У него был лишь один порок, который он тщательно скрывал от всех на свете, – его чрезвычайная чувственность. От взора его темных, по-звериному блестящих глаз с черными ресницами не ускользало ни одно красивое женское тело. Кровь стучала у него в ушах при виде молодой красивой девушки с округлыми бедрами. Каждый год он раза четыре ездил в Париж и Лондон и в обоих городах содержал одну или двух красоток, для которых снимал роскошные квартиры с зеркальными альковами. Он приглашал на ужины с шампанским десяток молодых очаровательных созданий, причем сам щеголял во фраке, а богини – во всем сверкающем великолепии своей кожи. Часто он привозил из своих поездок «племянниц», которых поселял в Нью-Йорке. Девушки должны были быть прекрасны, юны, полны и белокуры. Особое предпочтение он оказывал англичанкам, немкам и скандинавкам. Этим С. Вульф мстил за бедного Самуила Вольфзона, у которого в прежние годы конкуренты – хорошо сложенные теннисисты и обладатели солидного месячного бюджета – отбивали красивых женщин. Он мстил надменной светловолосой расе, некогда пинавшей его ногой, тем, что теперь покупал ее женщин. Главным образом он вознаграждал себя за полную лишений юность, не давшую ему ни досуга, ни возможности утолять свою жажду.
   Из каждой поездки он привозил трофеи: локоны, пряди волос – от холодных светло-серебристых до самых жгучих рыжих – и хранил их в японском лакированном шкафчике своем нью-йоркской квартиры. Но этого никто не знал, ибо С. Вульф умел молчать.
   Еще и по другой причине любил он свои поездки в Европу. Он навещал отца, к которому был привязан с сентиментальной нежностью. Два раза в год он заглядывал на два дня в Сентеш, предупреждая о своем приезде телеграммами. Весь Сентеш волновался. Великий сын старика Вольфзона! Счастливец! Какая голова!.. Он едет…
   С. Вульф выстроил своему отцу красивый дом, наподобие виллы, окруженный прекрасным садом. Приходили бродячие музыканты, играли и плясали, и весь Сентеш теснился перед железной оградой.
   Старик Вольфзон раскачивался взад и вперед, качал маленькой, высохшей головой и проливал слезы радости.
   – Великим человеком ты стал, мой сын! Кто бы мог подумать! Великим, гордость ты моя! Я каждый день благодарю бога!
   В Сентеше С. Вульфа любили за его приветливый нрав. Со всеми – богатыми и бедными, молодыми и старыми – он обращался с американской демократической простотой. Такой великий и такой скромный!..
   Старик Вольфзон лелеял еще лишь одно желание и мечтал, чтобы оно исполнилось, прежде чем бог отзовет его.
   – Я бы хотел увидеть его, – говорил он, – этого господина Аллана! Что за человек!
   И С. Вульф отвечал на это:
   – Ты его увидишь! Как только он поедет в Вену или в Берлин, – а он поедет непременно, – я дам тебе телеграмму. Ты отправишься к нему в гостиницу, скажешь, что ты мой отец. Он будет рад тебе!
   Но старый Вольфзон простирал к небу маленькие дряхлые руки, качал головой и плакал:
   – Никогда я его не увижу, этого господина Аллана! Никогда не осмелюсь его побеспокоить! Ноги не донесут меня до него!
   Прощание бывало для обоих тяжелой минутой. Старый Вольфзон несколько шагов плелся за салон-вагоном своего сына и плакал навзрыд. С. Вульф тоже проливал слезы. Но как только он закрывал окно и вытирал глаза, он снова становился С. Вульфом, и его темная голова раввина не давала ответа ни на один вопрос.
   С. Вульф пробил себе дорогу. Он был богат, известен, его боялись, министры финансов больших государств принимали его почтительно, он отличался, если не считать легких приступов астмы, хорошим здоровьем. Его аппетит и пищеварение были великолепны, аппетит к женщинам – также. И все же он не был счастлив.
   Его несчастье заключалось в привычке все анализировать и в том, что в пульмановских вагонах и на палубах пароходов у него оставалось время для размышлений. Он думал обо всех людях, которых когда-либо встретил и запечатлел кинематографом памяти. Он сравнивал этих людей друг с другом и себя с этими людьми. Он был умен и обладал критическим взором. И он с ужасом обнаружил, что был совершенно обыденным человеком! Он знал рынок, он был олицетворением курсового бюллетеня, биржевого телеграфа, человеком, набитым цифрами до кончиков ногтей, но кем же он был помимо этого? Был ли он тем, что принято называть личностью? Нет. Его отца, отставшего от него на две тысячи лет, скорее можно было назвать личностью, чем его. Он стал австрийцем, потом немцем, англичанином, американцем. При каждом из этих превращений он сбрасывал свою кожу. Теперь… Чем же он стал теперь? Да, одному дьяволу известно, кем он теперь стал! Его память, его чудовищная память, механически, на годы удерживавшая номер железнодорожного вагона, в котором он ехал из Сан-Франциско в Чикаго, эта память была его вечно бдящей совестью. Он знал, откуда взята им мысль, которую он выдвигал за свою, где заимствована им манера снимать шляпу, манера говорить, манера улыбаться и манера смотреть на собеседника, наводившего на него скуку. Как только он все это осознал, он понял, почему инстинкт навел его на позу, которая была наиболее ему подходящей: на позу спокойствия, достоинства, молчаливости. И даже эта поза была составлена из миллиона элементов, перенятых им от других.
   Он думал об Аллане, Хобби, Ллойде, Гарримане. Все они были людьми! Всех, до Ллойда включительно, он считал ограниченными, считал людьми мыслящими по шаблону, людьми вообще никогда не мыслящими. И в то же время они были людьми своеобразными, которые, хотя причину этого и трудно было бы определить, воспринимались как самостоятельные личности! Он думал о достоинстве, с которым держался Аллан. В чем оно выражалось? Кто мог бы объяснить, почему в нем было столько достоинства? Никто. Его могущество, страх, который он внушал!.. В чем тут было дело? Никто не мог этого сказать. Этот Аллан не позировал, он всегда был естествен, прост, всегда был самим собой и – производил впечатление! Вульф часто всматривался в его красноватое, покрытое веснушками лицо. Оно не выражало ни благородства, ни гениальности и все же приковывало взор простотой и ясностью своих черт. Аллану стоило только что-нибудь сказать, хотя бы мимоходом, – и этого было достаточно. Никому и в голову не пришло бы игнорировать его приказания.
   Однако С. Вульф не принадлежал к числу людей, способных день и ночь заниматься подобными проблемами. Он лишь изредка отдавался им, когда поезд скользил среди полей. Но тогда это неминуемо раздражало его и приводило в скверное настроение.
   При подобных размышлениях он всегда останавливался на одном: на своих отношениях с Алланом. Аллан уважал его, был с ним предупредителен, держался по-товарищески, но все же не так, как с другими, и он, С. Вульф, это прекрасно чувствовал.
   Он слышал, как Аллан почти всех инженеров, начальников участков и служащих называл просто по имени. Почему же ему он всегда говорил «господин Вульф», никогда не ошибаясь? Из почтения?.. О нет, друг мой, этот Аллан питал почтение лишь к самому себе! И как это ни казалось смешно самому С. Вульфу, но самым сокровенным его желанием было, чтобы Аллан когда-нибудь похлопал его по плечу и сказал: «Hallo, Woolf, how do you do!»[46]
   Но он ждал этого уже годы.
   В такие минуты С. Вульфу становилось ясно, что он ненавидит Аллана! Да, он ненавидел его – без всякой причины. Он жаждал, чтобы самоуверенность Аллана была поколеблена, хотел видеть его смущенным, видеть его в зависимости от него, С. Вульфа.
   С. Вульф страстно мечтал об этом. Это было не так уж невозможно! Ведь мог же настать день, когда С. Вульф… Разве не может случиться, что когда-нибудь он станет абсолютным властителем синдиката?
   С. Вульф опускал свои восточные веки на черные блестящие глаза, его жирные щеки подергивались.
   Это была самая смелая мысль за всю его жизнь, и эта мысль гипнотизировала его.
   Будь у него на миллиард акций в запасе – он показал бы Маку Аллану, кто такой С. Вульф…
   С. Вульф зажигал сигару и предавался своим честолюбивым грезам.

7

   Компания «Эдисон-Био» продолжала делать блестящие дела своими еженедельно сменяемыми туннельными фильмами.
   Она показывала черную тучу пыли, постоянно висевшую над товарной станцией Мак-Сити. Она показывала тысячи дымящихся паровозов, которые собирали сюда бесчисленное множество вагонов из всех штатов. Погрузочные эстакады, поворотные краны, лебедки, портальные краны. Она показывала «чистилище» и «ад», полные исступленно мечущихся людей. Фонограф тут же передавал гул, разносящийся по штольням на две мили от «ада». Этот оглушительный гул, хотя и заснятый через модератор, был так невыносим, что зрители закрывали уши.
   «Эдисон-Био» показывала всю библию современного труда. И все было устремлено к одной определенной цели: туннель!
   И зрители, за десять минут до того наслаждавшиеся жуткой мелодрамой, чувствовали, что все эти пестрые, дымящиеся и грохочущие картины труда, воспроизводимые на полотне, были сценами значительно более величественной и сильной драмы, героем которой была их эпоха.
   «Эдисон-Био» возвещала эпос железа, более великий и могущественный, чем все эпосы древности.
   Железные рудники в северной Испании – в Бильбао, в Швеции – в Елливаре, в Гренгесберге. Заводской город в Огайо, где падает пепельный дождь, где дымовые трубы торчат густо, как копья. Пылающие доменные печи в Швеции – языки пламени на ночном горизонте. Ад! Металлургический завод в Вестфалии. Стеклянные дворцы, машины-мамонты – продукт человеческого мозга, а рядом с ними карлики, создавшие их и ими управляющие. Группа толстых дьяволов, вышиной с башню, дымящиеся доменные печи, схваченные железными поясами, выплевывают в небо огонь. Тележки с рудой взлетают наверх. Печь загружают. Ядовитые газы проносятся в чреве толстых дьяволов и нагревают дутье до тысячи градусов, так что уголь и кокс сами начинают гореть. Триста тонн чугуна выплавляет в день доменная печь. Пробивают летку, ручей металла устремляется в ров, люди пылают, их мертвенные лица ослепительно светятся. Бессемеровские и томасовские груши, словно вздутые тела пауков, вышиной в несколько этажей, движимые напором воды, то стоя, то лежа, продувают воздух сквозь чугун, извергая огненные змеи и снопы искр. Пламя, жар, ад и триумф! Мартеновские печи, вращающиеся печи, паровые молоты, прокатные станы, дым, пляски искр, горящие люди… Гениальность, победа в каждом дюйме. Раскаленная болванка потрескивает, пробегая свой путь по рольгангу, между валками, и тянется как воск, становится все длиннее, длиннее, бежит назад сквозь последний «ручей» и лежит, горячая и вспотевшая, черная, побежденная, готовая. Это Крупп прокатывает в Эссене туннельные рельсы.
   Для финала – штольня в угольных копях. Лошадиная голова, лошадь, мальчуган в высоких сапогах, идущий рядом, за ним бесконечный поезд тележек с углем. Лошадь с каждым шагом подымает и опускает голову, мальчик тяжело ступает, пока не вырисовывается крупным планом, улыбаясь публике всем своим закопченным, бледным лицом.
   Конферансье поясняет: «Таким мальчиком из шахты был двадцать лет назад Мак Аллан, строитель туннеля».
   Взрыв ликования! Люди приветствуют человеческую энергию и силу, приветствуют самих себя и свои надежды!
   В тридцати тысячах театров «Эдисон-Био» ежедневно показывала туннельный фильм. Не было уголка в Сибири или Перу, где бы не видели этих фильмов. И было совершенно естественно, что главные деятели постройки туннеля становились таким путем столь же известны, как сам Аллан. Их имена запечатлевались в народной памяти, как имена Стефенсона, Маркони, Эрлиха, Коха.
   Лишь сам Аллан еще не удосужился посмотреть туннельный фильм, хотя правление «Эдисон-Био» старалось чуть не насильно затащить его к себе.
   Правление ждало особенного успеха от фильма «Мак Аллан смотрит себя в Эдисоновском биоскопе».

8

   – Где Мак? – спросил Хобби.
   Мод остановила качалку.
   – Дай-ка подумать! В Монреале, Хобби.
   Вечер. Они оба сидят на веранде второго этажа, выходящей к морю. Под ними во тьме лежит безмолвный сад. Усталой зыбью равномерно шумит и журчит море, а вдали звенит и грохочет работа. Перед ужином они сыграли четыре сета в теннис, потом поужинали и решили отдохнуть еще часок. Дом погружен во мрак и спокоен.
   Хобби устало зевает, похлопывая себя по губам. Равномерное журчание моря убаюкивает его.
   А Мод раскачивается в качалке, не помышляя о сне.
   Она смотрит на Хобби. Благодаря светлому костюму и белокурым волосам весь он в темноте почти белый, и только лицо и галстук кажутся темными. Будто негатив. Мод улыбается: она вспомнила историю, которую рассказал Хобби за ужином об одной из «племянниц» С. Вульфа, подавшей на него в суд за то, что он ее выставил за дверь. От этого воспоминания мысли Мод снова возвращаются к Хобби. Он ей всегда нравился. Даже его мальчишеские выходки нравились ей. Между ними установились прекрасные товарищеские отношения, у них не было секретов друг от друга. Иногда он порывался даже рассказывать ей вещи, которых она не хотела знать, и ей приходилось просить его замолчать. К Эдит Хобби относился так сердечно и дружески, словно она была его дочерью, и подчас казалось, что хозяин этого дома – Хобби.
   «Хобби мог бы с таким же успехом быть моим мужем, как Мак», – подумала Мод и почувствовала, как краска прилила к ее лицу.
   В этот миг Хобби тихонько усмехнулся.
   – Чему ты смеешься, Хобби?
   Хобби потянулся так, что кресло заскрипело.
   – Я сейчас думал о том, как я проживу ближайшие семь недель.
   – Ты опять проигрался?
   – Да. Если у меня на руках фульхэнд,[47] разве я должен пасовать? Я пустил на ветер шесть тысяч долларов, Вандерштифт выиграл, – богачи всегда в выигрыше.
   – Тебе стоит только намекнуть Маку о своих затруднениях, – рассмеялась Мод.
   – Да, да, да… – ответил Хобби, зевая и опять похлопывая себя по губам. – Такова судьба глупцов.
   Оба опять отдались своим мыслям. Мод придумала трюк: раскачиваясь, она умудрялась передвигаться взад и вперед. То она была на шаг ближе, то на шаг дальше. И все время она не теряла Хобби из виду.
   Ее душа была полна смятения, страха перед судьбой и желания.
   Хобби закрыл глаза, и Мод, приблизившись, вдруг спросила его:
   – Франк, как сложилась бы наша жизнь, если бы я вышла замуж за тебя?
   Хобби открыл глаза – он сразу очнулся.
   Вопрос Мод и его имя, которого она не произносила уже многие годы, смутили его. Он испугался: лицо Мод вдруг оказалось совсем рядом, хотя только что находилось в двух шагах от него. Ее мягкие маленькие руки лежали на локотнике его кресла.
   – Откуда же мне знать? – неуверенно произнес он с деланным смехом.
   Глаза Мод приблизились к его глазам. Они светились теплом и мольбой, идущими из глубины души. Под пробором темных волос узкое ее лицо казалось бледным, опечаленным.
   – Почему я не вышла за тебя, Фрэнк?
   Хобби глубоко вздохнул.
   – Потому что Мак тебе больше нравился, – через несколько мгновений сказал он.
   Мод утвердительно кивнула.
   – Были бы мы счастливы с тобой, Фрэнк?
   Смущение Хобби росло, тем более что он не мог двинуться с места, не задев Мод.
   – Кто знает, Мод? – улыбнулся он.
   – Ты меня действительно любил тогда, Фрэнк, или только делал вид? – тихо шепнула Мод.
   – Нет, в самом деле!
   – Как ты думаешь, Фрэнк, был бы ты счастлив со мной?
   – Думаю, что да.
   Мод кивнула, и ее тонкие брови мечтательно поднялись.
   – Да? – еще тише прошептала она, исполненная счастья и боли.
   Хобби едва сдерживался. Как Мод могло прийти в голову касаться этих давно ушедших в прошлое вещей? Он хотел сказать ей, что все это бессмыслица, хотел перевести разговор на другую тему. Да, черт возьми, Мод все еще нравилась ему, и он в свое время немало перенес…
   – А теперь мы стали добрыми друзьями, Мод, не так ли? – спросил он, стараясь произнести эти слова как можно более невинным, обыденным тоном.
   Мод чуть заметно кивнула. Она все еще смотрела на него, и так они сидели одну-две секунды, глядя друг другу в глаза. И вдруг свершилось! Он слегка пошевелился, так как не мог дольше оставаться в том же положении – да, но как же это вышло? – их уста встретились, словно сами собой.
   Мод отшатнулась. Послышался легкий подавленный возглас, она поднялась, постояла минутку неподвижно и исчезла во тьме. Стукнула дверь.
   Хобби медленно выбрался из плетеного кресла и со смущенной, рассеянной улыбкой уставился во мрак, ощущая на своих губах теплый поцелуй мягких губ и непреодолимую усталость в теле.
   Он быстро пришел в себя. И снова услышал шум моря и отдаленный грохот поезда. Он бессознательно посмотрел на часы и, пройдя по темным комнатам, спустился в сад.
   «Больше никогда! – подумал он. – Стоп, мой милый! Мод не скоро меня увидит!»
   Он снял с вешалки шляпу, дрожащими руками зажег папиросу и, взволнованный, счастливый, смущенный, покинул дом.
   «Однако, черт возьми, как же это случилось?» – вспомнил он, замедляя шаги.
   Тем временем Мод сидела съежившись в своей темной комнате, положив руки на колени, не поднимая испуганных глаз от пола, и шептала: «Позор, позор… О, Мак, Мак!» И она тихо и сокрушенно заплакала. Никогда она не посмеет взглянуть Маку в глаза, никогда. Она должна ему сознаться, она должна развестись, да! А Эдит? Она может гордиться своей матерью, действительно!..
   Она вздрогнула. Снизу донеслись шаги Хобби. «Как легко он ходит, – подумала она, – какой легкий у него шаг!» Сердце билось учащенно. Встать, крикнуть: «Хобби, вернись!» Ее лицо пылало, она ломала руки. О боже, нет, это позор!.. Что это на нее нашло? Весь день в голове бродили сумасбродные мысли, а вечером она не могла оторвать глаз от Хобби, ее не покидало желание, – да, она честно в этом сознается, – чтобы он ее поцеловал!.. Лежа в кровати, Мод поплакала еще немножко от горя и раскаяния. Потом она успокоилась и овладела собой. «Я все скажу Маку, когда он приедет, и попрошу его простить меня, дам клятву… „Не оставляй меня так долго одну, Мак!“ – скажу я ему. А как это было прекрасно… Хобби смертельно испугался. Спать, спать, спать!»
   На другое утро, купаясь вместе с Эдит, она ощущала лишь легкую тяжесть на душе. Но эта тяжесть оставалась даже тогда, когда она совсем не думала о вчерашнем вечере. Все опять пойдет по-хорошему, непременно! Ей казалось, что никогда она не любила Мака так горячо, как теперь. Но ему не следовало так забывать о ней. Только иногда она погружалась в раздумье и смотрела вдаль невидящим взором, волнуемая горячими, быстрыми, тревожными мыслями. А что, если она действительно любит Хобби?..
   Хобби не показывался три дня. Днем он как дьявол работал, вечера проводил в Нью-Йорке, играл и пил виски. Он взял в долг четыре тысячи долларов и проиграл их до последнего цента.
   На четвертый день Мод послала ему записку с просьбой непременно прийти вечером. Чтобы поговорить с ним.
   Хобби пришел. Мод покраснела, увидев его, но встретила веселым смехом.
   – Мы никогда больше не сделаем такой глупости, Хобби! – сказала она. – Ты слышишь? О, я так упрекала себя! Я не могла спать, Хобби! Нет, это не должно повториться. Ведь виновата я, а не ты, я себя не обманываю. Сперва я думала, что должна покаяться перед Маком. Теперь же решила ничего ему не говорить. Или, ты думаешь, лучше сказать?
   – Скажи при случае, Мод! Или я…
   – Нет, не ты. Слышишь, Хобби! Да, при случае – ты прав! А теперь опять будем прежними добрыми друзьями, Хобби!
   – All right![48] – сказал Хобби и взял ее руку, любуясь блеском ее волос и думая о том, что краска смущения ей очень к лицу, что она добра и верна и что этот поцелуй обошелся ему в четыре тысячи долларов. Never mind![49]
   – Пришли мальчишки подавать мячи. Хочешь поиграть?
   Так они вновь стали прежними друзьями, но только Мод не могла удержаться, чтобы иной раз не напомнить Хобби взглядом, что у них есть общая тайна.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

   Словно призрак, стоял Мак Аллан над миром и своим беспощадным бичом подгонял всех, кто строил туннель. Весь мир с напряжением следил за исступленной работой под морским дном. Газеты ввели постоянный отдел, куда, как на известия с театра военных действий, прежде всего обращали взор читатели.
   Но в первые недели седьмого года строительства Аллана постиг тяжелый удар. В октябре в американских штольнях разразилась большая катастрофа, поставившая под угрозу все предприятие.
   Небольшие происшествия и отдельные несчастные случаи бывали ежедневно. Проходчики гибли от каменных обвалов, при взрывах, под поездами. Смерть чувствовала себя в туннеле как дома и без особых церемоний выхватывала жертвы из рядов строителей. Во все штольни неоднократно врывались массы воды, с которой едва могли справиться насосы, и тысячи рабочих подвергались опасности затопления. Эти храбрецы работали иногда по грудь в воде. Подчас врывавшаяся вода была горяча как кипяток, и от нее валил пар, словно от гейзера. Правда, в большинстве случаев можно было предвидеть появление больших масс воды и заранее принять меры. Специально сконструированными аппаратами, похожими на передатчики беспроволочного телеграфа, по способу, впервые предложенному доктором Леви из Геттингена, в скалу посылались электрические волны, которые при наличии больших количеств воды (или рудных залежей) отражались назад и вступали в интерференцию с отправными волнами. Неоднократно обломки засыпали бурильные машины, и это также влекло за собой человеческие жертвы. Кому не удавалось спастись в последнюю минуту, тот был раздавлен. Отравления окисью углерода, анемия были обыденными явлениями. Туннель породил даже особую болезнь, похожую на кессонную. Народ назвал ее «the bends» – «корчи». Аллан построил на берегу моря специальный санаторий для пострадавших этой необыкновенной болезнью.
   В общем, однако, за шесть лет строительства туннель поглотил не больше жертв, чем любое крупное техническое сооружение. Общая сумма жертв составила относительно небольшую цифру в тысячу семьсот тринадцать человеческих жизней.
   Но десятое октября седьмого года было для Аллана злосчастным днем…
   Аллан имел обыкновение ежегодно в октябре производить генеральный смотр работ на американском участке, продолжавшийся несколько дней. Инженеры и служащие называли эти дни «страшным судом». Четвертого октября он осматривал город. Аллан заходил в рабочие дома, на бойни, в бани и больницы. Он посетил дом для выздоравливающих, которым руководила Мод. Мод весь день была в большом волнении и густо покраснела, когда Аллан похвалил ее деятельность. Следующие дни были посвящены осмотру конторских зданий, товарных станций и машинных залов, где с шумом вращался бесконечный ряд динамо-машин, работали насосы тройного, действия, рудничные вентиляторы и компрессоры.
   Затем он вместе с Хобби, Гарриманом и инженером Берманом отправился в туннель.
   Осмотр туннеля длился несколько дней, так как Аллан проверял каждую станцию, каждую машину, каждую стрелку, каждый квершлаг, каждое депо. Покончив с каким-либо пунктом, они сигналом останавливали ближайший поезд, вскакивали в вагон и двигались дальше.
   В штольнях было темно, как в погребе. Иногда проносился рой огней, мелькали железные каркасы, человеческие тела, примостившиеся на лесах. Ослепительно вспыхивал красный фонарь, резко звучал колокол поезда, и тени шарахались в сторону.
   В темных штольнях стоял гул от мчавшихся поездов. Они гремели и кряхтели, пронзительные крики доносились из темной дали. Словно где-то выли волки, фыркал и отдувался вынырнувший гиппопотам, мощным басом яростно спорили циклопы, и казалось, что можно даже разобрать отдельные слова. Хохот катился по штольням, и в конце концов все эти странные и жуткие звуки сливались воедино: туннель гремел, шумел, гудел, и внезапно поезд попадал в бурю такого грохота и трезвона, что нельзя было разобрать собственных слов. За сорок километров от бурильной машины в туннеле стоял такой гул, что чудилось, будто это гигантский бараний рог, в который трубил сам ад. Здесь места работы, залитые светом прожекторов, сверкали, как раскаленные добела плавильные печи.
   Весть о прибытии Аллана в туннель распространилась со скоростью лесного пожара. Куда бы он ни приходил, покрытый пылью и грязью до неузнаваемости и все же всеми узнанный, – отряды горняков запевали «Песнь о Маке»:
 
Three cheers and a tiger tor him![50]
Кепи долой перед Маком!
Мы все, как один, за него.
Нет того, что бы Мак не осилил,
God damn you, yes,[51] такой уж наш Мак,
Three cheers and a tiger for Mac!
 
   Сменившиеся рабочие сидели на груженных камнем платформах, и по гремящим и грохочущим штольням разносился отзвук их пения.
   Мак был популярен и – насколько это допускала фанатическая ненависть между трудом и капиталом – пользовался симпатией рабочих. Он был из их среды и, несмотря на свою громадную власть, сделан из того же теста, что и они.
   «Мак!.. – говорили они обычно. – Да, Мак – это парень!» Это было все, и это было высшей похвалой.
   Его популярности особенно содействовали «Воскресные приемы». И о них сложили песню такого содержания: «Если у тебя неприятности, черкни словечко Маку. Он справедлив, он из нашей среды. Или лучше пойди на его воскресный прием. Мы его знаем, он тебя не отошлет, не разобрав дела. Он знает сердце рабочего».