— Бруно будет молоть языком, но сохранит нейтралитет. В конце концов, он откажется поставить свою подпись, сославшись на занятость в других организациях. Но за кулисами он может быть полезен… По другую сторону баррикады засели два непримиримых робото-маньяка, Бурш и Джон-младший, а с ними — свихнутый Петижак. В вопросах судьбы мира у нас с ним нет общего языка. Я даже не уверен, что их волнует эта тема. Всякое волнение они отвергают, как слюнявую сентиментальность. Но они нам нужны для полноты картины, чтобы нас не обвинили в односторонности.
   — Хотя мы односторонни, и слава Богу!
   — Конечно. Но, как мы ни ненавидим философию друг друга, экстренная ситуация — мать союзов. Они могут пойти на сотрудничество из чистого оппортунизма. А могут и не пойти. В таком случае совесть у нас будет чиста: мы сделали все возможное, и черт с ними!
   — Да, черт с ними! Только кто будет заниматься дипломатическим обхаживанием молодого Джонни и Бурша? Если за это возьмешься ты, у тебя не хватит терпения.
   — Не беспокойся, я придумал план. Сугубо конспиративный. Только не отвечай: “Я голосую за конспирацию!”
   — Все равно я за это.
   Николай изложил свой план. Для начала он переговорит с двумя-тремя ближайшими единомышленниками. Они сколотят тайный кружок и будут встречаться каждый вечер, вырабатывая план дебатов следующего дня и распределяя обязанности по обращению в свою веру оппонентов… Все это звучало по-мальчишески и несерьезно, но на международных конференциях именно так и принято действовать. Клэр была всецело “за”, хоть и не верила в успех. Ко сну она готовилась в приподнятом настроении.

Вторник
 
I

   Второй день симпозиума начался вполне мирно. Хорас Уиндхем прочел лекцию, сопровождая изложение слайдами и гуттаперчевыми японскими улыбками. Доклад назывался “Революция в утробе”, но докладчик оговорился, что первой части следовало бы предпослать подзаголовок — “Сражение во чреве”. Ведь материнская утроба — самое опасное место из всех, где человеку приходится побывать на протяжении жизни, а время, проводимое в нем — это период наибольшей смертности: около двадцати процентов эмбрионов умирают до рождения, причем сюда еще не включены искусственные аборты.
   Считается, что человеческий эмбрион — счастливое создание, однако существуют веские основания подвергнуть это представление сомнению. Появление человека на свет, в отличие от рождения животного, — болезненный и тяжелый процесс, причем у цивилизованных народов он протекает тяжелее, чем у первобытных. Появление на свет — рискованное предприятие.
   А ведь риски сопровождают и пребывание во чреве. Наибольшая опасность для еще не рожденного дитя на поздних стадиях развития — кислородное голодание из-за чрезмерного сдавливания: оно чревато смертью или повреждением головного мозга. Поэтому позволительно поставить вопрос: не принесет ли уменьшение сдавливания обратного эффекта — совершенствования мозговой деятельности? Уважаемый друг и коллега Уиндхема, доктор Хейнс из Уитуотерстранда, первым высказал идею об устройстве над животом роженицы пластмассового декомпрессионного купола…
   — Предложение прозвучало еще в конце пятидесятых годов, — продолжал Уиндхем. — Полагаю, вам известно, к чему это привело. Физическое и умственное развитие младенцев, подвергавшихся декомпрессии, пошло на тридцать процентов быстрее, чем у обыкновенных детей, многие из них отличались высокой одаренностью. Сообщество медиков, косо смотрящее на любые новшества, сначала игнорировало беднягу Хейнса, потом ринулось на него в атаку. В итоге только считанные частные клиники отваживаются применять этот метод, добиваясь блестящих результатов. Их услугами могут пользоваться те немногие родители, у кого хватает смелости и денег. Крупномасштабных экспериментов на государственные субсидии так и не было проведено…
   Хелен Портер, сидевшая у стены, помахала голой загорелой рукой Соловьеву. Тот кивнул.
   — Господин председатель, доктору Уиндхему наверняка известно, что высокий коэффициент умственных способностей этих супердетей объясняется не повышенным снабжением зародыша кислородом, а высоким IQ их мамаш…
   Уиндхем захихикал.
   — Расскажите это вашей бабушке! Я знал, что об этом зайдет речь, и остановлюсь на этом в дискуссии. А пока ограничусь напоминанием о судьбе злополучного доктора Семмелвайса из Будапешта, который первым применил в 1847 году антисептики в родильном отделении и за несколько недель снизил там смертность от тринадцати процентов до одного. Коллеги заявили, что это вызвано посторонними причинами, обозвали его шарлатаном и добились его увольнения. Он, в свою очередь, заклеймил их как убийц, сошел с ума и умер в смирительной рубашке…
   — Случайные аналогии мало что доказывают, — отмахнулась Хелен.
   — Знаю, — ответил Хорас со своим обычным хихиканьем и перешел к описанию альтернативных возможностей революционного изменения человеческой судьбы с колыбели или с материнской утробы. Он напомнил коллегам, что в конце 60-х годов доктор Заменхофф из Университета Калифорнии в Лос-Анджелесе делал беременным мышам гормональные инъекции, в результате чего у крысят на 30 процентов увеличивалась масса коры головного мозга и, соответственно, IQ. Шенкин и его сотрудники добились аналогичных результатов в опытах с цыплятами, впрыскивая в куриные яйца фактор роста нервных тканей. Еще в середине 60-х годов Макконелл, Джекобсон и Юнгер получили хорошие результаты в опытах с плоскими червями и крысами: они дрессировали подопытные экземпляры, затем брали у них мозговую вытяжку и вводили ее экземплярам, не проходившим дрессировки. Последние обучались тем же приемам гораздо быстрее, чем участники контрольной группы…
   На сей раз руку поднял Валенти, сверкнув золотыми запонками. Но Уиндхем уже набрал скорость, как теннисный мячик, катящийся вниз по склону.
   — Знаю, знаю, — сказал он Валенти с улыбкой, предвосхищая вопрос, — эти эксперименты вызывают противоречивые отклики, половина проводивших их лабораторий получили положительные результаты, другая половина — отрицательные. Однако есть весомые основания предполагать, что биохимики в течение нескольких лет предложат способы получения животных и людей с усовершенствованным мозгом, начиная с колыбели. Я, впрочем, не стану залезать в такие дебри, как уважаемый нобелевский лауреат-химик, который, как ни в чем не бывало, рассуждает о производстве яйцеголовых гениев путем кесарева сечения, исключающего сдавливание при родах.
   — Это какая-то дурацкая шутка! — проворчал Блад. Но Уиндхем поспешил его успокоить: совершенствование мозга не обязательно сопровождается увеличением размера черепной коробки. У неандертальцев черепная полость была больше, чем у современного Homo Sapiens, а у гениев, наоборот, бывают маленькие головки. Важен не размер головы, а количество нервных клеток и сложность их взаимосвязи в коре, которая имеет толщину всего в одну десятую дюйма. Однако существуют менее рискованные, чем биохимические, способы выведения животных и человека с супер-мозгом. В 60-е годы коллектив Дэвида Креха из Беркли продемонстрировал, ко всеобщему удивлению, что обучение крысят различным фокусам не только сделало их оживленнее и сообразительнее, но и привело к анатомическому усовершенствованию мозга. Этих крысят растили в этаком крысином Диснейленде; через 15 недель игр ими “пожертвовали”, пользуясь распространенным эвфемизмом. Оказалось, что кора головного мозга у них утолстилась и потяжелела, стала химически активнее и насыщеннее “проводкой”, чем у контрольной группы, выращенной в нормальных условиях.
   Что касается людей, то опыты Скилза и его коллектива, продолжавшиеся на протяжении тридцати лет, продемонстрировали, что из годовалых детей из трущоб и детских домов, страдавших отставанием в умственном развитии, со временем вырастут люди с интеллектом выше среднего, если вовремя отдать их приемным родителям, которые станут о них как следует заботиться. В первые два года воспитания в таких семьях их IQ вырастает на тридцать процентов, а мозг, несомненно, претерпевает те же изменения, что и мозг крысенка из Беркли. Дюжина детей, не обретших семей, с таким же или менее сильным отставанием в развитии, со временем в полном составе, за исключением всего одного, перекочевала в психиатрические лечебницы…
   — Резюмирую. Мозг — прожорливый орган. Чтобы развить заложенные в него при рождении возможности, он должен хорошо питаться еще с колыбели. Судя по всему, на протяжении всей истории большинство людей получают в решающие, ранние годы недостаточно пищи для мозга, отсюда их неразвитость. Если вся значимость этого факта будет осознанна, то революция в колыбели станет неотвратимой. Применяя с яслей уже известные нам принципы, можно всего за одно поколение увеличить коэффициент умственных способностей людей на двадцать процентов. Это было бы равносильно биологической мутации, последствия каковой я бы посоветовал вам представить самостоятельно…
   Напоследок Уиндхем еще раз хихикнул и сел.
   — Вы собираетесь штамповать des petits vieux*! — крикнул, вскочив с места, Петижак. — Профессоров с маленькими ножками и огромными лысыми головами. Гипертрофия интеллекта и атрофия сердца. Как вы не понимаете, что наша беда — в избытке, а вовсе не в недостатке ума? Вот она — экзистенциальная трагедия человечества!
   — Как же вы предлагаете ее лечить? С помощью ЛСД? — пропищал Уиндхем.
   — Почему бы и нет? Полезно все, что открывает в голове окошко, впускает в нее ветер — все, что дает простор мистике и угнетает логику.
   — Как вы совмещаете мистицизм с марксистской диалектикой?
   — Легко. Это синтез противоположностей. Если отведать вызывающих галлюцинации грибов или священного сока кактуса, находясь в ритуальном диалектическом настроении, то наступит торжество духовной гастрономии, вы поймете тайну Вселенной, которую можно выразить простым лозунгом: “Любовь вместо логики!”
   — Любовь? — переспросил Блад. — То-то ваши бабуины разгуливают с велосипедными цепями…
   Петижак улыбнулся с доброжелательностью Мефистофеля.
   — Средство не всегда аналогично посланию. Царству Божьему будет предшествовать Апокалипсис. Расшибать головы легче, чем ниспровергать логику.
   Николай постучал по столу зажигалкой.
   — Предлагаю брать слово по очереди. Отто тоже хочет высказаться.
   Фон Хальдер встал и сделал вид, что пытается пригладить свою белую гриву пророка, но в итоге еще сильнее ее растрепал.
   — Итак, — начал он, — профессор Уиндхем указывает нам путь к сверхчеловеку в духе Ницше. Почему бы нет? Как простой антрополог я не могу угнаться за полетом философских идей мсье Петижака, за всем этим хиппизмом, триппизмом, сидячими, стоячими и лежачими протестами… — Он сделал паузу, ожидая взрыва смеха, но ничего не дождался. — Так что до самого конца я с Петижаком не пойду. Но кое-какой путь готов с ним пройти. Как простой антрополог я мало знаком с человеческим мозгом, но если революция, обещанная Уиндхемом, затронет только кору, где гнездятся наш ум и хитрость, и не покусится на области, ответственные за страсти, то я очень боюсь, что ваш супермен окажется суперубийцей. Ибо, как я продемонстрировал и объяснил в своей последней книге, человек — это животное с инстинктом убивать, направленным прежде всего против ему подобных. Это Homo Homocidus, который будет убивать ради территории, ради секса, из жадности, ради удовольствия…
   — Вздор! — перебила его Харриет. — Я, например, простой зоолог, но достаточно знакома с историей, чтобы понимать, что вся эта болтовня об инстинкте убивать — всего лишь модное сотрясение воздуха. Люди убивают не от ненависти, а от любви к своим богам.
   — Я это уже слышал, — парировал Хальдер.
   — Но не расслышали, — фыркнула Харриет. Наступило время обеденного перерыва.

II

   После обеда оставалось немного времени до начала следующего заседания, которое Соловьевы решили использовать для прогулки. Тропинка вела вверх по склону, в сосновый лес, оттуда — на большой луг, мимо сельских хуторов, снова в лес на противоположном склоне горы. Даже сейчас, в июле, на северных склонах сохранился снег.
   Почти на всех домах местных жителей висели написанные от руки предложения о сдаче комнат с полным пансионом. Был обеденный час, и Клэр заворожено наблюдала за обедающими на террасах: все, как один, поглощали в большом количестве одно и то же: суп с клецками, свиные отбивные с капустой и картошкой, потом шоколадный торт; все это запивалось пивом.
   — Могу себе представить, как они чавкают! — простонала она.
   — Отвернись и смотри на горы. Слышишь коровьи колокольчики?
   Но звон колокольчиков был заглушен музыкой из окон и треском мотоциклов без глушителей, доносившимся с дороги, как автоматная пальба. Крестьянская молодежь свихнулась на мотоциклах — здоровенных, сверкающих чудовищах, поднимающих им настроение своим ревом. В пятнадцать лет они уходили из школы, болтались год-два на ферме, потом с грехом пополам овладевали ремеслом гаражного механика, электрика, штукатура или официанта, копили денежки, чтобы к сорока годам осуществить заветную мечту — открыть очередной пансион на тридцать спальных мест со здоровой деревенской кухней на основе магазинных блюд быстрого приготовления.
   — Жена местного врача рассказала мне, — сказала Клэр, — что они только шесть лет назад заказали холодильник. Раньше никто в деревне не видел холодильников. Когда заказ доставили, она объяснила Хильде, соседской дочери, работавшей у них прислугой, зачем нужен этот ящик. Та воодушевилась и попросила разрешения взять взаймы два кубика льда, чтобы отнести их на блюдечке мужу и бросить ему в пиво. Только на время — потом она принесет лед обратно… Следующим утром Хильда явилась на службу с красными глазами. Оказалось, что по пути домой она так разогналась от нетерпения, что поскользнулась, разбила блюдце, потеряла кубики льда и не сомкнула ночью глаз. Нынче у Хильды свой пансион и морозильник, а также другая домашняя техника, какой не может себе позволить докторская жена. Она теперь едва ей кивает при встрече.
   — Кто кому едва кивает?
   — Хильда — докторской жене, конечно!
   Они зашли дальше, чем предполагали, наслаждаясь безлюдьем. Туристы по большей части переваривали обед на террасах внизу, распластавшись на шатких шезлонгах, которые вот-вот порвутся под их тяжестью. Летом сюда приезжала совсем другая публика, нежели зимой, когда доминировали лыжники: это были выходцы из тех районов Центральной Европы, где тучность по-прежнему считается признаком процветания. Смотреть на них было сомнительным удовольствием. Красивые люди наведывались в горы только в роли лыжников или альпинистов. Летом эта категория надевала маски для ныряния, а не рюкзаки.
   Гуляя, Николай и Клэр столкнулись с шедшей им навстречу, вниз, семьей, тащившей рюкзаки и вооруженной палками. Клэр пришлось посторониться, пропуская эти воплощения тучности. Впереди родителей бежали вприпрыжку двое детей. Вся четверка посмотрела на Соловьевых с нескрываемым осуждением. Пройдя всего несколько шагов, женщина не выдержала и вынесла приговор:
   — Englanders!
   Николай ускорил шаг. Клэр усмехнулась.
   — Эта особа точь-в-точь как комод на тонких ножках с выдвинутым верхним ящиком. Неужели местные жители были такими же, когда тебя возили сюда в детстве на каникулы?
   — Маленькому мальчику подавай большую грудь, — отозвался Николай.
   — Ну да, все американские мужчины — маленькие мальчики, — сказала Клэр. — Извини. Я знаю, как тебя шокирует эта перемена.
   — Я очень любил горы, — сказал Николай. — И крестьян из горных деревень любил. Они называли себя не фермерами, а именно крестьянами — Bauern. Они гордились собой. Власти адресовали депеши так: “Herrn Bauer Moser”, “Herrn Bauer Hubner”… До сих пор Bauer — одна из самых распространенных фамилий в их телефонной книге. Пойди, найди в нашей телефонной книге фамилию Peasant, Paysan.
   — Ты не считаешь, что в детстве относился к этим крестьянам излишне романтично?
   — Возможно. Но мы не вправе их осуждать. Раньше им тяжело жилось. А потом они сделали величайшее в своей истории открытие: туристов легче доить, чем коров. Не надо вставать в четыре утра.
   Они присели на скамейку, поставленную муниципалитетом Шнеердорфа в нескольких шагах от тропинки. Отсюда открывался захватывающий вид, надо было только забыть о рекламе нового дезодоранта, прилепленной к спинке скамейки. Неподалеку находился сувенирный киоск, торгующий местными поделками из дерева: оленями, горными козлами и златокрылыми орлами, скопированными с персонажей диснеевских мультфильмов.
   — Я далек от сентиментальности, — продолжил Нико. — Ты считаешь, что туристический взрыв — это мелочь, просто неудобство. Но учти, что туристическая индустрия занимает первое место в экономике этой страны, а также многих других стран, вплоть до острова Фиджи. Есть страны, куда за год приезжает гораздо больше туристов, чем численность их собственного населения. Они усеивают горы, побережье, острова. Они превращают местных жителей в паразитов, уничтожают прежний образ жизни, отравляют искусство, традиции ремесел, народную музыку…
   Нико так распалился, что без разбору лупил палкой, на которую опирался на прогулке, по камням.
   — По-твоему, это простое неудобство, а ведь это глобальный феномен, катализатор всемирного совращения. Все культуры приводятся к банальному общему знаменателю, к норме-стереотипу. Рождается и надувается, как мыльный пузырь, синтетическая псевдокультура. Колониализм умер, но вместо него мы получили кока-колониализм всемирного масштаба. Все нации кока-колонизируют друг друга.
   Клэр, зная, что с Нико бесполезно спорить, когда он приходит в такое неистовство, предприняла, тем не менее, слабую попытку:
   — Разве у медали нет оборотной стороны? У людей, вроде этой женщины-комода, раньше не было возможности путешествовать. Зачем завидовать их удовольствию?
   — Удовольствие? А ты вспомни автобусы, набитые матронами с синими волосами, купившими тур на Гавайи! По двести душ в каждой группе. Организаторы обращаются с ними, как с инкубаторскими несушками, обязанными что ни день откладывать по золотому яичку. Они так все и воспринимают, все им тошно: и местные жители, обдирающие их как липку, и еда, от которой их несет, и наречие, на котором они не в состоянии изъясняться… Вместо того чтобы способствовать взаимопониманию наций, такой туризм сеет только взаимное презрение.
   Нико определенно попала шлея под хвост. Клэр недоумевала, в чем причина, хотя отлично знала, как быстро он превращается из филантропа, готового облагодетельствовать весь род людской, в желчного мизантропа. Все эти молнии метал человек, получавший поистине детское удовольствие от путешествий в другие страны. Там его радовало все, вплоть до экзотической формы на служащих таможни.
   — Ты обратила внимание, — не унимался он, — сколько презрения вкладывает турист в слово “турист”, обращенное к другому такому же?
   — Между прочим, мы оба любим туристические поездки, — возразила Клэр.
   — Это другое дело. Мы любим выглядывать из окна поезда, а они путешествуют, как посылки с объявленной ценностью.
   Внезапно до Клэр дошло, что Нико каким-то образом объединяет безголовых путешественников и своих “девушек по вызову”, туристический бум и бум в науке — по всей видимости, по принципу схожести опасного осадка. Впрочем, развивая эту тему, она бы рисковала погрузить его в задумчивость, близкую к трансу, как во время выступления Джона Д. Джона.
   — Вернемся к Хильде, — предложила она.
   — Что за Хильда?
   — Та, что раньше прислуживала докторской жене, была славной крестьянской женщиной, пока не обнаружила, что туристы доятся легче коров. Ты сам сказал, что их не за что винить.
   — Я прибег к клише. В словаре Бурша и Джона Д. Джона слову “вина” нет места. Они говорят, что винить человека за его деяния, как и хвалить его за них, совершенно бессмысленно. Оценке подлежат разве что хромосомы в его семенной жидкости, схема нервных волокон в коре его головного мозга, адреналин в его артериях, страхи его матушки, общество, в котором он живет. И так далее, сплошь алиби и оправдания, вплоть до Адама с Евой. Даже Бога они снабдили алиби, объявив, что Он умер. Помнишь Архимеда: “Дайте мне точку опоры — и я переверну Землю!” У нас нет этой точки опоры. В смысле морали нет даже ног, чтобы стоять.
   — Почему, у нас тобой как раз по две нога. У Харриет, у Уиндхема, у Тони — тоже. Поэтому мы здесь.
   Соловьев нагнулся за горстью серого снега, уцелевшего в щели между камней, куда не заглядывало солнце, слепил из него плотный снежок, чтобы запустить им в телеграфный столб — и промахнуться.
   — Ты знаешь, о чем я говорю. Верить просто. Не верить тоже просто. Не верить в собственное неверие — вот что трудно.
   — Да, знаю, — согласилась Клэр. — Но это придает сил.
   — Чтобы вертеться, как белка в колесе…
   — Кажется, нам пора возвращаться! — спохватилась Клэр. — Я забыла, кто выступает следующим.
   — Петижак. — И Николай захохотал. Весь его гнев мигом испарился. — Вот кто типичная взбесившаяся белка, бесконечно вращающаяся колесо!

III

   Никто не знал, даже приблизительно, сколько Раймону Петижаку лет. В международных ежегодниках “Who Is Who” и аналогичных изданиях дата его рождения указывалась с десятилетними расхождениями. Когда редактор проявлял дотошность, Петижак отвечал, что человеку ровно столько лет, на сколько он себя чувствует. Его излюбленной присказкой было:
   “Эпатировать буржуа — это старо. Его надо мистифицировать”. Мистификация была его второй натурой, как педантизм у Бурша. Харриет утверждала, что лучший способ опередить истинный возраст Петижака — это воспользоваться ньютоновским законом обратных квадратов: моложавость облика Петижака находилась в обратно пропорциональной зависимости от квадрата расстояния, отделяющего его от наблюдателя. Из противоположного угла небольшого зала он казался сорокалетним мужчиной. Но с началом приближения его кожа делалась все более пергаментной, все более натянутой, как после пластической операции.
   Его импровизированное выступление походило, как предрекал Блад, на острое и вязкое рагу. Клэр даже захотелось воспользоваться зубочисткой. Одновременно ее охватил страх. Петижак проповедовал ненависть во имя любви. Постепенно он разошелся, и на смену шарму Мефистофеля пришла желчная злоба: оратор брызгал слюной, буквально источая яд. Клянясь в любви к миру, он объявлял войну необозначенному врагу. Враг этот, которого он неопределенно именовал “Системой”, непрерывно менял облик и наклонности: то это был мифологический монстр, пожирающий собственных детей, то социологическая абстракция, каким-то образом связанная с рекламой стиральных машин. Чудовище было увенчано одновременно железным шлемом и котелком, да еще прижимало к плечу гранатомет. Оно засоряло умы студентов-социологов неверно понятой историей, мучило будущих скульпторов архаичной анатомией; оно было компьютеризованным фашистом-полицейским, с материнской утробы боящимся лобковых волос (для эмбриона это — символ враждебных джунглей) и бессовестным лицемером: “Лицемерие систем, воплощено в чудовищной сегрегации мужских и женских общественных уборных!”
   Вся его речь была усеяна такими самопародиями, однако его маниакальная ненависть к “Системе”, к западной цивилизации как таковой, не вызывала ни малейшего сомнения. Система подлежала уничтожению во имя освобождения общества, и единственным способом ее разрушения объявлялась всеобщая гражданская война. В такой войне можно обойтись без ядерного оружия. Ее цель — дезинтеграция всей социальной ткани, волокно за волокном, пока улицы не перестанут быть безопасными для пешеходов, носящих традиционную для Системы одежду, пока те не начнут бояться повернуть ключ зажигания, потом что в машине может быть заложена бомба, сесть в самолет, потому что никто не будет уверен, что он долетит до аэропорта назначения или вообще куда-нибудь долетит. Секретаршам больших индустриальных компаний будет страшно садиться за пишущие машинки — вдруг они взорвутся? Зажиточные обитатели пригородов будут опасаться посылать своих детей в школу — вдруг их захватят в заложники? Школы, так или иначе, закроются, потому что учителям, пытающимся чему-то научить детей, станут смеяться в лицо, а то и бить по лицу и раздевать догола, чтобы излечить от страха перед лобковой растительностью. Количество так называемых насильственных преступлений станет расти по экспоненте, причем это будут не только порожденные самой системой деяния, вроде ограблений, но и ритуальное насилие ради насилия, “чистое искусство”. Власти окажутся беспомощны: что толку ставить заплату на одну дыру, когда вся рубаха расползается по швам? Полиция, охотясь за преступником, прежде всего определяет мотивы преступления; но нельзя отловить убийц, убивающих просто так, не имея на жертву зуба, просто потому, что она — символ Системы, не человек, а предмет…
   — Вы постоянно забываете, mes amis, об одном замечательном, совершенно потрясающем обстоятельстве: вы то и дело проходите на темных улицах мимо людей, которые могли бы ради простого удовольствия заехать вам дубиной по голове и безнаказанно скрыться. Почему этого не происходит? Потому что потенциальный человек с дубиной вплетен в общественную ткань, в плотную паутину, систему, базирующуюся на неписаном соглашении, негласном contrat social, гарантирующем Жанну безопасность при встрече с Жаком на темной улице. Его охраняет вовсе не полиция, а эта ткань, этот неписаный договор, без которого каждому Жану и Жаку потребовалось бы по телохранителю. Поэтому при расползании ткани системы исчезает чувство безопасности, закон и порядок превращаются в идиллические воспоминания из прошлого. Цель всеобщей партизанской войны, chers amis, — завершить расползание общественной ткани, которое уже происходит…