Медного таза с деревянной ручкой мы с мамой не нашли. Пришлось попросить у тети Дуни. Папа сказал, что варенье будет варить сам. Но не на кухне, а в комнате. Принесли керосинку. Мы с папой взяли по большой ложке — размешивать сливы в тазу.
   — Давай, мышонок, пока суд да дело, порепетируем переворот руки в руки.
   Стоять стоечкой в папиных руках я давно умею. Нужно только тянуть носки вверх. А когда папа подбрасывает меня, потолок поворачивается, и внизу оказывается совсем другая комната.
   Приходит мама с кухни и говорит, что здесь тесно заниматься акробатикой. Можно упасть на керосинку. Ноги сразу перестают тянуться в струнку. Потолок начинает валиться. Стена качается. Папа не любит, когда у меня что-нибудь не получается. Он подбрасывает меня снова. Падаю. Снова. Падаю.
   — Ну и уходи от меня, раз у тебя руки-крюки.
   Сквозь капли в глазах комната вся плывет и красиво меняет цвета. Номер из меня никогда не получится.
   — Не шмыгай носом. Просто не понимаю, откуда у меня такая дочь-неумеха? Настоящий человек должен уметь все: дом построить, варенье сварить, книгу написать.
   Варенье у нас получилось просто замечательное. Папа его потом вырубал из таза молотком и зубилом. Мелкие острые кусочки рассыпались, как черные льдинки. Самое вкусное было их жевать. Они сильно прилипали к зубам и не отдирались.
   С вареньем и барахолкой я забыла спросить, почему до сих пор не везут в город кур и Церьку.
   — Ма, сейчас еще лето?
   — Нет, осень.
   — Скучно без Цезаря правда?
   Мама переглянулась с папой и ничего не сказала. Неужели баба Маня их кому-нибудь насовсем отдала? А говорила, только на время. С кем же мне теперь играть?
   В комнате все разом непонятно заговорили. Бабушка приготовилась плакать на диване. Меня отправили к бабе Дуне, потому что непедагогично ссориться, когда в комнате ребенок. Я постояла немного за дверью. Из всего непонятного получалось, что наша Ржевка — неправильная дача.
   — Господи, мама, но ведь вся Европа живет в пригороде и ездит в город на работу.
   — В Европе одна безработица. А дачу вашу отберут и правильно сделают.
 
   Я шла по темному коридору и боялась, что из-за сундуков выскочит железная нога Безногой Фриды. Пусть выскочит, раз из-за меня все ругаются.
 
   Баба Маня уже уехала к себе в Калинин.
   Вместо нее у нас на сундуке жила няня с непонятным именем Ия. Сначала я думала, что это шутка. Не могут же человека звать: и я, и я? Но няня не умела шутить. Она умела только молчать. Придет с кухни, сядет на сундук и расплетает-заплетает свои волосы. Мама приходит совсем ночью, когда мне уже ложиться спать. Только иногда разрешает помочь мыть ее белые боты в тазу. Ни у кого в квартире нет такого богатства. Все специально приходят на кухню посмотреть на наши белые боты. Но мама никому не доверяет их мыть. Только мне.
   Папа дома только утром, когда мы с Ией гуляем в очереди по магазинам. Ему все равно мешать нельзя, он сидит за своим круглым столиком и пишет. Столик хоть и не с барахолки, а красивый, на одной вырезанной ножке. У папы такое же собранное на лбу лицо как на Ржевке, когда он таскает бут. Маленькие бумажки, разложенные на столе, никому трогать нельзя. Потому что очень тяжело писать смешное для цирка.
   Я больше всего люблю стоять в очередь за керосином. Там вкусно пахнет. Керосин в большом корыте чистый, и на дне видны монетки.
   — Ия, а в деревне керосин есть?
   — Угу.
   — А дома с печками, как в Емеле?
   — Угу.
   — А что еще в деревне есть?
   — Ничего.
   — Ия, хочешь, я тебе сказку расскажу?
   — Угу.
   Рассказываю ей «По щучьему веленью». Потом про царевну-лягушку. Она говорит, что в сказках все неправда. Скучно с ней. Попробую уговорить папу не укладывать меня днем спать. Может, он разрешит мне забираться на стол, положив радио тарелку на колени? Она будет тихонько петь и музыку играть.
   — Пап, я совсем не могу спать.
   — Это еще почему?
   — Мне страшно. Мне все время снится, что я надеваю на мишку платок с красными розами, и мы идем с ним, как будто гулять, в печку с огнем. Я понимаю, что в огонь нельзя, а руки-ноги сами идут. И противно пахнет горелым.
   — Это не сон, мартышка. Ты действительно, когда была маленькая, засунула мишку в печку. Давай мы лучше сочиним вместе сказку про то, как пионеры заблудились в пещере. И ты легко уснешь.
   Когда папа уходит на репетицию, а мама еще не пришла, Ия моет мне руки и больно завязывает бант, чтобы идти к тете Дуне. У тети Дуни за длинным столом вся квартира играет в лото.
   — Девяносто девять — бочечка. Двадцать пять — тащи за уши. Барабанчик — у кого барабанчик? Спите вы что ли? Шестнадцать.
   Я залезаю в темный домик под тетидуниной скатертью с бахромой и смотрю сквозь разные ноги на оленьи рога над дверью, вкусные тарелки с фруктами на стенах, на слоников на этажерке. Сколько тут ног? Раз, два, три…, нет эти две ноги вместе. Значит, не всех пригласили на лото. Радич, конечно, не пригласили, она кипящими чайниками кидается. Безногой Фриды дочки нет, она на работе, а у ее мужа — туберкулез. Тети Безмужней нет, потому что к ней теперь дядька ходит, а ребенок все так же сидит на горшке. Тети Угловой нет, потому что про нее говорят, что она в блокаду украла у Безногиной Фриды дочки комнату.
   Только бы не пропустить, когда звякнет мамин ключ в двери, и успеть предупредить Ию. А то нам вместе попадет за то, что мы играем в лото.
 
   Про Ржевку я уже совсем забыла.
   Какая может быть дача, если лето кончилось? Но вдруг папа сказал, что мы снова едем на дачу. Не на трамвае. На грузовике. Нет, даже на двух грузовиках. Я — у мамы на коленях в первом, папа — на втором. Еду прямо как шофер. Вся дорога мне подчиняется. Можно быстрее загонять ее под колеса, можно медленнее. Но нужно торопиться, а то вдруг у сарая мокрый, несчастный ждет нас Церька. Я ему специально бутерброд везу.
   — Потерпи, малыш, скоро приедем. Как там наш сарай, не затопило?
   Сарай не затопило. Хотя весь наш участок превратился в одну большую лужу. На дереве, как и летом, росли наши белые куры. Только почему-то их осталось всего три. Церьки нигде не было.
   — Не ходи, малыш, как потерянная. Нам нужно за сегодня все отсюда вывезти. День-то короткий.
   Почему «потерянная»? Что я, собака что ли? И почему мы все отсюда забираем? Строили, строили, а теперь рабочие ломом долбят схватившиеся камни фундамента. Мама откапывает так и не выросшие яблони и смородину. Папа грузит доски из сарая. Все разрушаем. Прямо как вредители какие!
   — Ну-ка, кто тут у нас бездельник? Никто? Тогда получай, дочь, боевое задание: взять ведро с поломанной ручкой и собрать в него все помидоры. Только тщательно, без халтуры.
   Надо же было этим помидорам так вымахать — в пол меня ростом. И все усеяны зелеными шариками. Папа сказал, что если незрелые помидоры положить в теплый валенок, то они станут красными. Интересно, сколько нужно валенок для такой уймы помидоров? Сначала я отщипывала все шарики: и большие, и с горошину. Потом пальцы закоченели, пришлось оставлять половину. Потом пальцы совсем перестали слушаться, и я отдирала только самые крупные. Пусть папа скажет, что я халтурщица! Я больше не могу!
   Но папа даже не посмотрел в мою сторону. Он продолжал стоять по колено в воде и долбить фундамент. Мы с мамой завернули корни яблонь в мешок, перенесли из сарая посуду, подушки, а папа все долбил камни. Мама посадила меня в кабину грузовика и пошла к котловану. Она долго говорила о чем-то папе, но он не слышал. Продолжал долбить. Потом он отшвырнул от себя лом. Нагнулся, поднял большущий камень и, так согнувшись, потащил его к грузовику. Мама шла за ним и несла лом. Машина загудела, в ней стало тепло, и у меня перед глазами замелькали зеленые помидоры: большие, средние, малюсенькие… Мотор отстукивал странную песню: Ток-сов-ток-сов-ток.
   Ток— токсово? Что это такое? Наша новая дача? Странное какое название, никогда его раньше не слышала. Наверно, на даче с таким названием еще мокрее и холоднее, чем на Ржевке.
   Опять строить. Сначала фундамент — камень на камень, потом стены — камень на камень, потом окна, крышу, трубу. И все очень большое и тяжелое. Больше меня, больше мамы, больше папы. Все прямо до неба.
   — Не спи, дочура. Приехали.
   Токсово оказалось горой. На горе росли ели. Между двумя елями стоял точно такой же сарай, как и на Ржевке. Значит, это точно дача.
   Мы начали перетаскивать в сарай доски, инструменты, подушки. Последними, уже в темноте, засунули туда трех кур. Правда, папа сказал, что это не куры, а скорее петухи. Жалко. Я привыкла звать их курами. Лучше бы мы их взяли на Лиговку. Три петуха — это все-таки не пять голубей. С ними можно жить в одной комнате.
   Мама положила на доски батон и половинку хлеба. Закрыла сарай на замок. И повела меня за руку в темноте к машине. Над нами качались и гудели ели. Крысы в таком великаньем лесу, наверно, с собаку будут.
 
   А петухи не пропали.
   Когда уже совсем выпал снег, мы приехали их проведать. Я сразу услышала, что за дверью что-то шуршит. И, пока папа возился с замком, спряталась за толстый ствол дерева. Вдруг из сарая кто-нибудь выскочит.
   — А-а, голубчики, живы! Вот молодцы какие! Прямо герои, ничего не скажешь.
   Все три петуха вытянули шеи и разглядывали нас сверху то одним глазом, то другим. Вскарабкаться к ним на доски было очень трудно. Но мне хотелось посмотреть, как они там живут. Папа поднял меня, и я оказалась вровень с петухами.
   — Мам, смотри, петухи яйца снесли! Целых два! Какие красивые!
   — Не может быть, ну-ка, покажи.
   — Вот!
   Зря бабушка ворчала целое лето из-за кур: какие же они бесполезные, если яйца несут.
   Папа хотел положить мою находку в карман, но потом сделал вид, будто у него взаправду все растеклось по карману: он стал трясти пальцами, заглядывать под подкладку. Мы так смеялись, что не было сил стоять на ногах. Наконец, папа вынул оба белых шарика у мамы из-под воротника и засунул их мне в варежки. Мама посадила кур в сумку, и мы пошли искать местных жителей, чтобы к кому-нибудь их пристроить
   Скорей бы нашлись эти местные жители, а то у меня совсем закоченели пальцы. Можно, правда, попросить у мамы ее теплые перчатки, но они у меня обязательно промокнут, и мама будет сердиться. Я не знаю, почему у меня все перчатки намокают. Наверно, потому что у всех рукам до снега далеко, а у меня близко.
   — Замерз, малыш, потерпи. Сейчас отдадим кур и пойдем в чайную обедать.
   В чайную? Папа, наверно, перепутал. В чайной не может быть супа, там только чай. Но чай тоже хорошо. Он горячий. Согреет живот. А то ноги уже никак не дойдут до станции.
   В чайной пар стоял до самого потолка. За всеми столами сидели люди и ели. Мне захотелось борща. Как вот у этих, которые пролили его прямо на скатерть. Но места для нас все не было и не было.
   — Извините, вы не знаете, чья это невоспитанная девица стоит у стола и смотрит в рот жующим?
   Папа сказал это совсем чужим людям. Чтобы мне было стыдно. Мама вытерла мне нос своим чистым платком с каемкой. К нам подошла официантка. Папа стал с ней шутить, как будто она наша знакомая. Пока я залезала на освободившийся стул, нам уже принесли три тарелки борща с паром. Слезы, капавшие в суп, не делали его невкусным. Чая мне уже не хотелось.
   С горячим борщом в животе совсем не холодно на улице. Теперь можно и через черный лес дойти до станции. Не буду ни ныть, ни канючить. Вообще закрою рот — чик-трак. И не открою до тех пор, пока не увижу паровоз.
   — Ты что, пичуга, приуныла? Устала? Потерпи, скоро поезд придет. Мы тебя узелочком свернем и на багажную полку закинем. Будешь лежать тихо, никто и не догадается, что ты человечек.
   Поезд страшно гудел и лязгал колесами. В вагоне топилась короткая круглая печка. Пахло негородской одеждой. Все полки для сидения и для лежания были заняты. Папа подкинул меня на самую верхнюю полку и велел спать. Ему хорошо говорить, а вдруг поезд дернет, и я свалюсь вниз? Вот если бы была сетка, как у нас на Ржевке для кур, тогда другое дело.
   Жалко, что мы отдали кур чужим людям насовсем. И Церьку мясник запросто мог зарубить.
   Кто теперь с нами следующим летом на новой даче будет жить?
 
   Весной мы стали часто приезжать на новую дачу.
   По размытой крутой тропинке ноги скользят назад, как на ледяной горке. Чтобы залезть в сарай, можно уцепиться за ель, которая прямо у входа. Только нужно, чтобы руки были пустые. Меня то и дело посылают за чем-нибудь в сарай:
   — Отнеси ведро с погнутой ручкой и принеси маленькую ножовку.
   Карабкаюсь вверх, хотя мне ни за что не отыскать ни большой, ни маленькой ножовки. Они от меня нарочно прячутся.
   Бесполезно кричать вниз: «А где она лежит?» Скажут: «Слева у двери». Именно у двери слева я и смотрела: пуговицу от старого пальто нашла, лейку нашла, и больше ничего, кроме железных труб нет. А ведь если мама пойдет искать, эта дурацкая ножовка сама к ней выскочит. Стоп. Нельзя плакать. Где у меня левая рука? Вот эта. Потому что эта ложку с супом держит. Может, заглянуть под топчан? В этом сарае внутри устроено не так, как на Ржевке. Здесь около окна сколочена коробочка из белой новой фанеры. В коробке — два топчана и стол, это — дом людей, а вокруг — дом досок и инструментов. Инструменты то и дело пытаются прокрасться в дом людей, и их приходится выволакивать оттуда.
   — Ты что, дочь, заснула? Я же просил ножовку. Тебя только за смертью посылать.
   Папа сердится. Он не понимает, что инструменты считают меня маленькой и не хотят мне подчиняться. И потом уже совсем темно. Ничего не видно.
   — Ладно, черт с ней, с ножовкой. Давай, мартышка, помоги мне яблони досажать. Видишь, мама у нас совсем устала.
   Мама не устала. Просто она не любит, когда папа все делает до последней минуты, а потом мы опаздываем на поезд.
   — Давай, давай, дружок: я подсыпаю землю, а ты осторожно утрамбовывай ее вокруг корней.
   Зря мы сажаем смородину и яблони со Ржевки. У них только название вкусное, а сами — прутья. Прутья и есть.
   Докопались! Что мама говорила! Теперь бежим как сумасшедшие на станцию. Мне не угнаться за папой. Шпалы очень скользкие. Слева — болото, справа — гора, значит, до станции еще далеко. Справа — озеро, слева — болото, еще долго бежать. В боку что-то колет, хорошо еще можно держаться за папин карман. Слева — гора, справа — гора, скоро станция. Только мы все равно опоздали. Большущий фонарь выползает из-за деревьев. Становится еще больше. Закрывает собой все и бьет по глазам. Мы с мамой бредем слепые сквозь желтые круги. Взрывается страшный гудок. Лес вздрагивает, качается. Лязг колес отшвыривает нас от дороги. Папа почему-то продолжает бежать впереди. А мама говорит, что следующий поезд через полтора часа.
 
   Летом в Токсово привезли меня и Барсика.
   Барсик был самый красивый на свете. Хоть и лестничный кот. Стоило ему сесть на солнышке, поджав лапки и окутав их хвостом, как мне хотелось схватить его и целовать в нос и глаза. Барсик царапался и вырывался. Он не любил, когда я его любила.
   Бабушка из Калинина еще не приехала, и Барсику приходилось целый день ждать, когда появится мама, и можно будет тереться об ее ноги и мурлыкать на весь сарай.
   Утром, пока мы с Барсиком спали, мама оставляла нам на табуретке суп и бутерброды с вареньем. Без мамы завтракать даже коту не хотелось. Я слизывала с горбушки варенье и шла на дорогу. Вдруг удастся найти кого-нибудь, кто со мной поиграет. За заборами было много дачников. Они или играли друг с другом, и их без конца звали бабушки:
   — Катенька, иди, надень кофточку, замерзнешь.
   — Леночка, не бегай, расшибешься.
   Меня никто никуда не звал. Потому что мы были не местные и не дачники. Мы строились. Про меня так и говорили: а-а-а ты девочка тех, которые строятся. Приходилось целый день сидеть в канаве то у одного забора, то у другого и делать вид, что мне интересно копаться в песке. Можно было бы, конечно, постучаться в калитку, войти, поздороваться и спросить, например, который час. Вдруг меня пригласят поиграть? Но неудобно. Как будто я нищенка какая.
   — Петенька, съешь творожок, вку-усненький.
   Творогу бы я съела, с вареньем и молоком. Если бы не одна была. Хоть бы Барсик поел со мной, что ли.
   — Барсик, Барсик! Смотри, я тебе суп в блюдце налила.
   Не идет. Маму ждет. Не понимает, что мне попадет, если вечером приедут и увидят, что суп и булка не тронуты. Зря, скажут, тебе солнечные часы сделали, зря время объясняли. Несамостоятельная, скажут, не понимаешь, что полезно для здоровья.
   Барсику что, он кот, а мне придется самой придумать, что делать с едой. Суп я стала зарывать под смородину. Ей это полезно как удобрение. А бутерброды прятала в щель между стенкой сарая и фанерой около маминого топчана.
   Кто же мог подумать, что спрятанные бутерброды не исчезают, а превращаются в вонючую грязь, которую с таким трудом и позором пришлось потом выволакивать из узкой щели.
   Стало жарко. И папа снова каждый день копает. Только на этот раз не котлован. Он отрезает горбушку от горы, чтобы было, куда поставить дом. Гора внутри желтая, песчаная, сыпучая. Хочешь — разгребай ее ладонями, хочешь — рой в ней бесчисленные ходы. Или следи за сухими ручейками, безводными водопадами.
   Папа работает не один. Ему помогают три одинаково толстых в одинаково серых комбинезонах женщины. Лица у них в песчаных веснушках, поэтому кажется, что они смеются. Может быть, на носилках таскать песок и вправду весело. А может быть, они смеются над песком, который сегодня разгребаешь, а завтра он опять ссыпался. Или над папой за то, что он все придумывает загородки для песка, а тот и не думает смирно сидеть, а уползает.
   Папе, сразу видно, не до смеха. Рубашка мокрая, лоб покрыт большими каплями. Одна капля стекает по носу и исчезает в бидоне, в котором я принесла воду для питья. Глаза хмурые, как зимой, когда он сидит за своим одноногим круглым столом и пишет для цирка.
   — Ну, что за молодчина у меня дочка! С такой помощницей мы горы свернем!
   Папа подкидывает меня и сажает на плечи.
   — Давай, товарищ директор, осмотри все свысока и командуй, когда фундамент закладывать.
   Фундамент строить я уже умею. Для него нужен бут, цемент и песок. Не наш песок. Наш для кладки не подходит. В нем много глины. Настоящий песок привозят самосвалом. Перетаскивают ведрами в большое деревянное корыто. Добавляют из бумажного мешка цемент. А потом две лопаты скользят навстречу друг другу — вжик и сталкиваются — цок, вжик — цок, вжик — цок. Пока все желтое не станет серым. Но это еще не раствор для кладки. Для раствора нужна вода. На Ржевке воды было — хоть залейся. Вот бы нам всю ту воду сюда! А то приходится сто раз в день ходить к полусгнившему домику-колодцу: с пустыми ведрами — вниз, с полными — вверх. Вниз-вверх, да еще комары кусаются.
   Угнаться за папиными большими шагами трудно: поспешишь — вода расплескается и щекочущей струйкой побежит в сандалии. Почесаться нечем — руки заняты. А тут еще встретится какая-нибудь дачница и начнет: «Вот какая сильная девочка, целые бидоны тащит».
   Из дачниковых слов сразу видно, что это они не меня хвалят, а папу стыдят. Папа этого не замечает. Ему просто некогда. Он спешит сделать еще один замес перед тем, как ехать на выступление.
   — Ну, мартышка, последний, самый последний на сегодня, идет?
   Мне— то что, я совсем не устала. А вот мама нервничает. Она боится, что папа опоздает на поезд и ему придется до цирка добираться на попутках.
   — Эх, бедные мужики: работают, работают, а жены их пилят, пилят, пока не перепилят им шеи.
   Папа шутит. Мама не пилит, она вообще ничего не говорит. Просто приносит чайник с подогретой водой и мыло. Стоит и ждет, когда можно будет поливать папе на руки, лицо, спину. Если ей надоест ждать, выльет прямо на папину неперепиленную шею. И папа падает, как мертвый, прямо к маминым ногам.
   Если у папы нет выступления, то он работает до такой темноты, что в окно сарая не разглядеть качающихся елок. И слышно только, как лают собаки, и звякает мастерок, выскребающий из ведра остатки раствора. Мне в это время положено спать. Я уже почти сплю. Только веки над глазами немного шевелятся.
   — Мам, я не могу спать. Я боюсь.
   — Чего, глупышка?
   Мама садится своим теплым телом на мой топчан. От нее даже на даче приятно пахнет чем-то медицинским.
   — Я когда сплю, всю ночь продираюсь сквозь снег. А он держит, не пускает. Я знаю, что заблудилась, и вы с папой никогда меня не найдете.
   — А-а, это когда ты маленькая была, мы дачу в Дибунах искали, только разговорились с одной старушкой, обернулись — тебя нет. Туда-сюда — нигде нет. Я уже было запаниковала. Потом смотрю, ты через чей-то заброшенный участок по грудь в снегу как танк прешь, руками снег разгребаешь. И ни слезинки.
   — Я когда сплю — плачу.
   — Давай закрывай глаза, я тебе про Маугли почитаю. Ты ведь любишь про Маугли.
 
   Раньше я была просто маленькая.
   А теперь мне поручают взрослую ответственную работу. Я каждый день хожу на гору на почту, чтобы позвонить Администратору и узнать, есть ли у папы сегодня выступление. И еще купить газеты.
   Папа дает мне в одну руку бумажку с телефоном, который нужно протянуть телефонистке в окошечко, а в другую руку 3 рубля.
   — Позвонишь и купишь все свежие газеты и журналы.
   Зачем одно и то же говорить? Я и так все знаю. Рубли нужно крепко зажать в кулаке, а то они запросто могут потеряться. Не потому, что они такие вредные, просто им надоедает слишком долго ждать, пока я доберусь через весь поселок до избушки на курьих ногах, пока очередь займу. Да еще неизвестно, привезут ли вообще сегодня газеты. Толстяк в сетчатой шляпе говорит, что «Известия» уже распроданы, а другой, в пижаме, что почту еще не привозили. Раз они так одеты, значит, они дачники и не могут знать, когда приходит почтовая машина. Нужно спросить у телефонистки. Пока она соединяет с цирком, очень интересно смотреть, как отскакивают и захлопываются крышечки, как ловко вскакивает в гнездо шнур.
   — 275, 275 Пушкин. Во вторую кабину.
   — 465, 465 Ленинград. Первая кабина.
   Это мне. Хватаю трубку, в которой что-то трещит и хрюкает. Со всех сил сжимаю трубку, чтобы цирк не пропал. Кричу про папино выступление.
   — Сегодня свободен.
   Так? Или мне послышалось? Может, это про вчера говорили, что он свободен или про завтра? «Гу-гу-гу» гудит в трубке…
   Моя очередь за газетами так и не сдвинулась. Наверно, машина с почтой сегодня не приедет. Пока ее ждешь, все больше кажется, что в трубке гудело: «Занят во втором отделении». Лучше бежать скорее домой. Если папа спросит, скажу, что выступления нет, а «Известия» уже распродали.
   Кап— тик, кап-так, кап-тик, кап-так… Где-то я уже слышала, эту музыку. А-а-а, на Ржевке. Тик -в ведро, так — в таз. Неужели и в Токсово бывают такие же — капля по капле — дожди?
   На почту меня сегодня, наверно, не пошлют. Или папа сам уже ходил?
   Крыши у всех сараев одинаковые — протекают. Поэтому дачники и сидят в своих зеленых домиках за белыми занавесками. Дачниковы дома легко строить, они деревянные, раз-два и построил. А наш — каменный, как в городе. Такой строить долго-долго.
   — Видишь, чурбачок, какая погода вредительская. А нам нужно вар растапливать, ранбалку смолить.
   — Это что — ранбалка?
   — Нечто вроде опоры дома.
   Папа сидит перед раскрытой дверью сарая и хмуро разглядывает всю в точечках-капельках ветку елки. Мама помешивает суп в большой кастрюле. Барсик сидит под табуреткой, на которой горит керосинка, и щурит на меня свои желтые глаза. Знает, что мне не разрешат его схватить и целовать.
   — Оставь кота в покое. Надень чулки и кофту.
   Чулки почему-то мокрые и никак не налезают на ноги. Платье измялось, а кофту и вовсе не найти.
   Папа берет лопату и стукает ею по ветке. Его, как маленького, окатывает дождь. Ветка остается качаться пустая. Мама долго объясняет папе, почему нельзя сегодня смолить. Папа не смотрит на нее, он смотрит на будущий дом.
   Мама втягивает мои руки в узкие рукава неизвестно откуда взявшейся кофты. Передо мной оказывается каша и молоко. Мама достает из супа мясо и начинает его резать на фанерке. Барсик вылезает из-под табуретки и крутит носом. Мама подходит к порогу и рисует что-то по воздуху ножом. Кот вытягивается длинный-длинный вдоль ножки стола, не глядя, загребает когтем кусок мяса. Мясо падает вниз.
   — Брысь, невоспитанная кошка!
   — Мама! Не надо Барсика драть за ухо! Ему же больно! Он нечаянно!
   — Домашняя кошка не должна красть со стола.
   Барсик — еще не домашняя, он — сарайная кошка. Вот построим дом, и Барсик станет воспитанной кошкой.
   — Нет, больше не могу ждать милости от природы! Этот дождь до самых гастролей не кончится.
   Папа хватает ватник и выскакивает на улицу. Мама накрывает кастрюлю крышкой, подвертывает огонь в окошечке керосинки, надевает старый синий плащ и заскорузлые брезентовые перчатки. Я отодвигаю кашу.
   Огонь в костре никак не хочет разгораться. Он сердится, шипит и гаснет. Чтобы он поскорее вырос, папа поливает его из бутылки керосином, а мама подкармливает сухими щепочками. Наконец, он загудел и взвился до самых еловых лап. Вар в черном баке запыхтел, забулькал.
   Во— о какая кашка-малашка получилась!
   Папа черпает вар кастрюлей на длинной палке и разливает по фундаменту: этому — дала, этому — дала, а ты — мал, круп не мял, кашу не варил, деток не манил — кыш отсюда! А то вар капнет и ногу обварит. Мне не хотелось «кыш» от вара. Хотелось вместе с мамой поддерживать костер и длинной палкой, на которую намотана тряпка, размазывать вар по фундаменту.