С. Вульф только раз приостановился на своем пути, и это дорого ему обошлось. Он влюбился в Чикаго в красивую венку и женился на ней. Но красота венки, воспламенившая его чувства, быстро отцвела, и осталась сварливая, заносчивая, болезненная жена, терзавшая его своей ревностью. Ровно шесть недель назад она умерла. С. Вульф не горевал о ней. Двух сыновей он отвез в пансион, но не в Европу, а в Бостон, где из них должны были сделать свободных, образованных американцев. Потом, сняв для одной светловолосой шведки, учившейся пению, маленькую квартирку в Бруклине, он сказал себе, что передышка кончена, и приступил к своей деятельности в синдикате.
   В первый же день он ознакомился со своим громадным штатом помощников, доверенных, кассиров, бухгалтеров, счетоводов, стенографисток, на второй день принял бразды правления, а на третий день казалось, будто он уже годами занимает этот пост. Ллойд рекомендовал С. Вульфа как самого выдающегося финансиста, какого ему приходилось встречать на своем веку, и Аллан, которому С. Вульф как личность был чужд и мало симпатичен, уже через несколько дней должен был признать, что С. Вульф по меньшей мере изумительный работник.

4

   Призыв к подписке был опубликован, и туннель начал проглатывать поступавшие деньги.
   Цена акций была тысяча долларов, временные свидетельства выпускались на сто, двадцать и десять долларов.
   В громадном голом зале нью-йоркской фондовой биржи в день выпуска бумаг стоял чудовищный шум. Уже много лет не появлялось на рынке бумаг, судьбу которых так трудно было предугадать. Эти бумаги могли оказаться блестящим помещением капитала и могли не стоить ни гроша. Спекулянтов охватило лихорадочное волнение, но они держались выжидательно, так как никто не решался быть первым. Но недаром С. Вульф несколько недель провел в спальных вагонах, зондируя позицию, занятую в отношении синдиката крупной промышленностью, наиболее заинтересованной в туннеле. Он не подписывал ни одного заказа, не убедившись, что контрагент настроен дружественно. Поэтому ровно в десять часов агенты крупной промышленности открыли энергичный спрос. Они приобрели акций примерно на семьдесят пять миллионов.
   Плотина была прорвана…
   Но Аллан стремился главным образом к тому, чтобы получить деньги от народа. Не шайка капиталистов и спекулянтов должна была строить туннель, он должен был стать собственностью народа, Америки, всего мира.
   И народные деньги не заставили себя ждать.
   Люди всегда преклонялись перед смелостью и богатством. Смелость – это торжество над смертью, богатство – торжество над голодом, а люди ничего не боятся больше, чем смерти и голода.
   Сами бесплодные, они всегда набрасываются на чужие идеи, чтобы согреться, воодушевиться ими и позабыть о собственной бледности и бессодержательности. Это была армия читателей газет, трижды в день питающих свою душу судьбами неизвестных им людей. Это была армия зрителей, ежечасно наслаждавшихся рискованными прыжками и смертоносным падением своих ближних, в тупом гневе на собственное бессилие и нищету. Только избранные могли позволить себе роскошь личных переживаний. У остальных не хватало ни времени, ни денег, ни мужества, – им нечего было ждать от жизни. Их увлекал за собой свистящий приводной ремень, вихрем мчавшийся вокруг земного шара, и кто приходил в содрогание, у кого захватывало дух, тот падал, разбивался вдребезги, и никому до него не было дела. Ни у кого не хватало ни времени, ни денег, ни мужества заняться несчастным, – сострадание тоже стало роскошью. Старая культура обанкротилась, но много ли нужно было дать массам? Чуточку искусства, чуточку религии и «христианской науки», армию спасения, теософию и спиритическое опьянение, – ведь если подумать, то этого было бы недостаточно, чтобы удовлетворить душевные запросы даже горсточки людей. Немного дешевых развлечений – театр, кино, бокс и варьете, – чтобы преодолеть головокружение, когда на несколько часов останавливался свистящий приводной ремень. Многие же были всецело поглощены тренировкой своего тела, – они старались набраться сил, чтобы завтра мчаться дальше. Эту тренировку они называли спортом.
   Жизнь была горяча и стремительна, безумна и гибельна, пуста, бессмысленна. Тысячи отбрасывали ее. Довольно старых песенок! Нельзя ли новый мотив?
   И Аллан дал им его. Он дал им песнь из железа и треска электрических искр, и они поняли: это была песнь их эпохи, и они слышали ее неумолимый ритм в грохоте проносящихся над их головами поездов надземной дороги.
   Этот человек не сулил никаких участков в царстве небесном, не утверждал, что душа человека имеет семь этажей. Этот человек не жонглировал давно забытым прошлым или туманным будущим, – этот человек был современность. Он обещал нечто осязательное, всем понятное: он хотел просверлить дырку в земном шаре – вот и все!
   Но, несмотря на простоту проекта, каждый сознавал его необычайную смелость. А главное: проект был окружен ослепительным сверканием миллионов!
   Вначале деньги «маленьких людей» притекали скудно, но потом полились рекой. По Нью-Йорку, Чикаго, Сан-Франциско, по всей Америке носились слова «туннельные акции». Вспоминали об акциях «Виктория Рэнд-Майн», об акциях «Континенталь-Радиум», обогативших их держателей. Туннельные акции могли оставить далеко за собой все бывшее до них. Можно было… О, что и говорить, их необходимо было купить! Речь ведь шла не о лишней тысяче долларов, – речь шла о том, чтобы обеспечить себе отступление в старость, пока еще не вывалились из челюстей зубы.
   Неделями людской поток наводнял гранитные лестницы здания синдиката. Несмотря на то что акции с таким же успехом можно было приобрести в сотне других мест, каждый хотел получить их свеженькими из первоисточника. Кучера, шоферы, официанты, лифтеры, конторщики, продавщицы, ремесленники, воры… Евреи, христиане, американцы, французы, немцы, русские, поляки, армяне, турки – все нации и все оттенки кожи… Люди толпились перед синдикатом и горячо спорили об акциях, дивидендах, прибылях. Воздух был насыщен запахом денег! Казалось, будто с серого зимнего неба на Уолл-стрит лился дождь верных денег, солидных долларовых банкнот.
   В иные дни скопление народа было так велико, что у служащих не оставалось времени сложить в пачки собранные деньги. Это было, право, совсем как в давно минувшие дни франклиновского синдиката, дни покойного «520-процентного Миллера». Кассиры просто бросали деньги на пол позади себя. Они ходили по щиколотку в деньгах, и артельщики без перерыва уносили деньги в бельевых корзинах. Этот все нараставший поток денег вызывал блеск неистовой жадности в глазах людей, просовывавших голову в окошечко. Одной горсточки, которую можно зажать в кулаке, достаточно, чтобы они – безличные номера, моторы, автоматы, машины – превратились в людей. Одурманенные, словно после попойки, опьяненные мечтой, с горящими глазами, они уходили, чувствуя себя миллионерами.
   В Чикаго, Сент-Луисе, Сан-Франциско, во всех больших и маленьких городах Соединенных Штатов разыгрывались подобные сцены. Не было фермера, не было ковбоя, не было рудокопа, не спекулировавшего акциями С.А.Т.
   А туннель глотал, туннель пил деньги, словно допотопное чудовище, обуреваемое жаждой. Он глотал их по обе стороны океана.

5

   Огромная машина работала полным ходом, и Аллан следил за тем, чтобы она не сбавляла его. Он считал, что всякое дело можно сделать за половину того времени, которое обычно считают необходимым. Все приходившие с ним в соприкосновение безотчетно заражались его темпом. В этом была сила Аллана.
   Тридцатидвухэтажный человеческий улей из железа и бетона – от подвальных кладовых до радиостанций на плоской крыше – был пропитан потом и трудом. Его восемьсот ячеек кишели служащими, конторщиками, стенографистками. Его двадцать лифтов весь день сновали вверх и вниз. Здесь были открытые лифты; в которые можно было вскочить, когда они проходили мимо. Были лифты-экспрессы, не останавливавшиеся до десятого, до двадцатого этажа, был один лифт, взлетавший без остановок до самого верхнего этажа. Ни один квадратный метр тридцати двух этажей не лежал втуне. Почта, телеграф, кассы, управления, ведавшие надземными и подземными сооружениями, силовыми станциями, городским строительством, машинами, пароходами, железом, сталью, бетоном, деревом. До поздней ночи здание высилось феерически освещенной башней среди пестрой, многозвучной сумятицы Бродвея.
   Во всю длину четырех верхних этажей тянулась грандиозная картина-реклама, сделанная по эскизу Хобби из тысяч разноцветных электрических лампочек. Огромная карта Атлантического океана, окруженная звездно-полосатыми флагами. Океан из голубых, вечно колышущихся волнистых линий. Слева – Северная Америка, справа – Европа с британскими островами: плотные сверкающие звездные кучи. Туннельный город, Бискайя, Азорские острова, Бермудские и Финистерре – пятна рубиновых огней, слепящих, как прожекторы. На океане ближе к Европе – четкое изображение парохода из цветных огней. Но пароход не двигается с места. Под голубыми волнистыми линиями очерчена красными огнями главная кривая, ведущая через Бермудские и Азорские острова к берегам Испании и Франции: туннель. По туннелю от континента к континенту непрестанно мчатся взад и вперед огненные поезда. Шестивагонные поезда – каждые пять секунд! Светящийся туман подымается от сверкающей картины, основанием которой служат спокойные, самоуверенные, широкие молочно-белые гигантские буквы: «Атлантический туннель».
   Чем лихорадочнее была окружавшая Аллана атмосфера, тем лучше он себя чувствовал. Настроение у него было отличное, жизнь била в нем ключом, он был здоровее и сильнее, чем когда-либо. Еще свободнее стала посадка его головы, а плечи – еще шире и крепче. Глаза утратили свое детское, добродушное выражение, взор был сосредоточен и уверен. Даже губы, прежде сжатые, теперь словно расцвели неуловимой улыбкой. Он ел с аппетитом, спал глубоким, спокойным сном и работал без торопливости, равномерно и неутомимо.
   Мод, в противоположность ему, потеряла долю своей свежести и красоты. Ее юность прошла, из девушки она превратилась в женщину. Ее щеки лишились прежнего свежего румянца, они немного поблекли и похудели. Она всегда была теперь настороженной, гладкий лоб прорезали задумчивые складки.
   Она страдала.
   В феврале и марте она провела несколько чудесных недель, вознаградивших ее за скучную и бессодержательную зиму. Она побывала с Маком на Бермудских и Азорских островах и в Европе. Особенно на море она весь день могла наслаждаться обществом Мака. Тем тяжелее ей было по возвращении опять привыкать к Бронксу.
   Неделями Мак бывал в разъездах: Буффало, Чикаго, Питтсбург, Туннельный город, электрические станции на побережье. Он жил в экспрессах. А в Нью-Йорке его уже снова ждала груда работы.
   Правда, он сдержал свое обещание и чаще приезжал теперь в Бронкс, но почти всегда, даже на воскресные дни, привозил неотложную работу. Часто он являлся только к ночи – выспаться, принять ванну, позавтракать – и опять исчезал.
   В апреле солнце уже высоко стояло на небе и было даже несколько нестерпимо душных дней. Мод прогуливалась с Эдит, которая уже бодро семенила рядом с нею по парку, благоухавшему влажной землей и свежей зеленью. Как и в прошлое лето. Мод часами стояла с Эдит на руках перед клеткой обезьян и весело смеялась. Маленькая Эдит с раскрасневшимися от восторга щечками каталась на изящном шотландском пони, бросала хлеб медведям, сидевшим с раскрытой пастью у решеток, останавливалась перед львятами. Так проходили послеобеденные часы. Иногда Мод отваживалась посетить с ребенком шумный, пыльный центр Нью-Йорка, – у нее была потребность ощущать вокруг жизнь. После этого она обычно садилась отдохнуть в парке Баттери, где поезда воздушной железной дороги гремят над головами играющих детей. Это было самое любимое место Мод во всем необъятном Нью-Йорке.
   Рядом с аквариумом стояли скамьи. Тут Мод располагалась и уносилась мыслями далеко за пределы залива, пока ее дочурка, пыхтя от напряжения и удовольствия, возилась с пестрыми формочками в песке. Белые пароходики шныряли взад и вперед между Хобокеном, Эллис-Айлендом, Бедлоз-Айлендом, Стэйтен-Айлендом, Бруклином. Широкая молочно-белая бухта и Гудзонов залив кишели ими, – Мод насчитывала иногда сразу тридцать штук. На всех пароходиках безостановочно подымался и опускался белый двуплечий рычаг, похожий на коромысло весов. Казалось, будто пароходики шагают в семимильных сапогах. Паром от Центрального вокзала Нью-Джерси проходил нагруженный железнодорожными вагонами, буксирные и таможенные катера беспокойно шныряли по воде. Вдали в солнечном тумане высился светлый силуэт статуи Свободы, и казалось, будто она парит над водой. Еще дальше тянулась голубая, еле заметная полоса, – это был Стэйтен-Айленд. Из пароходных труб вырывалась белая струя пара, и через некоторое время слышен был гудок или свисток. Бухта гудела тысячами голосов – от пронзительного визга буксирных катеров до низкого, сотрясавшего воздух рева океанских пароходов. Беспрерывно звенели цепи, вдали раздавались удары по железу. Шум был такой многоголосый, что производил впечатление своеобразного концерта и побуждал к грезам и раздумью.
   Вдруг загудело совсем близко: огромный пассажирский пароход пробирался, залитый солнцем, по мутной, зеленоватой воде Гудзона. На борту играл оркестр, вся палуба была усеяна точками – человеческими головами, а на корме чернела плотная масса палубных пассажиров.
   – Помаши ручкой, Эдит, помаши пароходу!
   И Эдит поднималась, махала маленьким жестяным ведерком и кричала – совсем как свисток катера.
   Когда они собирались домой, Эдит всегда просилась к отцу. Но Мод объясняла ей, что папе мешать нельзя.
   Мод опять усердно занялась музыкой. Она возобновила уроки и прилежно упражнялась. Как много она позабыла! Несколько недель подряд она посещала все интересные концерты и два раза в месяц играла в общежитии продавщиц и швей. Но к наслаждению, которое приносила ей музыка, все чаще примешивалась мучительная тоска. От этого Мод все реже и реже стала подходить к роялю и в конце концов совсем забросила музыку. Она посещала лекции по воспитанию детей, гигиене, этике и защите животных. Ее имя мелькало даже в списках покровительниц разных обществ по призрению инвалидов и воспитанию сирот – этих современных амбулаторий, где перевязывают раны, нанесенные в немилосердной борьбе за хлеб насущный.
   Но она ощущала какую-то внутреннюю пустоту, пустоту, в которой клокотали гнев и желание.
   Под вечер она неизменно вызывала Мака по телефону, и ей становилось легче от одного звука его голоса.
   – Мак, ты приедешь сегодня к обеду? – спрашивала она и напряженно ждала его ответа, еще не докончив фразы.
   – Сегодня? Нет, сегодня это невозможно! Но завтра я приеду, я это устрою. Как поживает Эдит?
   – Лучше, чем я, Мак! – Но она говорила это смеясь, чтобы не расстраивать его.
   – Пусть она подойдет к телефону, Мод.
   И Мод, счастливая, что он вспомнил о ребенке, поднимала девочку, а Эдит лепетала несколько слов в телефон.
   – Ну, до свидания, Мак! Не беда, что сегодня не вышло, но завтра тебе не будет пощады, слышишь?
   – Да, я слышу. Завтра – непременно. Спокойной ночи, Мод!
   Но впоследствии часто случалось, что Лайону никак не удавалось вызвать Мака к телефону, так как он не мог оторваться от делового разговора.
   И Мод, несчастная и рассерженная, нервно швыряла трубку, с трудом удерживаясь от слез.
   По вечерам Мод читала. Она прочла целые шкафы книг, но быстро убедилась в том, что большинство книг не содержало ничего, кроме лжи. No, my dear,[40] жизнь – нечто совсем другое! Но иногда ей попадалась книга, изображавшая ее же горе во весь его рост. Глубоко расстроенная, со слезами на глазах, блуждала она взад и вперед по пустым и безмолвным комнатам. Наконец ее осенила замечательная мысль самой написать книгу. Совсем особенную – такую, чтобы она стала сюрпризом для Мака. Эта мысль захватила ее. Несколько часов она бегала по городу в поисках такой тетради, какую она представила себе накануне. Наконец, нашла то, что хотела. Это был дневник, тонкой желтоватой бумаги, в переплете из крокодиловой кожи.
   После обеда Мод приступила к работе. На первой странице она написала:
«Жизнь моей маленькой дочурки Эдит и то, что она говорила. Написано ее матерью Мод».
   «Да хранит ее бог, мою драгоценную Эдит», – написала она на второй странице. А на третьей уже начиналось описание жизни Эдит: «То begin with my sweet little daughter was born…»[41]
   Книгу она собиралась подарить Маку на рождество. Эта работа приводила ее в восторг, и она скоротала за нею много одиноких вечеров. Она добросовестно записывала каждую мелочь из жизни своей маленькой Эдит. Все забавные словечки, все наивные и мудрые вопросы, замечания и мысли ее девочки.
   Иногда она отвлекалась от работы, углублялась в собственные заботы и размышления.
   Она жила от воскресенья до воскресенья, когда Мак приезжал к ней. Воскресенья для нее были праздником. Она украшала дом, придумывала особое меню, которое должно было вознаградить Мака за всю неделю. Но иногда Аллан не мог вырваться и в воскресенье.
   В один воскресный день он был внезапно вызван на сталелитейный завод в Буффало. А в следующее воскресенье он привез с собой в Бронкс некоего Шлоссера, начальника стройки на Бермудах, и Мод не получила от приезда Мака почти никакого удовольствия, так как мужчины использовали этот день для обсуждения технических вопросов.
   И вот в один прекрасный день Мод явилась в необычное время в здание синдиката и попросила Лайона передать Маку, что ей необходимо немедленно с ним поговорить.
   Она ждала в столовой, рядом с кабинетом Мака, и слышала, как чей-то хриплый, жирный голос перечислял названия банков:
   – «Манхэттен»… «Морган и Компания»… «Шерман»…
   Она узнала голос С. Вульфа, которого терпеть не могла. Вдруг голос замолк, и Мод услышала слова Мака:
   – Сию минуту. Скажи, Лайон, что сию минуту.
   Лайон вышел и шепотом передал ответ.
   – Я не могу ждать, Лайон!
   Китаец смущенно заморгал глазами и тихо вышел из комнаты.
   Тотчас же появился Мак, разгоряченный работой, в наилучшем настроении.
   Заливавшаяся слезами Мод закрывала лицо платком.
   – Мод, что с тобой? – испуганно спросил он. – Что-нибудь с Эдит?
   Мод заплакала еще сильнее. Эдит, Эдит… А о ней он и не подумал. Разве с ней ничего не могло случиться?.. Ее плечи вздрагивали от рыданий.
   – Я просто больше не в силах выносить это! – всхлипывала она, прижимая платок к лицу.
   Ее рыдания все усиливались. Она уже не могла перестать, как расплакавшийся ребенок. Вся ее злоба, вся печаль рвались наружу.
   Мак стоял совершенно растерянный. Потом дотронулся до плеча Мод и сказал:
   – Послушай, Мод, я ведь не виноват, что Шлоссер испортил нам воскресный день. Он приехал со своего участка и никак не мог пробыть больше двух дней.
   – Не в одном этом воскресенье дело! Вчера вот был день рождения Эдит… Я ждала… Я думала…
   – День рождения Эдит? – смущенно переспросил Аллан.
   – Да. Ты забыл о нем!
   Мак стоял пристыженный.
   – Как же это так? – пробормотал он. – Еще позавчера я помнил об этом! – Помолчав, он продолжал: – Послушай, дитя мое, мне о стольких вещах приходится помнить эти дни. Ведь так будет только пока все наладится…
   Мод вскочила и топнула ногой. Покраснев от гнева, она смотрела на мужа сквозь залившие ее лицо слезы:
   – Ты без конца это говоришь, уже месяцы ты это говоришь! О, что за жизнь!
   Всхлипывая, она снова бросилась на стул и закрыла лицо. Мак окончательно растерялся. Он стоял, как провинившийся школьник, и краснел. Никогда еще не видел он Мод в таком волнении.
   – Послушай, Мод! – снова начал он. – Иногда оказывается работы больше, чем человек ожидает, но все это скоро изменится…
   И он просил ее потерпеть еще, рассеяться, заняться музыкой, посещать концерты, театры.
   – Ах, все это я уже пробовала, скучно! Я сыта всем этим по горло! Все только ждать и ждать!..
   Мак покачал головой и беспомощно посмотрел на Мод.
   – Да, так что же нам с тобой придумать? – тихо спросил он. – Не поехать ли тебе на несколько недель в деревню? В Беркшир?
   Мод вскинула голову и взглянула на него еще влажными, расширенными глазами.
   – Ты хочешь совсем от меня отделаться? – спросила она.
   – Да нет же, нет! Я думал только о твоей пользе, дорогая Мод! Мне тебя жаль, искренне жаль…
   – Я не хочу, чтобы ты меня жалел, не хочу…
   И снова неудержимо полились эти глупые слезы.
   Мак посадил ее к себе на колени и старался ласками успокоить.
   – Вечером я приеду в Бронкс! – сказал он наконец, как будто этого обещания было достаточно, чтобы загладить его вину.
   Мод вытерла заплаканное лицо:
   – Хорошо. Но если ты приедешь позже половины девятого, я разведусь с тобой! – Сказав это, Мод тотчас густо покраснела. – Я часто об этом думала, не смейся, Мак! Так нельзя обходиться с женой. Я не шучу!
   Она обняла Мака, прижалась своей горячей щекой к его загорелому лицу и прошептала:
   – Ведь я так тебя люблю, Мак, так люблю!
   Ее глаза блестели, когда она спускалась в лифте с тридцать второго этажа. Она чувствовала себя хорошо, на сердце у нее стало так тепло, но вместе с тем ей было немного стыдно. Она вспомнила смущение Мака, огорчение в его взоре, его беспомощность и скрытое удивление, что она не могла понять, как необходима эта работа.
   «Я себя вела как дура. Ужасно глупо! – досадовала она. – Что Мак теперь подумает обо мне? Что у меня не хватает бодрости и терпения и что я не способна понять его работу… И как глупо было лгать, что я уже часто думала о разводе!»
   Мысль о разводе пришла ей в голову только во время разговора с мужем.
   – Да, право, дура! – пробормотала она, садясь в автомобиль, и улыбнулась, чтобы справиться с неприятным ощущением стыда, которое вызвало в ней ее поведение.
   Аллан поручил Лайону в три четверти восьмого «выкинуть его из конторы». Точно! Около восьми часов он забежал в магазин, накупил груду подарков для Эдит и несколько вещей для Мод, не особенно тщательно выбирая, так как ничего не смыслил в этих делах.
   «Мод права», – думал Аллан, в то время как автомобиль мчался по шестимильной, прямой как стрела, улице Лексингтона. Он ломал себе голову над тем, как ему устроиться в будущем, чтобы можно было больше времени посвящать семье. Но ни к какому решению он не пришел. Все дело было в том, что количество работы с каждым днем возрастало, а не убывало.
   «Что же мне делать? Если бы я мог кем-нибудь заменить Шлоссера, – он так беспомощен!»
   Мак вспомнил, что у него в кармане лежит несколько спешных писем, перечел и подписал их. У Гарлем-Ривера он покончил с этим и велел остановить автомобиль, чтобы опустить письма. Было двадцать минут девятого.
   – Сверни на Бостонскую дорогу, Энди, let her rip,[42] но не сбей никого!
   И Энди помчался по Бостонской дороге так, что прохожие шарахались в сторону, а конный полицейский галопом бросился им вдогонку. Мак положил ноги на противоположное сиденье, зажег сигару и, утомленный, закрыл глаза. Он уже засыпал, когда автомобиль сразу остановился. Весь дом был празднично освещен.
   Мод, как ребенок, сбежала с лестницы и бросилась Маку на шею. Еще из палисадника она закричала:
   – О, какая я дура, Мак!
   Ее не смущало, что шофер слышит ее.
   Да, теперь она вооружится терпением и никогда не будет жаловаться.
   – Клянусь тебе в этом, Мак!

6

   Мод сдержала слово, но это далось ей нелегко.
   Она больше не жаловалась, если Мак не приезжал в воскресный день или если он привозил с собой столько работы, что едва мог уделить минутку жене. Мак взял на себя сверхчеловеческий труд, – она это понимала, – труд, какого не выдержал бы никто на его месте. От нее зависело не взваливать на его плечи лишней обузы. Напротив, она должна была стремиться к тому, чтобы дать ему возможность вполне насладиться коротким досугом.
   Она была весела и беззаботна, когда он приезжал, и ничем не выдавала тоску, томившую ее в его отсутствие. И странно – он, Мак, никогда не спрашивал об этом, ему и в голову не приходило, что она страдает.
   Настало лето. Пришла осень, в бронкском парке пожелтели листья, и деревья перед домом сбрасывали свой зеленый убор, не ожидая вмешательства ветра.
   Мак спросил Мод, не хочет ли она переехать в Туннельный город. Она скрыла свое удивление. Ему, пояснил он, придется раза два в неделю бывать там, и он намерен устраивать по воскресным утрам нечто в роде аудиенций, когда всякий, инженер или рабочий, мог бы высказывать ему свои пожелания и жалобы.