Стоял октябрь. Было как раз десятое число, годовщина катастрофы. У Вульфа оставалось три месяца времени, и в этом еще была некоторая надежда на спасение. Но он должен был несколько дней отдохнуть и прийти в себя. Он отправился в Сан-Себастьян.
   Но ровно через три дня, когда его состояние уже настолько улучшилось, что он начал интересоваться дамами, пришла телеграмма от Аллана: его личное присутствие необходимо в Нью-Йорке, Аллан ждет его со следующим пароходом.
   С. Вульф уехал ближайшим поездом.

6

   Однажды в октябре, к великому удивлению Аллана, ему доложили, что его хочет видеть Этель Ллойд.
   Она вошла и быстрым взглядом окинула комнату.
   – Вы одни, Аллан? – улыбаясь спросила она.
   – Да, мисс Ллойд, совершенно один.
   – Это хорошо! – Этель тихо засмеялась. – Не пугайтесь, я не шантажистка. Меня прислал к вам отец. Вот письмо, которое он просил вам передать с глазу на глаз.
   Она вынула из кармана пальто письмо.
   – Конечно, это немного странно, – с живостью продолжала Этель, – но у папы есть свои причуды.
   Она принялась болтать весело, как обычно, без всякого стеснения и втянула Аллана, очень скупого на слова, в беседу, которую вела почти одна.
   – Вы были в Европе? – спросила она. – А мы этим летом проделали замечательную поездку. Нас было пятеро – двое мужчин и три дамы. Мы поехали в цыганском фургоне до Канады. Все время были на свежем воздухе. Спали под открытым небом и сами готовили, это было чудесно! Мы захватили с собой палатку и маленькую лодку, которая помещалась на крыше фургона… А это, вероятно, проекты?..
   С присущей ей непринужденностью она осмотрела помещение, сохраняя задумчивую улыбку на красивых, ярко накрашенных губах (такова была мода). На ней было шелковое пальто цвета сливы, маленькая круглая шляпа, чуть светлее, с которой свисало до плеча серовато-голубое страусовое перо. Бледный серовато-голубой тон ее костюма оттенял синеву глаз. Они напоминали цветом темную сталь.
   Кабинет Аллана поражал будничностью своей обстановки. Потертый ковер, два-три кожаных кресла, без которых, видно, нельзя обойтись, несгораемый шкаф. Несколько рабочих столов с кипами записок, прижатых образцами стали. Этажерки со свертками и папками. Груда бумаг, как будто без толку разбросанных по кабинету. Стены большой комнаты были покрыты огромными планами, изображавшими отдельные строительные участки. Тонко нанесенные отметки морских глубин и проведенная тушью кривая туннельной трассы делали их похожими на чертежи висячих мостов.
   Этель улыбнулась.
   – Какой у вас порядок! – сказала она.
   Обыденность помещения ее не разочаровала. Она вспомнила бюро своего отца, вся обстановка которого состояла из письменного стола, кресла, телефона и плевательницы.
   Она заглянула Аллану в глаза.
   – Мне кажется, Аллан, такой интересной работы, как ваша, еще никогда не вел ни один человек! – сказала она с искренним восхищением.
   Вдруг она вскочила и восторженно захлопала в ладоши.
   – Боже, что это? – изумленно воскликнула она.
   Ее взор случайно упал через окно на лежавший внизу Нью-Йорк.
   С тысячи плоских крыш тянулись к нему прямые, как свечи, тонкие белые столбы пара. Нью-Йорк работал, Нью-Йорк стоял под парами, как машина. Сверкали окнами фасады столпившихся домов-башен. Глубоко внизу, в тени ущелья Бродвея, ползали муравьи, точки и крохотные тележки. Сверху кварталы домов, улицы и дворы были похожи на ячейки, на соты улья, и невольно в голову приходила мысль, что люди построили эти ячейки, побуждаемые тем же животным инстинктом, что и пчелы, создающие соты. Между двумя группами белых небоскребов виднелся Гудзон, и по нему двигался крошечный пароходик, игрушка с четырьмя трубами, океанский гигант в пятьдесят тысяч тонн.
   – О, какая красота! – без конца повторяла Этель.
   – Разве вы никогда не видели Нью-Йорка с высоты?
   Этель кивнула.
   – Видела, – сказала она. – Я не раз летала над городом с Вандерштифтом. Но в аэроплане такой ветер, что надо все время придерживать вуаль, и ничего не видишь.
   Этель говорила просто и естественно, и все ее существо излучало откровенность и сердечность. И Аллан спрашивал себя, почему в ее присутствии он всегда чувствовал какое-то стеснение. Он не мог непринужденно беседовать с ней. Может быть, его раздражал ее голос. Собственно говоря, в Америке существуют только два типа женских голосов: мягкий, звучащий глубоко в гортани (так говорила Мод), и резкий, слегка носовой, который кажется дерзким и навязчивым, – такой голос был у Этель.
   Вскоре Этель собралась уходить. Обернувшись в дверях, она спросила Аллана, не примет ли он участие в небольшой прогулке на ее яхте.
   – Мне предстоят сейчас серьезные переговоры, которые отнимут все мое время, – сказал Аллан, распечатывая письмо Ллойда.
   – Ну, в другой раз! Good bye![71] – весело простилась Этель и ушла.
   Письмо Ллойда содержало всего несколько слов: «Следите за С.В.». Оно было без подписи.
   С.В. означало С. Вульф. У Аллана зашумело в ушах.
   Если Ллойд предупреждал, значит у него были серьезные основания! Инстинкт ли Ллойда зародил в нем подозрение? Или его шпионы?
   Зловещее предчувствие овладело Алланом. Денежные дела не были его специальностью, и он никогда не интересовался ведомством С. Вульфа. Это было дело административного совета, и все шло эти годы великолепно.
   Он тотчас же пригласил к себе Расмуссена, заместителя С. Вульфа. Не придавая этому с виду особого значения, он попросил составить комиссию, которая совместно с ним самим и Расмуссеном выяснила бы точное финансовое положение синдиката в настоящий момент. Аллан сказал, что собирается скоро возобновить работы и хотел бы знать, какими суммами можно располагать в ближайшее время.
   Расмуссен был благовоспитанный швед, который за время двадцатилетнего пребывания в Америке не растерял европейских навыков вежливости.
   Он поклонился и спросил:
   – Вы хотели бы, чтобы комиссия была составлена еще сегодня, мистер Аллан?
   Аллан покачал головой:
   – Это не так спешно, Расмуссен! Скажем, завтра утром. Вам удастся сделать выбор до завтра?
   – Конечно! – улыбнулся Расмуссен.
   В этот вечер Аллан успешно выступал на собрании делегатов рабочего союза.
   В этот вечер Расмуссен застрелился.
   Аллан побледнел, узнав об этом. Он тотчас же потребовал приезда С. Вульфа и назначил тайную ревизию. Телеграф работал день и ночь. Ревизия наткнулась на непроницаемый хаос. Оказалось, что растраты, размеры которых сейчас еще невозможно было установить, скрывались неверными записями в книгах и изощренными комбинациями. Кто был ответствен за это – Расмуссен, С. Вульф или другие, – сразу нельзя было определить. Ревизия установила, что последний баланс С. Вульфа был представлен в прикрашенном виде, а в запасном капитале обнаружилась недостача в шесть или семь миллионов долларов.

7

   С. Вульф плыл по океану, не подозревая, что его сопровождают два сыщика.
   Он пришел к убеждению, что лучше всего осведомить Аллана о потерях. Но он прибавит к своему сообщению, что эти потери, за исключением какой-нибудь пустячной суммы, покроются другими выгодными сделками. Он почувствовал некоторое облегчение. Однако, когда по радиотелеграфу он узнал о самоубийстве Расмуссена, его охватил ужас. Он посылал телеграмму за телеграммой в Нью-Йорк. Он заявил, что отвечает за Расмуссена и сейчас же назначит ревизию. Аллан ответил, чтобы он больше не телеграфировал, а немедленно по приезде явился к нему.
   С. Вульф не подозревал, что над ним уже занесен нож. Он все еще надеялся, что сам будет руководить ревизией и найдет выход из положения. Может быть, в смерти Расмуссена его, С. Вульфа, спасение!.. Он был готов на все, лишь бы выйти сухим из воды. Если понадобится, он пойдет даже на подлость. Свой грех по отношению к Расмуссену он сумеет загладить помощью его семье…
   Едва пароход пришвартовался в Хобокене, как Вульф уже помчался в своем автомобиле на Уолл-стрит. Он тотчас же велел доложить о себе Аллану.
   Аллан заставил его ждать – пять минут, десять минут, четверть часа. Вульф был поражен. И с каждой минутой мужество, которое он старательно поддерживал в себе, испарялось. Когда наконец Аллан принял его, он скрыл свою пошатнувшуюся уверенность за астматическим пыхтением, которое казалось у него совершенно естественным.
   Он вошел, сдвинув котелок на затылок, с сигарой во рту, и еще в дверях заговорил.
   – Однако, надо сознаться, вы заставляете ждать своих посетителей, господин Аллан! – с упреком пробасил он, смеясь, и снял шляпу, чтобы вытереть пот со лба. – Как живете?
   Аллан встал.
   – Вот и вы, Вульф! – спокойно сказал он своим обычным голосом и стал что-то разыскивать глазами на письменном столе.
   Тон Аллана снова ободрил Вульфа, Ему померещился проблеск света, но дрожь, словно от прикосновения холодного ножа, пробежала у него по спине, когда он услышал, что Аллан назвал его «Вульф», а не «господин Вульф». Это фамильярность когда-то была одним из самых затаенных его желаний, теперь же она ему показалась дурным признаком.
   Кряхтя опустился он в кресло, откусил кончик новой сигары, так что стукнули зубы, и зажег ее.
   – Что вы скажете о самоубийстве Расмуссена, господин Аллан? – начал он тяжело дыша и, помахав спичкой, пока она не погасла, бросил ее на пол. – Исключительно одаренный человек! Жаль его! Ей-богу, он мог заварить нам здоровую кашу! Как я уже телеграфировал, за Расмуссена я отвечаю!
   Он умолк, почувствовав на себе взгляд Аллана. Этот взгляд был холоден – и только. Он был лишен человеческого участия, человеческого интереса, он оскорблял и заставил С. Вульфа умолкнуть.
   – Расмуссен – особая статья, – деловым тоном возразил Аллан и взял со стола кипу телеграмм. – Не будем ходить вокруг да около и поговорим о вас, Вульф!
   Словно ледяной ветер дохнул на Вульфа.
   Он подался вперед, пошевелил губами и кивнул, как человек, понимающий справедливость выраженного ему порицания и сознающийся в своей неудаче. Глубоко вздохнув, он устремил на Аллана серьезный, пылающий взор.
   – Я вам уже телеграфировал, господин Аллан, что на этот раз мне не повезло. Хлопок я продал на неделю раньше, чем следовало, потому что был одурачен своим агентом, совершеннейшим идиотом. Олово я продал слишком поздно. Я сожалею об этих потерях, но их можно возместить. Признаваться в собственной глупости – слабое удовольствие, поверьте мне! – закончил он, вздохнув, потом, кряхтя, выпрямился в кресле и тихо засмеялся.
   Но смех, самобичующий и молящий о снисхождении, ему не удался.
   Аллан сделал нетерпеливое движение головой. Он кипел от гнева и возмущения. Быть может, Аллан ни к кому не питал такой ненависти, как сейчас к этому волосатому астматику, человеку чуждой ему породы. Теперь, через год, злосчастно потерянный год, когда, наконец, он с крайним напряжением снова поставил дело на солидные рельсы, должен же был опять все погубить этот преступный биржевой маклак. У Аллана не было оснований нежничать, и он расправился с виновным быстро и беспощадно.
   – Не в этом дело, – заговорил он по-прежнему спокойным тоном, и только ноздри его раздувались. – Синдикат, ни минуты не медля, поддержал бы вас, если бы вы потерпели убытки, служа его интересам. Но, – Аллан выпрямился над письменным столом, о который он упирался, и посмотрел на Вульфа глазами, сверкавшими сдержанным бешенством, – ваш прошлогодний баланс был обманом, сударь! Обманом! Вы спекулировали за собственный счет и растратили семь миллионов долларов!
   С. Вульф упал как подкошенный. Он стал серым как земля. Черты его лица помертвели. Задыхаясь, он схватился жирной рукой за сердце. Его рот растерянно и нелепо открылся, и налитые кровью глаза готовы были выскочить из орбит.
   Аллан менялся в лице. Он попеременно краснел и бледнел от усилий сохранить самообладание. С прежним спокойствием и с той же холодностью он добавил:
   – Убедитесь сами.
   И он небрежным жестом бросил к ногам Вульфа кучку телеграмм, которые разлетелись по полу.
   С. Вульф, сидя в кресле, старался отдышаться. Почва провалилась под ним, его ноги стали мягкими, как вата, хриплое дыхание отдавалось в ушах, как шум водопада. Он был так ошеломлен, так оглушен этим падением с высоты своего величия, что остался равнодушен к оскорбительному жесту Аллана, презрительно бросившего ему телеграммы. Серые веки, как крышки, опустились на глаза. Он ничего не видел. Вокруг был мрак, кружащийся мрак. Он думал, что умрет, призывал смерть… Потом пришел в себя и начал понимать, что нет такой лжи, которая могла бы его спасти.
   – Аллан?.. – пробормотал он.
   Аллан молчал.
   С. Вульф снова окунулся в водоворот, вынырнул, кряхтя, и наконец открыл глаза, впалые, как у давно уснувших, загнивших рыб. Тяжело дыша, он выпрямился.
   – Наше положение было отчаянным, Аллан, – пробормотал он, и его грудь вздымалась толчками от недостатка воздуха, – я хотел добыть денег, во что бы то ни стало…
   Аллан, возмущенный, вскочил. Право на ложь имеет каждый отчаивающийся. Но он не испытывал никакой жалости к этому человеку, никакой! Он был полон ненависти и гнева. Он торопился покончить скорее и избавиться от него! Его губы побледнели от волнения, когда он ответил:
   – Вы держали в будапештском банке полтора миллиона на имя Вольфзона, в Петербурге – миллион, а в Лондоне и в бельгийских банках – иногда два, три миллиона. Вы вели дела за свой счет и в конце концов сломали себе шею. Я даю вам сроку до завтра, до шести часов вечера. Ни минутой раньше, ни минутой позже я велю вас арестовать.
   Шатаясь, желтый, как труп, Вульф поднялся, готовый из чувства самосохранения броситься на Аллана. Но он не мог шевельнуть рукой. Он не двигался с места и дрожал всем телом. Вдруг на несколько секунд к нему вернулось полное сознание. Он стоял, тяжело дыша, с каплями пота на бледном лице, с опущенными глазами. Его взор машинально остановился на названиях ряда европейских банков, обозначенных на телеграммах. Не признаться ли Аллану, почему он пустился на эти спекуляции? Не растолковать ли ему свои побуждения? Не объяснить ли, что не в деньгах для него дело? Но Аллан слишком прост, слишком примитивен, чтобы понять людей, стремящихся к могуществу, – Аллан, который сам обладал им, никогда его не добиваясь, не понимая, не ценя его, получив его с такой простотой… У этого конструктора машин были каких-нибудь три мысли в голове, он никогда не размышлял о мировых вопросах и ничего в них не понимал. Да если бы даже Аллан понял его, Вульф ударился бы лбом о гранитную стену, о стену узкого мещанского понятия о честности, которое имеет смысл в мелочах, но глупо в крупных делах. Он наткнется на эту стену и не прошибет ее. Аллан не станет его меньше презирать и проклинать. Аллан! Да, тот самый Аллан, у которого на совести пять тысяч человек, Аллан, взявший из народного кармана миллиарды без всякой уверенности, что сможет когда-нибудь исполнить свои обещания… Настанет и его час, он ему предсказывает это! Но этот человек сегодня судил его и считал себя вправе на это! Голова С. Вульфа отчаянно работала. Исход! Спасение! Шанс! Он вспомнил всем известное добродушие Аллана. Почему же он накинулся на него, С. Вульфа, как акула? Добродушие и милосердие – разные вещи.
   Этот отчаявшийся человек так углубился в свои думы, что на несколько секунд забыл обо всем окружающем. Он не слышал, что Аллан позвал слугу и приказал принести воды, так как господину Вульфу стало дурно. И чем больше он углублялся в свои мысли, тем безжизненнее и бледнее становился.
   Он очнулся только тогда, когда кто-то потянул его за рукав и чей-то голос произнес:
   – Сэр?
   Тогда он заметил Лайона, слугу Аллана, со стаканом воды в руках.
   Он выпил весь стакан, глубоко вздохнул и взглянул на Аллана. Ему вдруг показалось, что дело не так уж безнадежно. Может быть, ему удастся смягчить сердце Аллана. И он глубоким голосом спокойно и сдержанно сказал:
   – Послушайте, Аллан, ведь вы не всерьез это сказали? Мы с вами работаем семь или восемь лет, я принес синдикату миллионы.
   – Это была ваша обязанность.
   – Конечно! Слушайте, Аллан, я сознаюсь, что сошел с рельсов. Меня не деньги прельщали. Я хочу вам объяснить, хочу вам изложить свои мотивы… Но вы, конечно, не всерьез сказали, Аллан! Это дело поправимо! И я единственный человек, который может привести все в порядок… С моим падением падет и синдикат…
   Аллан знал, что С. Вульф говорил правду. Семь миллионов – черт с ними, но скандал будет катастрофой. Тем не менее он остался неумолим.
   – Это мое дело! – возразил он.
   Вульф покачал лохматой головой буйвола. Он не мог допустить, что Аллан действительно хочет отказаться от него, погубить его. Не может быть! И он еще раз осмелился заглянуть в глаза Мака. Но глаза говорили о том, что от этого человека нельзя было ждать ни снисхождения, ни милости. Ничего! Решительно ничего! Он вдруг осознал, что Аллан – американец, американец по рождению, тогда как он только сделался им, и Аллан был сильнее.
   Слабая надежда, которой он тешил себя, была тщетна. Он погиб. И с новой силой он почувствовал свое несчастье.
   – Аллан! – воскликнул он в полном отчаянии. – Не может быть, чтобы вы этого хотели. Нет! Вы посылаете меня на смерть. Не может быть, чтобы вы этого хотели!
   Он уже боролся не с Алланом, он боролся с судьбой. Но судьба выслала на фронт Аллана, холодного бойца, который не отступал.
   – Не может быть, чтобы вы этого хотели! – повторял он без конца. – Вы посылаете меня на смерть!
   И он тряс кулаками перед лицом Аллана.
   – Я вам все сказал.
   Аллан повернулся к двери. Лицо С. Вульфа покрылось холодным потом, как слизью, борода слиплась.
   – Я возмещу деньги, Аллан!.. – закричал он. Его руки хватали воздух.
   – Tommy rot![72] – крикнул Аллан, уходя.
   Вульф закрыл лицо руками и с глухим стуком, как раненый бык, упал на колени.
   Хлопнула дверь. Аллан ушел.
   По жирной спине С. Вульфа пробежала дрожь. Он поднялся почти без сознания. Его грудь сотрясало бесслезное рыдание. Он взял шляпу, провел рукой по фетру и медленно направился к двери.
   Здесь он еще раз остановился. Аллан был в смежной комнате и услышал бы, если бы он его позвал. Он открыл рот, но звук застрял в горле. Все равно это ни к чему бы не привело!
   Вульф ушел. Он скрипел зубами от злобы, унижения и горя. Слезы гнева выступили у него на глазах. О, как он ненавидел теперь Аллана! Он ненавидел его так яростно, что ощутил вкус крови на языке… Придет и час Аллана!
   Мертвым человеком спустился он в лифте.
   Он сел в автомобиль:
   – Риверсайд-драйв!
   Шофер, бросив беглый взгляд на лицо своего хозяина, подумал: «А Вульф-то готов!»
   Съежившийся, весь серый, с ввалившимися глазами, сидел Вульф в автомобиле, ничего не видя и не слыша. Он продрог от холодного пота и прятался в пальто, как улитка в раковину. Иногда он думал со злобным отвращением: «Он меня просто убил. Он меня зарезал!» Ни о чем другом он не мог думать.
   Настала ночь, шофер остановился и спросил, не поехать ли домой.
   С. Вульф с трудом пришел в себя и беззвучным голосом произнес:
   – На Сто десятую!
   Это был адрес Рене, его теперешней любовницы. У него не было никого, с кем он мог бы поговорить: ни друга, ни приятеля, и он поехал к ней.
   Вульф испугался, что выдал себя перед шофером, и постарался успокоиться. Перед домом Рене он вышел и своим обычным, равнодушным, немного надменным тоном процедил:
   – Ждать!
   Но шофер подумал: «А все-таки ты готов!»
   Рене ничем не показала, что рада его возвращению. Она дулась. Она делала вид, что ей смертельно скучно, что она несчастна. Она до такой степени была занята своей избалованной, заносчивой и упрямой особой, что его растерянность совсем не бросилась ей в глаза.
   Вульф громко рассмеялся над таким избытком женского эгоизма. И этот смех, смешанный с большой дозой отчаяния, помог ему вернуться к тону, которым он обычно разговаривал с Рене. Он говорил с ней по-французски. И этот язык как будто преобразил его. На мгновения, на краткие мгновения он иногда забывал, что он уже мертвый человек. Он шутил с Рене, называл ее своим избалованным ребенком, своей сердитой куколкой, своей жемчужиной, игрушкой и влажным, холодным ртом запечатлел поцелуй на ее красивых, пухлых губах. Рене была женщина редкой красоты, светло-рыжая француженка, родом из Лилля, вывезенная Вульфом в прошлом году из Парижа. Он сочинил, что привез ей, из Парижа дивную шаль и великолепные перья, и Рене просияла. Она велела накрыть на стол и затараторила о своих заботах.
   О, она ненавидела этот Нью-Йорк, ненавидела этих американцев, относящихся к дамам с величайшей почтительностью и с величайшим равнодушием. Она терпеть не могла сидеть в своей квартире и ждать. Oh, mon dieu! Oui,[73] – она предпочла бы остаться в Париже маленькой модисткой…
   – Может быть, ты скоро вернешься, Рене! – сказал Вульф с улыбкой, которая засела в мозгу Рене за ее низким лбом.
   За столом он не мог проглотить ни кусочка, но выпил много бургундского. Он пил без конца, голова у него горела, но он не пьянел.
   – Закажем музыку и танцовщиц, Рене! – сказал он.
   Рене позвонила в венгерский ресторан еврейского квартала, и через полчаса музыканты и танцовщицы явились.
   Дирижер оркестра знал вкус Вульфа и захватил с собой молодую красавицу венгерку, только что приехавшую из венгерской провинции. Девушку звали Юлиской, и она тихим, едва слышным голосом спела народную песенку.
   Вульф обещал труппе сто долларов с условием, что не будет ни секунды перерыва. Музыка и пение сменялись танцами, Вульф лежал в кресле, словно мертвый, лишь глаза его блестели. Он все время потягивал красное вино, и все-таки не пьянел. Рене, закутанная в роскошный платок цвета киновари, свернулась клубком в кресле, полузакрыв зеленоватые глаза, – рыжая пантера. У нее все еще был скучающий вид. Именно ее неповторимое равнодушие и привлекло к ней Вульфа. Когда к ней приближались, она злилась, как идиотка, пока в ней не вспыхивало адское пламя.
   Прекрасная молодая венгерка, которую привез догадливый дирижер, понравилась С. Вульфу. Он часто посматривал на нее, но она робко избегала его взгляда. Вскоре он подозвал дирижера и пошептался с ним. Через некоторое время Юлиска исчезла.
   Ровно в одиннадцать часов он оставил Рене. Он подарил ей один из своих бриллиантовых перстней. Рене ласково коснулась губами его уха и шепотом спросила, почему он не остается. Он пустил в ход свою привычную отговорку – ему нужно поработать. Рене нахмурила лоб и скорчила недовольную гримаску.
   Юлиска уже ждала Вульфа в его квартире. Она вздрогнула, когда он прикоснулся к ней. Волосы у нее были каштановые и мягкие. Он налил ей стакан вина, и она, послушно пригубив, сказала:
   – За ваше здоровье, сударь!
   Она исполнила его просьбу и спела свою грустную народную песенку таким же тихим, едва слышным голоском.
   – Ket lanya volt a falunak, – пела она, – ket viraga; mind a ketto ugy vagyott a boldogsagra… – Две девушки жили в деревне, два цветка. Обе стремились к счастью. Одну повели под венец, другую отвезли на кладбище…
   Сотни раз слышал С. Вульф в юности эту песенку. Но сегодня она его угнетала. Он слышал в ней всю безнадежность своего положения. Он сидел, пил, и слезы выступали у него на глазах и медленно катились по дряблым, восковым щекам. Он плакал от жалости к самому себе.
   Через некоторое время он высморкался и тихим голосом ласково сказал:
   – Это ты хорошо спела. Что ты еще знаешь, Юлиска?
   Она взглянула на него печальными карими глазами, напоминавшими глаза газели, и покачала головой.
   – Ничего, сударь, – грустно прошептала она.
   Вульф нервно засмеялся.
   – Это немного! – сказал он. – Послушай, Юлиска, я дам тебе тысячу долларов, но ты должна сделать то, что я тебе скажу.
   – Слушаюсь, сударь, – покорно и боязливо сказала она.
   – Разденься, Юлиска! Пойди в соседнюю комнату.
   Юлиска опустила голову:
   – Слушаюсь, сударь!
   Пока она снимала одежду, С. Вульф неподвижно сидел в кресле, устремив взор в пространство. «Будь Мод Аллан жива, у меня была бы надежда!» – подумал он. Он сидел, и горе мрачно стерегло его. Подняв глаза, он увидел, что Юлиска, раздетая, стоит у дверей, прикрываясь портьерой. Он совершенно забыл о ней.
   – Подойди ближе, Юлиска!
   Юлиска приблизилась на шаг. Правой рукой она все еще держалась за портьеру, как будто не хотела сбросить последний покров.
   С. Вульф смотрел на нее глазами знатока, и обнаженное тело девушки навело его на другие мысли. Хотя Юлиске еще не исполнилось семнадцати лет, она уже была маленькой женщиной. Ее бедра были шире, чем можно было предположить, когда она была одета. У нее были круглые ноги и небольшие упругие груди. Ее кожа была смуглая. Вся она казалась вылепленной из земли и высушенной на солнце.
   – Ты умеешь танцевать? – спросил ее С. Вульф.
   Юлиска покачала головой. Она не поднимала глаз.
   – Нет, сударь!
   – Ты никогда не танцевала во время сбора винограда?
   – Танцевала, сударь!
   – Ты танцевала чардаш?