Было уютно и по-свойски, как во всех маленьких казенных помещениях. Учрежденческий столик боком к высокому окну, на окне столетники, за окном бесконечная желтая стена и одинокая старенькая черная «Волга».
   Получилась чайная болтовня, но Костя не расстроился. Он так и знал. Ненужного должно быть много.
   Крутикова, словно подчиняясь местной дисциплине, хвалилась не хуже Францева.
   «Кремль их, что ли, дисциплинирует?» – мысленно удивился Костя.
   Вера вообще оказалась словоохотлива.
   – Бедная Панечка, – сокрушалась она, – молодчина была, умела держать язык за зубами, а ведь как любила посплетничать. Иришкины хахали названивают, а сниму я трубку – молчат. Я ему: что вы молчите и дышите? Вам Ирочку? Гудки. Духота у нас и влажность. И тут вдруг премия, ни с того ни с сего и, как назло, перед этим ужасным делом. – Вера опустила глаза и покраснела.
   – А что за народ к вам ходит? – спросил Костя. – Не слишком, наверно, культурный?
   – Нет-нет, очень культурный, культура высочайшая. Но стоило Касаткину заикнуться об «этом ужасном деле», лицо Крутиковой окаменело.
   – В семье, Костенька, не без урода. Не будем об этом.
   – А раньше крали?
   – Что ты, детка. Да кому и красть у самих себя? Мы же хозяева.
   Вера выставила губы трубочкой и втянула в себя чуток чаю.
   – А ваш Францев, – объявил Костя, – сказал мне, что Анатолий Васильевич тоже хозяйничал.
   Костя намеками на двух начальников хотел показать, что много знает и достоин доверия.
   – А знаете, – заговорщицки поведал он, – у нас в доме рассказывают про Розенелыпу. Она жила от меня через подъезд. Луначарский подарил ей диадему из алмазного фонда. Розенель носила ее и получила кличку «ненаглядное пособие Наркомпроса».
   Но Вера Константиновна равнодушно пила чай, отставив мизинец. На последнем Костином замечании она только засмеялась, не растянув, а еще больше сузив куриную гузку.
   – Хю-хю-хю! Хю-хю-хю!
   Мол, смеюсь между нами. А спросить не спрошу. Сама всё знаю. И плевать, мол, мне на твой детский лепет. Мы и не такое слыхали.
   А за козыряние Францевым Вера Константиновна наказала Касаткина.
   – Мне надо работать, Костенька, – объявила она, не допив чай. – Пойдемте. Заодно покажу вам Гришу.
   На этом доверительные разговоры закончились.
   Крутикова и Костя пошли в мастерские, в подклеты собора Двенадцати апостолов.
   Солнце на площади сияло застарело спокойно, расслабляло. Вера Константиновна сощурилась на яркий свет и невольно растянула куриную гузку. Теперь этот рот мог выговорить букву «и».
   – Гриша – расстрига, – смягчившись, сказала Вера Константиновна.
   – Гриша Отрепьев? – послушно пошутил Костя.
   – Хи-хи-хи. Исаев, иконописец. Бывший дьякон. Образованный человек. Причастился с католиками, и патриархия его отлучила.
   – Не может быть.
   – Вы думаете? Но нет, он не должен обманывать. Он говорит, что очень обиделся. Он очень разносторонний человек. Он ушел к нам в подвалы.
   Подвалы оказались всем подвалам подвалы. Бесконечное помещение до сводов завалено было коробочным картоном, фанерой и тряпками. Эти покрова, видимо, маскировали ту самую скатерть-самобранку.
   У арочного выступа, напоминавшего слоновью ногу, между ногой и стеной за длинным пристенным столом сидел благообразный человек с черными волосами, дьяконски стянутыми в хвостик.
   Бурый образок и три пузырька. На пузырьках «Пеликановские» ярлыки. Лучшая краска! Самая дорогая!
   Гриша Исаев макал в них кисточку и сводил с образков верхнюю краску-запись. Советскую. Шагаловскую вряд ли. В лучшем случае – грабарьскую. Атакую растворить потрудней стекла!
   Черный хвостик, словно у чувствительного зверька, дернулся, подваловладелец глянул невнимательно на гостей и больше, говоря с ними, головы не поднимал.
   На вопросы отвечал он не сразу. Долго молчал, и Костя думал, что «алхимик» не отвечает нарочно. Но
   Гриша разражался длинным бисерным ответом, как будто вычитывал его из проступившей миниатюры.
   – Да у вас тут катакомбы. Можно отсидеться в следующую войну, – громко и понимающе сказал Костя.
   Молчание. Вера Константиновна рылась в сторонке под тряпочками. Жужжали осветительные трубки. Костя смиренно готовил новые слова, но Гриша вдруг заговорил бесконечно…
   И со всеми Костиными глупостями, что, де, тут у вас подземное кремлевское царство и творится, наверно, всякая жуть, он соглашался своим нейтральным ученым монологом…
   … Да, стены толщиной почти пять метров, и помещения хранилищ очень большие…
   … Да, но в нашем подведении только тридцать две тысячи квадратных метров, работы много, переуплотнение грунта вследствие гниения свай требует постоянного внимания, тем более, что металлические связи Галловея и Огурцова за три почти века устали…
   … Нет-нет, отсутствие пустот именно на данном участке не дает возможности размещения библиотеки Ивана Четвертого Грозного.
   – Скажете, и пернача здесь не спрятать? – невинно продолжал Костя. Молчание.
   – Пойдемте, деточка! – Вера Константиновна воспользовалась Костиной шуткой, чтобы прекратить раз­говор. – Гришенька, зайдите потом ко мне расписаться.
   Молчание.
   – До свидания, – сказал Костя. Молчание.
   Вера пошла к выходу, Костя за ней. У дверей, пригибаясь, он оглянулся. Богомаз, развернувшись на табуретке, пристально смотрел вслед.
   – Энтузиаст Григорий Григорьевич, бессеребренник, – на солнце опять раздвинула курью гузку Вера Константиновна. – Он очень милый.
   – То есть берет зарплату не деньгами, а брильянтами? – улыбнулся Костя.
   – Хю-хю-хю. Хю-хю-хю. Хю-хю-хю. Позвони мне, детонька.

23
СБИЛИ ВИЛЮ

   Случилось несчастье.
   Утром в понедельник 1 августа юродивого Вилю во дворе великого дома сбила машина.
   Свидетелей не нашлось ни дворовых, ни домашних. Штатского на лавочке не было. Наружку первый день как сняли. Жильцы рано утром по двору не ходили, из окон не смотрели: кто спал, кто торопился. Никто ничего не видел. Чудеса, да и только.
   Чудеса, что и Виля припер ни свет, ни заря.
   Не меня ли, – думал Костя, – он выискивал? Раньше Виля боялся топтунов, не ходил. Теперь их нет – заявился.
   Костя помнил, как лопотал идиот ему: «Котя, Котя, Котя», – а «Котя» бежал к Потехиным и слушать лепет не захотел. Или Виля хотел сказать – «Катя»?
   Виля ведь мог увидеть что-то во дворе.
   «Котя» или «Катя»? Костя повторил с вилиным слюнявым гугнивым выговором – и не понял.
   Кстати, Виля глядел тогда с обидой. Завыл «Выходила на берег Катюша». Он словно насмехался в отместку.
   И не спросить теперь. Жаль Вилю.
   Случайно сбили дебила или нет? В таком доме водители все опытные…
   Косте, ушедшему в понедельник рано и пришедшему поздно, хмуро рассказала обо всем Маняша.
   Вилю нашли скоро. Он валялся у нашего подъезда.
   – Он, – рассказывала Маняша, – лежал как-то нестрашно. Ни кровинки. Будто шел и прилег. Вызвали скорую. Внутреннее кровоизлияние. Умер по дороге в больницу, не приходя в сознание. А может, и приходя. Сознание у него неизвестное. А в доме прошел слух, что утром вылетел из ворот малиновый «Крайслер». Машина потехинской жены.
   – Но это слух, – добавила Маняша. – Выезжала не только она. А показаний никто из наших не дает.
   – Дураков нет, – заключил Костя.
   Бабушке было лучше. Говорила она почти нормально, но наговаривалась, к счастью, за день с Маняшей и перед сном, подав голос: «Костик, покушай», – шуршала в постели газетами.
   На плите осталось немножко бабкиных, сваренных Маняшей, щей. Костя хотел доесть их. Но, вылив в тарелку почти всё, он оставил капельку в кастрюле, чтобы кастрюлю не мыть. На то есть Маняша.
   Вообще, и есть не хотелось, даже домашней еды. Дома было тяжело. Дома стены не лечили. Неожиданно Косте пришла странная мысль. Неужели их местный убийца – и есть Яйцеголовый?
   Все дороги вели в Рим, к Косте в дом.
   Костя зашел к бабушке. Она дремала.
   Костя задумчиво подошел к окну и уставился в живую точку на подоконнике.
   Это был муравей. Он полз, волоча на себе труп товарища.
   В Доме на набережной случалось порой нашествие насекомых. За последние пять лет прошли пауки, мокрицы, тараканы-альбиносы и тополиная тля. Прошлым летом были колорадки. В этом мае завелись осы, теперь муравьи. Старики травили их старыми средствами. Впрочем, нечисть и сама пропадала внезапно, как появлялась.
   Вот и Костя ни с того ни с сего залез на кремлевские верхи. Он вообще теперь на вершине славы. Он без пяти минут хозяин Москвы. В июле он заработал тысячу долларов. Продавщицы смотрят на него влюбленно. А он тоже волочит дохлятину.
   Но Касаткину страшно.
   Дело не в том, что именно и про кого именно он напишет. Допустим, Крутикова с Исаевым не помогали Фантомасу, бандиту ли, чиновнику, вольной ли птице. Вера – трусиха, слушается начальства, а Гриша – бывший дьякон, и то не бывший, а экуменист. Хотя отсидеться под шумок под кремлевской землей на тридцати с лишним тысячах метров – есть где.
   Впрочем, если у Фантомаса блат, ему и отсиживаться в подвалах не надо.
   Или Францев рвется к царским регалиям, пережив коммунистов? Зачем? Он, по всему, при коммунистах поцарствовал досыта.
   Да нет же, не в том дело! А в том, что вся эта мутная канализация ведет именно к Косте в дом.
   Может, Фантомас – головорез из сталкеров Миши Рахманова?
   Оперы с Петровки проверяют всех.
   Публиковать результаты МВД не даст: государственная преисподняя – дело деликатное. Но сказать Касаткину – оно скажет. Костя почти свой.
   Нет. Сталкерам Оружейка и Кремль не по зубам. В Москве ловкачей полно, а главных советских катакомб никто из них и не нюхал.
   Яйцеголовый, по размаху, происходит из Дома на набережной.
   Катю он привел, как к себе домой.
   По всему, Фантомас – здешний жилец. Но тогда зачем светиться?
   А чего, собственно, ему бояться?
   С другой стороны, Костя – тоже жилец. А сунулся он в тот понедельник, после Кати, к подвалу – уже висит дэзовский замок.
   Значит, Яйцеголовый – человек большой, властный.
   Или все это только совпадение?
   Бабушка свистнула. Костя оглянулся. Она клевала носом, упершись подбородком в бантик на ночной рубашке.
   Ну правильно! Бант! Убийца из озорства затянул на шее у старухи удавку бантом. Грабитель из озорства бросил на пол в Оружейке мерзость. И тут, и там – игра!
   А тут еще и Виля погиб. Что он видел?
   Костя вдруг вдохновился и позвонил слесарю Хабибуллину.
   – Кто говорит, кто это, ай? – раздался резкий женский диспетчерский голос.
   – Из двести пятидесятой. Касаткин Константин.
   – Касантин? Нету вам Васи.
   – А когда будет?
   – Будет, будет. Никогда. Запой у него, ёп мин кельды сара акбар новые русские бара тураса рахман моя
   не знает.
   Касантин вернулся к окну. Муравей уволок свою ношу, очистил подоконник. Учись, Касантин.

24
РАЗБИТОЕ КОРЫТО

   Окончился кошмарный июль.
   Вся надежда была теперь у Кости на август. Хотелось взять хоть пол-отпуска, помириться с Катей и на досуге убрать падаль, высмотреть негодяя.
   В отпуск уйти с 1-го числа Касаткин не смог. Его по-прежнему добивались.
   Предстояло несколько тусовок и пресс-конференций. Пришли приглашения на презентацию в издательство «Фантом», на вечер Чака Норриса в кафе «Планета Голливуд», на приемы в посольства – французское и почему-то турецкое – и на ужин с Петросяном и этосамовским спонсором, желавшим познакомиться с блестящим этосамовцем.
   И Костя решил так: если уехать нельзя, то он останется в Москве, но дома. В редакцию ни ногой. С 8-го числа он две недели поживет в свое удовольствие.
   Без Кати идти никуда неохота. Но помириться тоже не удалось. Во вторник утром Костя поехал в Митино объясняться, но в Катиной норе с августа, оказалось, поселился другой жилец.
   Неужели она сняла новую? Любая квартира как минимум вдвое дороже ее этой.
   На какие, спрашивается, шиши?
   В библиотеке Катя не взяла трубку. Костя рванул в «Рибок», купил себе мягкую черную куртку во вкусе наркокурьеров, нарядился в нее и подошел к шести к Горьковке с цветами и пирожными.
   Неудачно.
   Катя вышла с сухим человеком в темном плаще и очках. Она безостановочно говорила. Видимо, нарочно, чтобы Костя не подошел к ним.
   Гипса у Кати на руке уже не было.
   Зря Костя старался, выбирал розы.
   Касаткин нырнул в подземный переход, миновал Ленинку, прошел мост, добрел до подъезда…
   Стоят и едут машины, ходят люди, на Доме на набережной висят безволосые яйцеголовые Фантомасы.
   Мания преследования.
   Ведь это всего-навсего мемориальные доски. Символические гладкие темена: Котовский, Демьян Бедный-Придворов, Серафимович, Шверник, Бабушкин в кожаном авиашлеме, гладкозачесанная Фотиева…
   Что ж, яблоко от яблони. Отцы были буквальные Фантомасы, псевдохозяева, теперь дети с локонами лезут в лысые Ильичи, хоть и скинули папаш. Дети, может, и не их родные. Но это неважно. Совок был – общий. Засели они все в цитадели.
   Этот гигантский дом связывает и кражи, и кровь. Без него все распадается. В конце концов, не берсе-невский, так другой такой же – «дом». «Дом» связывает всех: старух, любителей цацек, старых лагерников, бывших функционеров, Францевых, диггеров, Веру «Хю-хю-хю», Роджерса и, может быть, но это
   вряд ли, Катю.
   Глупый Виля что-то понял. А умный Касаткин – нет.
   Все сейчас были при деле. Милиция рылась в карто­теках. Газеты, за неимением лучшего, фантазировали и философствовали об искушении властью и тайнах
   Кремля.
   А Константин Касаткин сидел у разбитого корыта.

25
КОФЕ, КОНЬЯК, ПИРОЖНОЕ

   – Костенька, помнишь «Операцию „Святой Януарий“»? – спросила Лидия Михайловна.
   Вторник 2 августа Костя окончил у Фомичих кофейком с Катиными пирожными, розами. Заодно он вручил Маше конверт с сотней за бабку за июль.
   У Фомичевых Костя нашел себе прибежище.
   Женщин, пусть старых и зануд, Касаткин всегда предпочитал мужчинам.
   А своих людей вокруг было много. Костя, любя человечество, своими, впрочем, считал всех, даже Яйцеголового. Да он, – чувствовал Касаткин, – и социально, видимо, был близким.
   Костя мучительно, в голос, вздохнул.
   – Костенька! – повторила Лидия
   – А?
   – Помнишь?
   – Что?
   – «Святой Януарий»?
   – Нет.
   – Мам, откуда ему помнить? Это было при Рюрике.
   – Господи, и правда. Костя – дитя. Там тоже грабили.
   – Где? – спросил Костя.
   – В фильме. Чтобы взять драгоценности, разбили стекло.
   – Бронированное?
   – Ну да!
   – И как же разбили?
   – Били-били – не выходит. Наконец отчаялись. Швырнули в стекло чем-то с горя – и разбили. Оказывается, попали в критическую точку.
   – Наш Фантомас умней, – решил Костя. – Плеснул кислотой.
   – Что же это за кислота, Костя? – спросила генеральша.
   – Неизвестно. Смесь.
   – Костя, скажи ты мне, что же это такое теперь творится?
   – Не теперь, мам, – спокойно сказала Маняша, сощипывая орешки с верха пирожного. – КГБ и раньше всё умел. Не знаешь, что ли.
   Генеральша опустила глаза.
   – Георгий Михайлович был на руководящей работе.
   – Не всегда.
   Генеральша тоже отщипнула орешек.
   – Он не выдавал секреты кому ни попадя.
   – Кому ни попадя, – думая о своем, повторил Костя.
   – Секреты были и до них, – сказала Маняша. – Посмотри на свою брошь.
   Брошь была кондово-советской, с филигранью и шариками. Такие производил Свердловский завод «Уральские самоцветы». Наверное, подарок квартиранта, Октября Бодайбо.
   Лидия опустила глаза себе на бюст, потом подняла и величественно распрямилась.
   – Ну и что моя брошь?
   – Видишь: зернь, – авторитетно сказала искусствоведша Маняша. – Наши подражают старым масте­рам. Только старые готовили в один миг – россыпь. А новые уже не умеют. Делают в час по зернышку.
   Снова взяли по пирожному.
   – Что ж ты раньше молчала? – удивилась Лидия. «Удивилась знаниям родной дочери», – подумал Костя, подперев кулаками подбородок.
   – Подумаешь. КГБ тоже молчал. А теперь разговорился за деньги.
   – И ты разговорись.
   – О чем?
   – Об этой… зерни.
   – На зернь нет покупателей.
   – Я покупатель! – раздался громовой голос.
   Дружная троица подскочила, а Лидия к тому же звонко уронила на блюдце ложечку.
   В дверях стоял Октябрь, в стандартном спортивном черном костюме. Куртка была на Октябре также модная, та же, что у Кости.
   Октябрь, держа кейс, пьяно покачивался. Физиономия у него не духовная, гладкая, как у дамы после массажа. Глаза то сладкие, то колючие.
   – Эй, бабешки! – начал было он.
   – Приехали, Октяб Георгич, – перебила Лидия. Октябрь охлопал себя, как ухарь, изображая русскую пляску.
   – Живем, бабешки. Жилка – две тонночки!
   – Что – две тонночки? – сухо спросила Маняша.
   – Две тонночки золота нашли на реке Поперечной.
   – О-о-о! – протянула Лида.
   – Теперь вы богач, – закончил Костя.
   Октябрь замер, кольнул глазами, снова расплылся и еще поплясал, приговаривая: «Эх, да я, да эх, да я». Потом подсел к столу, между Костей и Маняшей, на угол, приставив кейс к ноге. Скособочился, щелкнул замочком, сунул в кейс руку, брезгливо вытащил черный ком:
   – Хламида твоя, Машка, прости, уехал в ней сослепу.
   Маняша взяла, развернула. Оказалось, это пропавшая раньше кофта.
   Лидия с Маняшей глянули на Костю.
   – А мы на Гошку грешили. А он, бедный, совсем спятил, забрали его в Кащенку.
   – Все там будем, – рассеянно буркнул Октябрь.
   Он снова пьяно пошарил в кейсе, выронил, не заметив, скомканную бумажку, вытащил большую бутылку коньяка «Реми Мартен», взмахнул ею, дешевый пижон, со стуком поставил на стол.
   – Богач у нас Горбач, – сказал он.
   – Горбачев – уже не актуально, – возразил Костя.
   – Не актуально. Зато, когда они с Рыжковым сказали – туши свет и хапай, кое-кто нахапал. Тоже, скажешь, не актуально?
   И Октябрь упер глаза в Касаткина.
   – Не грабить же вам их, – как бы отмахнулся Костя.
   – Нет. Мы другим путем… Ну, да ладно… – Октябрь налил всем коньяк до краев, звякая горлышком о края стопок и оставляя лужицы. – Будет и на нашей улице
   праздник.
   Он поднес стопочку к остальным трем, чокнулся.
   – Бабочки, будьте. А где барышня? – Барышню, Катю, Октябрь Георгиевич, по его словам, уважал. Маняша уронила ложечку на пол.
   – Где, где, – сказал Костя и полез под стол за ложечкой спасаться от ответа.
   Бодайбо о Косте тут же забыл. О женщинах, казалось, тоже.
   – Я на них управу найду.
   – На кого, Октяб Георгич?
   – А то наворуют и на Кремль указуют. А тот и подставляет им вторую щеку. Ну, ничего, я им подставлю хрен.
   – Ох, Октяб, Октяб!
   – Цыц. Мне Коська подмогнет. Да, Кось? Это было последней каплей. Костя встал.
   – Костенька, куда же вы! – сказала Лидия.
   Маняша пошла проводить, поджав губы.
   Никогда она не покажет, что ей что-то неприятно. Боится быть искренней. Ну и дура. Пора привыкнуть, что есть на свете друзья.
   Костя пошел к себе огорченный. Не помогло и то что съел он четыре пирожных.
   «Что ты беспокоишься, – говорил он себе. – Бодайбо вне подозрении. Реку Поперечную к перначу никак не привяжешь».
   Костя вошел в квартиру, зажег свет, развернул подобранный у октябрёвой ноги комок.
   Талончики: автобусный, банный без даты. Два московских чека: сегодняшний, «thank you» на тысячу, значит, «Реми Мартен», и трехдневной давности «рибокский» на две тысячи, это его костюм, еще новенький – из брючной штрипки, Костя под столом видел, торчал пластиковый хвостик от ярлыка. Интересно, а говорит – только приехал.
   Да нет, что ему врать. Он человек деловой, точный. Сказал – в августе, значит, в августе. Если он вернулся раньше, то, значит, просто гулял у бабы. На фиг ему докладываться, где он и что.
   Костя засыпал неспокойно. Надо сказать Минину. Касаткин – не стукач. Как говорит Джозеф, я не стучать, я говорить. Да сами оперы, наверно, знают. Сказали – отрабатываем всех.
   Да, но у него за стенкой Лида с Маняшей. А что он им сделает? Спи, Костя.
   По-настоящему неприятно было, в общем, одно: отношение Бодайбо к хозяйкам. Он был ласков, но лицемерно. А порой в глазах у него мелькала рептильная злоба. Мол, все вы – дрянь. Такой же взгляд у «особо опасных» на стенде «Их разыскивает милиция».
   А достал бы Бодайбо кислоту? Он – крепкий хмырь из того же теста, что и комитетчики. Рыбак рыбака… Технолог он, между прочим, тоже алхимик…
   У Кости схватило живот.
   На нервной почве?
   «Или этот хмырь отравил меня цианидом в коньяке?» – вдруг решил Костя.
   Отпустило.
   Ничего. Я, как Распутин, заел пирожным.
   «Пирожное – великая вещь», – успокоил себя Костя, уходя в сон.

26
ЛОБОВ – АСАХАРА

   Костя проснулся с мыслью о Маняше. Разумеется, влюбиться в нее он не мог. Но Маняша – женщина, и без нее скучно. Век бы смотреть, как движется она по кухне, хоть она и кочерга.
   Кротость, мытье стариков, хмурое лицо, сохлое, но с твердым мужественным взглядом. Всего этого достаточно, чтобы стать интересной. Возраст тогда нева­жен. Маняша молода как вечная дочь.
   Но еще больше волновало Костю Маняшино тайное страдание. Это и понятно. Без любви не может никто.
   Касаткин подозревал, что Маняша в него влюбилась. Должна же наконец. А больше не в кого.
   Костины подозрения имели основания. Ее нервная ревнивая реакция на Катю. Жажда, под видом ухаживать за бабушкой, приходить к нему. Любование, спиной к Лидии, Костиными движениями, торсом. Скрытая грусть в дверях, когда он уходил.
   А самое главное – у Касаткина появилось чувство власти над ней. Костя видел, что водит, как кукловод, ее сердце на веревочке. Потому Маняша и хмурая, что принадлежит не себе, а ему.
   Эта Маняшина явная в него влюбленность волновала и очаровывала Костю больше всего.
   Но, увы, Маняша была совершенно непрезентабельна – тускла, смешна, неэлегантна. О том, чтобы показаться с ней на тусовке, и думать нечего.
   Может, и можно одеть ее в бесформенный балахон и выдать за талантливую художницу. Даже Маняшины говнодавы сошли бы тогда за классные ботинки «Док Мартене». Точно в таких же щеголяет женевский чи­новник. А женевец чувствует стиль и понимает искусство, и не только великое, но и постсоветский концепт, включая поделки Брускина. В Женевском же, кстати, музее висят рисунок Первухина «Орхидеи» и картина Булатова «Добро пожаловать на ВДНХ».
   Но Касаткин решил отдохнуть и от работы, и от тусовок. Влюбленная женщина лучше всего.
   – … Святителя Иоанна сегодня, – бархатно произнес отдохнувший Борисоглебский по радио. – Завтра церковь празднует день равноапостольной Марии Магдалины.
   Это судьба. Надо поздравить Маняшу. Хотя, тоже мне, Магдалина.
   – Маняша, – сказал он, набрав фомичевский но­мер. – Вы живы там с мамой?
   – Живы.
   – Живот не болел?
   – Болел.
   – Прошел?
   – Прошел.
   – Поздравления завтра примешь?
   – Нет.
   – А у меня дома?
   – Не знаю.
   – Живот не заболит, ручаюсь. Молчание.
   – А?
   – Приму.
   Навязываться на именины к Фомичихам, чтобы тратились они на угощенье, Костя не мог. И потом Костя понимал: при ядовитом Октябре за столом неспокойно.
   – Значит, отмечаем у меня завтра?
   – Да.
   Костя убивал двух зайцев. Можно, во-первых, словить кайф, поймать на себе влюбленный, тем более, тайно, взгляд и, во-вторых, поразмыслить, созвав в гости кандидатов в негодяи. Сам у них не нагостюешься.
   Осталось успокоить Блавазика. Петросян просил Касаткина встретиться с этосамовским спонсором.
   Встречу назначили на сегодня, днем.
   Японско-российский культурный центр находился на Лубянке, как нарочно, если не намеренно, недалеко от редакции, в Варсонофьевском переулке, рядом с бывшими гаражами НКВД.
   Странно было видеть в родном московском бельэпокском особняке с колоссальными окнами – азиатские карликовые двери подъезда.
   Касаткин вошел в голые игрушечные помещения.
   Мебельца – простая. Не то детская комната, не то кабинет следователя во внутренней лубянской тюрьме.
   Правда, у входа стояла сияющая «Субару» последней модели. Это облагораживало нечеловечную обстановку.
   В приемной гостиной висело два портрета – Секу Асахары и Олега Лобова.
   В следующей зальце, полутемном ресторане, уже сидели Блавазик и японец, похожий на русского бурята.
   Японец представился.
   – Виктор Канава, – сказал он.
   Канава говорил по-русски с ошибками, но, как монголы или казахи, без акцента.
   Он покивал Косте и уткнулся в тарелку.
   Блавазик и Костя также молчали.
   После ночного поноса Костя обещал себе не есть.
   Но чтобы не сидеть, как просватанному, пришлось заняться кушаньями. Порции, к счастью, были микроскопические. «Рыбьи глаза» – похожие на черную икру глазочки пучеглазой золотой рыбки тойсо – оказались так мерзки, что он проглотил их, как таблетки в скользких капсулах, а из маленьких голубцовых суши, разодрав палочками зеленую облатку, выел рис, больному животу замечательный.
   Говорить с Касаткиным японец Виктор упорно не жаждал. Сближение, значит, символическое. Зачем?
   Костя завел дежурные разговоры, но Виктор-сан молчал, а Блавазик молча в полумраке моргал.
   Костя вспомнил Катино: «Как Вий».