.
   Расчувствовавшись, сели ужинать, посадили Костю. Лидия налила бульон в щербатые бульонницы.
   У Маши были красные глаза. На мать она не смотрела. Лидия положила всем по кусочку рыбы с вермишелькой.
   «Тоже мне, хозяйки. Вермишель покупают дурацкую, „нудль“. Лучше бы в прихожей ввинтили нормальную лампочку», – подумал Костя.
   – Вкусно?
   – М… – сказал он. – Что за рыба?
   – Хек, – сказала Лидия, – филе, синяя коробочка. Какая-то не наша, знаешь?
   – М…
   – А нашу есть нельзя. В море радиация, в реках тяжелые металлы.
   – Дихлорэтан.
   – Говорят, женщинам полезно есть рыбу, – поддержала Маняша.
   Поговорили о том, что полезно, что вредно. Лидия заварила чай, нарезали Костин рулетик с джемом и орехами.
   – А у нас неприятность, – сказала Лидия. – Пропала кофта. Висела на вешалке в прихожей.
   – Мама приваживает негодяев, – сказала Маняша.
   – Может, приходил дядя Вася?
   – Васю я на порог не пускаю. Приходил Фомичев.
   Фомичевы Георгий Михайлович с Лидией Михайловной прожили душа в душу сорок лет с лишком. Но у генерала КГБ была секретарша, а от нее сын.
   Секретарша оказалась порядочной, исчезла, а сын Гога, инвалид, псих, годами сидевший в Кащенко, изредка встречался с отцом выудить денег.
   Когда Георгий Михалович умер, Гога приходил два раза в год к Лидии Михайловне. Он ничего особенного не требовал, но действовал ей на нервы. Матери-секретарши давно не было.
   Гога пил у Фомичевых чай, высыпав в стакан полсахарницы, и ругался. Неизвестно, кого он имел в виду. Понять психа трудно. Но хозяек, Лидию и Машу, Гога удивительно умно не трогал. Лаял он в воздух, брызгал слюной.
   Со времен Маньчжурской операции остался у покойного Георгия Михайловича еще один подопечный, далеко в Сибири.
   Неисповедимыми путями в октябре 45-го, через месяц после победы, «дочищая» особой группой территорию, генерал наткнулся на грудного сиротку и отправил его в бодайбинский детдом. Воспитательницы с детдомовской смелостью назвали ребенка Октябрем Бодайбо.
   Раза два потом ездил Фомичев в Иркутск – навестил Октября Георгиевича. Раза два Фомичев принял сибиряка на постой у себя. Так и осталось у Фомичих: наш знакомый сибиряк Октябка.
   Фомичихи приняли в наследство от генерала обоих Георгиевичей. Гога – истерик и тунеядец, Октябрь – деревенщина, технолог-карьерист.
   Октябрь вышел в люди в глубинке. До Москвы дорвался на старости лет. Но и теперь часто ездил в командировку в родное сибирское захолустье.
   Гогу Фомичихи звали только на чай, а Октябрю сдали комнату, пока устроится сам. Сам он пока, правда, устраивал неизвестно чьи дела: посредничал в дележке бодайбинского золота между центром и старателями. На чью мельницу лил Октябрь Георгич воду, не поймешь. Фомичихи надеялись, что работает он на правительство. Москва и Кремль, как полагали они, важней денег.
   В душевные отношения хозяйки с Октябрем не вступали. Провинциален был Бодайбо до неприличия. Как деревенщина, он и на «баб» смотрел презрительно, и строил глазки девицам.
   Только что Октябрь уехал в командировку в Бодайбо.
   – Слава Богу, – сказала Косте Лидия Михайловна, – полетел на свое золото, до августа поживем в свое удовольствие.
   Костя понимал Фомичих: Гога, псих, и тот более свой, чем технолог-сибиряк. Эти простаки – темные лошадки. А если кофту увел Бодайбо, то и черт с ней.
   – Считайте, легко отделались, – сказал Костя. – В Москве сейчас один тип прет брильянты. Пугнул пушкой, взял и пошел.
   – У нас взять нечего, – сказала Лидия. – Всё продали давным-давно. А какие были вещи, Костенька! Самое ценное забрал Потехин. Мебель из Павловского дворца, на задниках инвентарные номера с ятями, а какие чашечки с блюдечками! А помнишь серый сервиз?
   – Веджвутский базальт, – неохотно объяснила Маняша.
   – Столовое серебро, Костик, семьдесят два предмета. Держали Маняше в приданое.
   – Мама, перестань, – сказала Маняша.
   – Надо же – Потехин купил! Маняшин одноклассник, ублюдок ихней школьной технички, она приходила к нам мыть полы, а Маняшка обижала его. Говорила ему: «Ты – сын уборщицы». Я говорю: «Маняшенька, нельзя так говорить, у нас любой труд в почете».
   – Да, – сказала Маняша, – бывало, если что возьму у него из рук, потом руки вытираю.
   – А в десятом он строил Маняшеньке глазки. Ху­лиган.
   – Мам, черт с ним.
   – Бандит он, вот он кто. Разбогател в первые пятнадцать минут после перестройки. Купил все квартиры на этаже. Один там на целой площадке. А был сопливый, жил с мамашей у Поскребышевых в углу. А теперь я ему кланяйся. Негодяй. Ходит, не смотрит.
   Лидия пошла в шкафчик, достала скляночку, накапала, выпила. Запахло ликером.
   У Маняши заблестели глаза.
   – Сегодня Потехинша въезжала во двор, чечмечка…
   – Чеченка, – буркнула дочь.
   – А я что сказала? Въезжала в этом своем «кадиллаке», окатила Маняшеньку, Маняшка пришла – ноги в грязи, волосы в грязи, все платье заляпано. Плакала. Даже перед Вилей стыдно. Стоял, смеялся. «Гы-ы-ы, г-ы-ы», – Лида забылась и с удовольствием, очень похоже передразнила юродивого. Чуть было сама не пустила слюну. – Сволочи.
   – Ничего, – сказал Костя. – Зато Фантомас не придет.
   – Да, Костенька, не придет, только жить не хочется. Люди смеются.
   – Пусть смеются. Лишь бы жалели. А вас жалеют. А жалеют, значит, любят.
   – Правда, мам, – Маняша высморкалась. – Не ты одна. Всюду упадок.
   – Всюду смерть, – грустно поправила Лидия Михайловна. – Умирают потихоньку все наши.
   Костя пошел к себе, позвонил. За дверью тихо.
   Костя открыл своим ключом, побежал в бабкину комнату. Бабка лежала на полу и косилась на внука.
   – Живая?
   – Ывая, – сказала бабка, еле ворочая языком. – Упаа.
   – Упала, упала. Всюду упадок, – сказал Костя. «Но все-таки не смерть», – додумал он с облегченьем.

5
ЗНАЙ НАШИХ

   У Костиной бабушки Клавдии Петровны был ми­кроинсульт.
   Врач прописал на неделю медсестру и курс уколов.
   «Приглядывайте за ней», – сказал он Касаткину.
   Костя приглядывал утром и вечером, застирывал простыни и белье.
   К старикам Порфирьевой и Брюханову ходила нянька тетя Паня. Костя спросил у нее, не возьмет ли она третью подопечную.
   Уборка и стирка были тети-Паниным призваньем. Паня, как енот-полоскун, не чистить что-нибудь не могла. Всю жизнь она мыла полы в знаменитых местах – «Метрополе», Ленинке, Третьяковке. В лучшие годы она убирала в Кремле. «У Сталина с Молотовым, – рассказывала тетя Паня, – чисто, у Ворошилова с Микояном грязно и крошки, у Лаврентий Палыча в урнах бамажки, писульки, рваные».
   Теперь тетя Паня доживала век, моя полы в Оружейной Палате.
   «Оружейка мене дасть, плюс еще пенсия, – сказала она Косте, – плюс эти доходяги. Вот и хлеб. А всех денег не заработаешь. И так две старые задницы никак не намою. Не могу, Кистинтин».
   Костя несколько дней сидел дома, насидел бессонницу, но тут пришла Маняша, сказала, что поможет.
   От отчаянья Костя предложил Маше деньги. В нормальном виде он не заикнулся бы. Во-первых, интеллигентка, во-вторых, дочь генерала КГБ. Но Маняша, к счастью, согласилась.
   В понедельник Касаткин с легким сердцем полетел в редакцию.
   Кагэбэшная дочь,
   Не ходи гулять в ночь,
   Ты приди мне помочь,
   Бабке кашку толочь,